То была дарственная на имущество в пользу того из супругов, который переживет другого.
– Подпиши, – произнес он.
– Негодяй!.. Жалкий негодяй!.. – пролепетала она.
Глаза ее были полны слез. Она подписала бумагу.
– А теперь вот это, – проговорил Жан-Ноэль, положив перед нею другой листок.
То был документ, дополнявший первый и гласивший, что в случае смерти обоих супругов дарственная распространяется на Мари-Анж.
Лидия попыталась было запротестовать.
– Потом… dopo…[124] – выговорила она.
– Подпиши, – произнес Жан-Ноэль, с силой сжимая плечи все еще стоявшей на коленях герцогини.
Его пальцы ощутили такие острые худые ключицы, что казалось, еще немного, и они хрустнут под его руками.
Для него наступил час мести. Он мстил сразу всем тем старикам, которые ограбили и разорили его и сестру. Он мстил тем старцам, от которых он и его сестра унаследовали слабые нервы и разжиженную кровь и потому не могли защитить себя в жизни. Теперь он разом возвращал себе те пятьдесят миллионов, которые должен был унаследовать от предков, он силой возвращал себе фамильное состояние: ведь его воспитывали как богатого наследника, и без этих миллионов он чувствовал себя калекой.
– Распишись на полях, возле этой помарки…
– Как сильно ты сжимаешь мне плечи… как это приятно… – проговорила Лидия.
И одновременно Жан-Ноэль мстил за все, что ему пришлось испытать: за мокрые губы стариков, целовавших его в щеку, когда он был ребенком, за испуг, который он испытал, когда умирающий прадед Зигфрид Ноэль рухнул в детской, за ужас, который ему внушал его дед – гигант Ноэль Шудлер, за отвратительную болтовню любовников Инесс в ванной комнате, болтовню, оскорбившую его первое чувство. Все это он вымещал теперь на этой полубезумной старухе.
Жан-Ноэль сознавал, что он мерзок, но он даже смаковал это ощущение.
Он чувствовал свою силу, как чувствует свою силу ребенок, обрывающий крылышки у мухи.
– А теперь подпиши еще вот это! И конец.
То была общая доверенность на право распоряжаться счетом в банке и всем движимым и недвижимым имуществом.
Подписывая эту доверенность, Лидия выдавала вексель, грозивший ей полным разорением.
«Ты намеревалась держать меня в своей власти, оговорив в брачном контракте право на раздельное владение имуществом. Теперь я тебя проучу… я тебя проучу…» – думал Жан-Ноэль.
Он провел рукой по ее пояснице: казалось, он гладит миллионы, неотделимые от этой увядшей кожи.
– О, как хорошо… Еще, – простонала она.
Ни одна юная красавица со свежей гладкой кожей не могла бы вызвать у Жан-Ноэля более сильного вожделения, чем эта старуха с высохшей грудью, цеплявшаяся за его колени.
Тяжело дыша, она с восторгом смотрела на обнаженного юношу.
– Ты – мужчина… Твое право приказывать, – пробормотала она.
И подписала доверенность.
– А теперь приди, приди, – лепетала Лидия.
И в этой мольбе звучала ярость.
Жан-Ноэлю пришло в голову, что он мог бы сейчас еще более жестоко отомстить ей – оставить в таком состоянии, а самому уйти, унеся с собою подписанные бумаги. Но его собственные нервы были напряжены до предела и требовали разрядки. Голова его тоже пылала. Он приблизился к герцогине сзади, чтобы не видеть ее искаженного страстью старческого лица…
Брак осуществился. Лидия все еще стояла на четвереньках, негромко всхлипывала и вздрагивала:
– Amore mio, amore mio, подними меня, помоги мне… у меня нет сил встать…
Ничего не ответив, он вышел, хлопнув дверью.
Старуха продолжала разговаривать сама с собой:
– Как это было чудесно… одно только это и ценишь на свете… Мне бы хотелось так умереть. Тогда даже не заметишь самой смерти… Завтра мы все начнем сначала.
Мужское семя проникло в ее лоно, похожее на высохший водоем. И она вновь повторила:
– Как это было чудесно.
Она тщетно пыталась подняться на ноги.
Ухватилась было за кресло, но кресло поехало под ее рукой. «Нет, не могу, не могу. Надо, чтобы мне кто-нибудь помог».
На четвереньках она пересекла пышно убранную комнату (от старого паркета пахло воском) и, дотянувшись до сонетки, дернула ее и стала ждать прихода слуг, которые помогли бы ей подняться.
Тонкая струйка крови сочилась у нее из носа, но она знала, что это не опасно, – с ней такое уже бывало.
В коридоре Жан-Ноэль встретил Кристиана Лелюка.
– Пойди взгляни на старуху, – бросил он ему на ходу. – Если понадобится, сможешь засвидетельствовать, что брак осуществился.
И пошел дальше.
В его кармане лежали подписанные Лидией бумаги. Отныне он был совладельцем огромного состояния. «Что же теперь?» – спрашивал он себя.
Теперь он испытывал крайнее отвращение к самому себе.
Он вошел в комнату Мари-Анж. Она лежала в постели, как обычно, утомленная – утомленная оттого, что ей нечего было делать, утомленная оттого, что в ее душе не осталось больше ни любви, ни надежды.
