Силоам — страница 24 из 103

В эти дни, словно чтобы дать обоснование нареканиям сестер, показания термометра были выше обычного.

На следующее утро, когда сестра Сен-Гилэр качала головой над температурным листом и говорила ему: «На этот раз мы вели себя совсем нехорошо, господин Деламбр, это очень плохо…», Симон больше и не думал улыбаться. Он понимал, что в словах сестры заложен более глубокий смысл, чем тот, что им придает она сама. Он не отвечал. Он говорил себе, что мир полон загадок.

В самом низу листа был ряд клеточек, куда надо было вписывать цифры. Кто угодно мог начертить на листе кривую своего пульса и температуры. Но не кто угодно мог вписать к концу дня в клеточку такую цифру… Симон не помнил, как это случилось и когда это началось. Вначале он ничего не заметил. Потребовалась вся настойчивость сестры Сен-Гилэр, чтобы убедить его в происходящем. Однажды вечером она коварно поставила на тумбочку маленькую круглую колбу из голубого стекла, предназначенную для лаборатории. Поначалу, когда сестра заходила забрать ее, Симон говорил не без высокомерия: «Ничего нет…» Но сестра отвечала с презрением: «Это потому, что вы не знаете… Надо захотеть…»

Теперь Симону больше не надо было «захотеть»; он стал тем, кого сестра называла «хорошим больным», тем, кто делает «то, что надо», тем, кто уважает распорядок… «Это» происходило даже естественно. Несколько раз за день Симон со стеснением в груди чувствовал, как подкатывает к горлу это мягкое, сладковатое, слегка вязкое. Оно оставляло на губах пресный вкус… Он хотел бы избежать этого самого удручающего доказательства. Но тщетно он старался забыть о нем в течение целых часов: всегда наступала минута, когда «это» заявляло о себе и когда болезнь — идея, в которую, как ему иногда казалось, он волен верить или не верить — утверждалась в неизбежной форме. Это было безжалостное ее проявление, и Симон каждый раз встречал его с чувством отчаяния.

Как если бы отдых был не в силах сократить количество таких неприятных минут, они каждый день повторялись в примерно равном количестве, иногда Симону даже приходилось вписывать в клеточку большую цифру, чем накануне… Измеряемые вещи постепенно приобретали в его жизни преимущество перед всеми остальными. Эти кривые, эти цифры, может быть, не выражали его сути, но они составляли грань его личности, о которой он до сих пор не знал и которая, возможно, обусловливала другие, более важные грани. Так же, как ему раньше случалось, ночами перед экзаменами, видеть во сне свою умственную жизнь и обрывки неопределенных знаний, принимавших зримый облик, чтобы напутать его, — например, Гомососо, Зенодота или Александра-грамматика — теперь он видел себя затянутым в лассо сплошной кривой, взъерошенной, утыканной цифрами. Это не имело больше ничего общего ни с Гомососо или с Зенодотом, ни с одним из античных богов или любителей писать на полях. Во всем происходящем сейчас была жизнь, и жизнь его собственная. Отныне Симон мог принимать самое живое участие в египетских богах или александрийских грамматиках — он не мог помешать тому, что на гораздо более скромном, но не менее реальном плане выстраивалась кривая с непредсказуемыми извилинами, во всех мелочах рассказывавшая историю, ему — увы! — очень близкую, так как это была история, которую он писал своим телом и мог бы подписать своим именем.


«Тихое лечение» занимало два первых часа после полудня. В это время дня, притаившись в волшебном уединении, пока тело отдавалось силе тяготения, освобожденный дух предавался своим грезам, своим призракам. Казалось, что в силу того же распорядка гора и люди умолкали, даже сам поток словно засыпал в своем русле. Это был самый святой час дня, час, когда из всеобщего молчания, составленного из заговора всех молчаний, рождались вдоль вытянувшихся тел несказанные фантасмагории… Затем резко врывался перерыв, и одновременно с дребезжанием звонка начиналось хлопанье дверей и беготня по лестницам.

