Где-то на середине его речи с ужасом понимаю, что это — брачный обет. Вот только… он же обеими сторонами приносится.
Горячие слезы катятся по щекам:
— Ты же знаешь, Мотылек — я должна сейчас уйти. Это все… не может быть правдой.
— Но это уже правда, — мягко говорит эльф. — Довольно того, что я верю: та, кому я отдал себя, никому не причинит зла.
Он не сказал «пока смерть не разлучит нас». Потому что эльфийский брак смертью не расторгается.
Мотылек держит мои руки в своих — не сжимает, не пытается надавить. Опускаю глаза. Шум моторов все ближе. Возможно, во мне нет того, что Мотылек видит — и оно должно появиться, потому что он в это верит… или потому, что я смогу это у него взять. И сейчас не тот момент, чтобы отказываться от дара. Бормочу скороговоркой:
— Мы будем едины, как свет и тень. Я отдаю себя тебе, и я твоя.
После всех этих предательств у последней черты мой выбор — доверие.
Оборачиваюсь к магу:
— Давай! Быстро!
Макар вскидывает руки. Подаюсь навстречу, отбрасываю защиты, открываю себя. Тень перекручивается, рвется наружу — и высвобождается. Я шагаю вперед, уже не телом — оно пылью осыпается в прибой.
В руках Мотылька — пустота. Я, не оглядываясь, направляюсь прямо по воде к тому, что прежде называла аномалией.
Теперь это — мой мир. Все изменилось. И я изменилась.
Старые слова бессильны — они остались в прошлой жизни, как следы в полосе прибоя.
Но сквозь новую кожу я чувствую тепло ладоней Мотылька, поэтому помню, зачем я здесь — чтобы изгнать из своих новых владений тех, кому там не место. Изгнать, не более: я не убивала в прошлой жизни, не стану и в этой — нет такой привычки.
А потом я все создам заново.
Глава 27Макар. Эти реки текут никуда
— Здесь болит?
— Да.
— Тут?
— Тоже болит. И…
— Повернитесь.
— И еще…
— Я сказал, повернитесь. Наклонитесь. Все, делайте ему перевязку.
Не удостаивая меня лишним взглядом, доктор выходит из камеры, гремит железная дверь. Костлявая медсестра принимается за дело, туго бинтуя мои бока, бесцеремонно тыкая в них же и заставляя морщиться. Из этой и вовсе слова не вытянешь.
Потом гремит дверь и за ней, лязгают засовы.
Осторожно ложусь на кровать, взгляд привычно находит в пятнах на потолке парейдолические иллюзии: вот рожа чудовища, а вот… еще одна рожа чудовища.
В первый день мне запрещали лежать на кровати, когда светит большая желтая лампа, и я чуть не упал в обморок. Потом я стал игнорировать рык охранников, надзирателей или кто они там — и мне за это ничего не было. Порычав, эти парни плюнули на свое наиважнейшее правило и перестали заставлять меня подниматься — ну или садиться на табурет. Маленькая бессмысленная победа.
Зато и желтая лампа стала гореть как-то неравномерно, и я немного поплыл в подсчетах, сколько дней прошло. Тем более пару дней не ел, да и регулярность перевязок вызывала сомнения. И накатывал сон, похожий на воспаленное температурное забытье.
Но прошло несколько дней, это точно. В камере имелась параша и кран с холодной ржавой водой, из которого я пил. Под потолком были какие-то щели, однако понять, окна ли это наружу, не представлялось возможным.
Мне выдавали какие-то подозрительные, серые от старости таблетки, и кормили. Кормили на удивление сытно и не противно, как я понял, когда смог оценить питание.
Костлявая оказалась разговорчивее врача, зря я на нее грешил.
— Шарохаться еще отдельно к тебе из лазарета, — внезапно сказала она, особо болезненно ткнув в живот, — вот не было заботы.
Я настолько не ожидал, что кто-то начнет со мной говорить, что спросил в ответ глупее некуда:
— Зачем ко мне отдельно шарохаться?
— Одна в сизо камера-то для магов, — пояснила тетка, — и ту сто лет уж как не использовали по делу… Куда тебя из нее поведешь? Положено, наоборот, к тебе ходить. И чего твои тебя не забрали, опричники?
— Не знаю, — сказал я.
— Не хотят ответственности, — экспертно постановила медсестра, — ты ж, я узнала, политический. Сюда к тебе следак приедет. Да-а… Вот оно как выходит: маг ли, не маг — а брюхо у всех мягкое и болит.
— Уй-й!
— Терпим, — равнодушно-привычно сказала она, заканчивая перевязку.
И удалилась, гремя блестящим жестяным кофром с бинтами.
И вот я лежу, отупело глядя в потолок. Следак. Приедет. Ну ладно.
Через несколько часов (да?) дверь снова распахивается. Маячат рожи здешних работников: синяя форма, мелкие звездочки на погонах, профессиональное выражение — «кирпичом».
— Встать. Лицом к стене.
Пыхтя, служивые заносят в камеру… стол. На него водружают механизм, похожий на странный гибрид печатной машинки с кассовым аппаратом. Рядом кладут… шоколадку. И ставят большую бутылку минеральной воды, а еще два стакана.
— Бутылку, наверно, надо открыть? — пыхтит один.
— Не надо! Вдруг решит, что мы туда, я не знаю… плюнули? Сам откроет.