– Возьми, – проговорил Жан-Ноэль, кладя листы гербовой бумаги на столик у ее изголовья. – Убери их и спрячь получше. Наконец мы снова очень богаты. Я не забыл и о тебе.
По выражению лица брата Мари-Анж поняла, что́ произошло, и ничего не ответила.
Она не осуждала его, она его жалела. И так как он не забыл обеспечить и ее будущее, она чувствовала, что по справедливости должна разделить с ним его позор, ощущала себя сообщницей в преступлении, о котором не упоминается ни в одном из параграфов уголовного кодекса.
Жан-Ноэль облокотился о балюстраду лоджии. Внизу, во рву, ломоносцы, бузина и жимолость сплетали свои ветви, и освещенный августовским солнцем большой парк открывал взору подстриженные на английский манер лужайки, на которых скоро предстояло косить траву, рощицы вязов и красноватых буков…
«До чего же, до чего же я дошел, – думал Жан-Ноэль. – Я, потомок маршалов де Моглев, внучатый племянник генерала де Ла Моннери, по существу, уклонялся от военной службы и для этого стал шофером у министра – министра, который в довершение всего был любовником моей сестры.
Я, отпрыск рода, который дал Франции множество епископов и кардиналов, не помню больше ни одной молитвы и не могу даже найти прибежище в вере.
Я, носящий фамилию банкиров, которые были известны всей Европе, выдавал чеки без покрытия, а теперь живу на содержании у женщины.
Я, внук поэта, которого любили самые красивые женщины, становлюсь двадцать пятым любовником стареющей поэтессы, совершаю путешествие в Италию в обществе старого педераста, а затем женюсь на семидесятидвухлетней старухе.
Отец мой был порядочным человеком, прямодушным и мужественным… И он убил себя. Моя мать была достойной женщиной, благочестивой и добродетельной, и ее убили… убили здесь.
Люди, которые возделывают землю, землю моих предков, мою землю, остаются мне чуждыми и непонятными, они не любят меня, а я не люблю их…»
А ведь существуют же и те, что строят плотины, конструируют самолеты, дни напролет проводят, склонившись над микроскопами, чтобы обнаружить источник заболеваний, мечтают о новом мире, проповедуют идеи революции. Жан-Ноэль чувствовал, что правда на стороне этих людей, но эта правда была ему недоступна. Он не был создан для подобной деятельности. Он был создан для того, чтобы жить жизнью узкого мирка, который уже не существовал или почти не существовал. Без мечты, без честолюбия, без способностей, без призвания, не имея возможности что-либо дать своим ближним, а стало быть, не имея права чего бы то ни было ожидать от них, оторванный от прошлого, не видя путей в будущее, плыл он по течению дней… Не о таких ли, как он, говорят: «Последний отпрыск угасающего рода»?
– Жан-Ноэль… – негромко позвала Мари-Анж.
Он подошел к ней и опустился на край кровати.
– Полно, полно, не отчаивайся. Перед тобой еще вся жизнь, ты найдешь свое счастье, – сказала она.
Мари-Анж забыла, что война надвигается неотвратимо.
Впервые, с каким-то горестным удивлением, она увидела в Жан-Ноэле не младшего брата, который постоянно делает глупости, но мужчину, который переживает душевный кризис, мужчину, внезапно удрученного низменностью жизни.
И как женщина, желающая утешить страдающего мужчину, она нежно прижала его голову к груди.
Было жарко. Мари-Анж лежала голая под изношенными льняными простынями, хранившимися в шкафах ее предков. Прикоснувшись лбом к ее теплому плечу, Жан-Ноэль почувствовал себя лучше. Так он просидел несколько минут. Потом поднял голову и посмотрел на Мари-Анж. Никогда еще, пожалуй, он не смотрел на нее так пристально, так внимательно.
Никогда еще до этого дня он не замечал на ее прелестном лице ни маленькой морщинки, едва заметной черточки возле глаза, ни чуть заметной ложбинки под нижней челюстью.
«У нее будет двойной подбородок, и тени лягут вокруг крыльев носа…» – подумал он. Жан-Ноэль изучал черты лица своей сестры, стараясь угадать, где прежде всего увянет кожа, расширятся поры, разрушится гармония линий. Умей он рисовать, он набросал бы портрет Мари-Анж, такой, какой она должна была стать лет в тридцать или тридцать пять.
Каким образом она угадала, о чем он думает, разглядывая ее?
– Ты хочешь представить себе, какой я буду в старости? – спросила она.
Ему захотелось ее успокоить, и он поступил так, как поступает всякий мужчина, желая доказать женщине, что она красива. Он поцеловал ее и как-то невзначай запечатлел этот поцелуй на ее устах, которые в мыслях только что представлял себе увядающими.
То был поцелуй не брата и сестры, а поцелуй мужчины и женщины. Их губы слились, они не могли не слиться, ибо в этом было их предназначение.
Жан-Ноэль и Мари-Анж замерли в удивлении, глядя друг на друга.
Странное волнение охватило обоих. В саду защебетала птица, и этот звук показался необычайно значительным в комнате, где воцарилась глубокая, какая-то нереальная тишина.