— А если вдруг минералка прыснет, он обольется? Настроение испортится, еще хуже выйдет. Дай, отвинчу крышку.
— Куда! Не дам!
Это настолько нелепо, что я начинаю хихикать, несмотря на боль в животе.
Охранники гневно на меня зыркают, готовясь поставить на место. Но решимости нет: все-таки статус у меня расплывчатый и предыстория мутная, как бы им хуже не вышло (теперь-то я понимаю, почему спустили на тормозах нарушение — лежать на кровати днем).
В этот момент в камере появляется еще одно действующее лицо: насупленный, с курчавой седой бородой, с необъятным пузом кхазад. Сразу становится тесновато.
— Вон туды стань, Соколов, — командует он, — а ты, Цыпкин, туды. И лампу несите! И табуретки еще нужны! Тебе подследственный чего — стоять будет? Он раненым числится.
Кажется, этот полицейский хороший. Лампу требует не затем, чтоб на меня светить. Хотя как знать, как знать…
— Подполковник Кляушвиц, — представляется он наконец хмуро, не глядя в глаза.
Батюшки, да это же «дядя Борхес», о котором я столько слышал! Я ведь ему «Стрижа» обещал пожертвовать — но сам в итоге на том уехал. Нехорошо получилось.
Давлю желание глупо шутить. Киваю.
— Я буду лично контролировать ваше дело… от региона, так скажем. Но вы должны понимать, господин Немцов! Вы должны понимать!
Он вздыхает.
— Решения принимаю не я. Вы сейчас вне земской юрисдикции. Мы, скажем так… только сопровождаем процесс.
Снова вздыхает.
— Да. Сопровождающие… И исполнители.
В интонациях дяди Борхеса, когда он говорит «исполнители», звучит отчетливая гадливость. В глаза он по-прежнему не глядит.
— Я понимаю, господин Кляушвиц.
— Вот и славнень…
— … ко, — завершает гном, когда раздаются шаги и в мою тесную комнатушку входит еще один служащий при исполнении — а за спиной у него теснятся еще двое человек.
Молодой парень в опричном мундире с погонами подпоручика. Рослый, решительный… тоже мрачный.
Ну да, ну да. Стендаперы вряд ли здесь у меня образуются. А монологов ждут от меня. Невеселых. С признанием.
Парень сосредоточенно озирает помещение, коротко кивает мне, потом смотрит на Борхеса:
— Господин подполковник. Мне кажется, пора приступать. Без чая. Времени у нас — пять часов и четыре минуты. Потом от меня ждут первый отчет.
— Как угодно, — бурчит гном, плюхаясь на табурет и хватая бутылку с водой.
Крышка оказывается открученной и дядя Борхес делает страшные глаза Цыпкину, тот изображает гримасой: «а чо сразу я?»
Борхес набулькивает в два стакана и один сразу опрокидывает себе в глотку.
Подпоручик снова глядит на меня. Хмуро, но, кажется, без неприязни. Изучающе.
Совсем молодой пацан, понимаю я: не сильно старше Ежа. Но… ощущается он иначе. Совсем иначе. Вон, морщина между бровей — вертикальная. В его возрасте завести такую морщину — это прям постараться надо.
Следак вздыхает, затем произносит — без азарта и хвастовства, с некоторым даже фатализмом и нежеланием, сквозь зубы:
— Слово и дело Государево.
Кляушвиц, услыхав ритуальную формулу, торопливо встает со стаканом в одной руке и бутылкой минералки в другой. Вот она, та самая гирька, что на невидимых, но каждому жителю Государства знакомых весах подпоручика делает равным подполу.
— Господин Немцов. Меня зовут Усольцев Андрей Филиппович. Я уполномочен вести следствие по вашему делу. Давайте… давайте присядем, господа. У нас ровно пять часов.
На запястье Усольцева я замечаю огромные дорогие часы сразу с тремя циферблатами — впрочем, он на них не глядит. Часы — единственная в его внешнем виде претенциозная деталь. Все остальное — короткая стрижка, пластиковая авторучка с надписью «888 лет Твери», набитые костяшки — кричит о земском прошлом парня. Обручального кольца нет.
Подпоручик по процедуре рассказывает, как он будет вести допрос — слушаю вполуха, разглядывая его и прочих.
Со следователем появились также очкастый гоблин и девица с блокнотом: первый оказывается полиграфистом (а хреновина на столе — детектором лжи!), а девица…
— Стенографистка, очень хорошая, будет вести протокол, — заявляет Борхес.
Усольцев кивает на свой служебный планшет:
— У меня включена запись, я же говорю.
— Это все хорошо, — непреклонен гном, — только пускай и у нас бумага останется. Дело такое, сами понимаете. Лучше все продублировать!
Опричник кивает:
— Как скажете. Итак, господин Немцов. Я вам рассказал о том, как будет происходить следствие, про запись, — он усмехается, — даже на два носителя, и что будет использован полиграф. Есть ли у вас вопросы?
Я все-таки не выдерживаю.
— Есть. Только поймите меня правильно… как вас… Андрей Филиппович? Почему подпоручик???
Опричник не удивлен и не обижен вопросом. Хмыкает, но глаза остаются серьезными.
В отличие от Кляушвица этот всегда глядит прямо.
— Я до некоторой степени… знаком с регионом. Так вышло, что оказался рядом — и вот получил приказ разобраться с вашим делом. А такие дела, как ваше, расследуются по специальным протоколам.