Точно за минуту до многозначительного дребезжания звонка сестра Сен-Гилэр, после неслышного щелчка в замке, появлялась возле избранной ею жертвы и приглашала несчастного, застигнутого потягивающимся после пробуждения, вступить на один из многочисленных путей, что связывали его с другим волшебным помещением, где спала сама Судьба своим странным сном с широко открытыми глазами. Именно в эту минуту она однажды приоткрыла дверь Симона, чтобы пригласить его проследовать на «рентген». Рентген. Симон знал: это была одна из ночных церемоний, которым следовало подвергнуться, прежде чем быть введенным в директорский кабинет. Но это было и нечто совсем иное: это был случай совершить путешествие, спуститься на три этажа, пройдя по длинным лестничным пролетам и коридорам… После двух месяцев молодой человек все еще чувствовал себя «новеньким» для больных с других этажей, стоявших неряшливо одетыми вдоль посверкивающих коридоров и провожавших его взглядом с оттенком необъяснимой иронии. Каждое окно открывало ему уголок пейзажа, и, переходя с места на место, он открывал для себя разрозненные постройки вокруг Дома и маленькую часовню, покрытую белой штукатуркой, колокол которой сверкал среди елей. Совсем рядом было видно гору, похожую на огромного зверя, покрытого шипами и с твердым лбом. Все было чистым, вымытым, отглаженным ветром, зажженным солнцем; над всем царило всемогущее полуденное спокойствие… Но любопытство молодого человека в большей степени было обращено на его товарищей. Кое-кого он узнал: Массюба, завернутого в свой цветастый халат, Сен-Жельеса, которого в этот день выдавал, помимо его обычной осанки, яркий лимонно-желтый пуловер. Оба поздоровались с ним: последний — дружески, первый — насмешливо. Тем временем большинство разглядывало его холодным взглядом, словно он еще не входил в их общину, и Симон спросил себя, много ли еще испытаний ему придется пройти, прежде чем они примут его. Страдание уже начинало открывать ему цену человеческого братства: он хотел бы всем протянуть руку, и ему не терпелось отыскать «Сезам», который открыл бы ему их сердца: может быть, среди стольких людей, он найдет человека?.. Но он понимал, что это желание, столь новое для него, было слишком большим, чтобы получить удовлетворение. Он был очень похож на потерявшуюся барку, ему вдруг ужасно захотелось найти пристанище, помощь, ухватиться за что-то вне себя, за кого-то другого: словно сила, помогающая жить, могла заключаться скорее в других существах, слепленных из той же глины, что и мы, чем в нас самих! Будто бы ее не нужно было, напротив, создать в глубине себя самого таким поступком и способом, которые каждый должен изобрести для себя заново! Симон удивлялся своей внезапной жадности к людям. И в то же время он осознал смысл пословицы: «Одалживают только богачам». Это было верно; он догадывался, что мужчины, женщины, счастье — как деньги: они идут только к тем, у кого они уже есть. Чтобы это понять, ему потребовалось пройти по этому коридору, сквозь сияющий день, так высокомерно и отвратительно, но столь набожно спокойный, отчего Дом был совершенно похож на монастырь, а каждое окно рисовало на стене солнечный прямоугольник, перечеркнутый крестом, который, когда Симон проходил мимо, словно одевал его в рясу…

Коридор резко поворачивал и вел к другому коридору, упиравшемуся в голое квадратное пространство, где бдили серьезные, несгибаемые, со слегка отрешенным и мнимо добродушным видом, четыре дверки с сияющими ручками.

Симон открыл одну из них и был ослеплен дневным светом. Он оказался в квадратной комнате без всяких излишеств, со скромными, но приятными пропорциями, окно которой заслоняло огромное коричневое драпри гряды Арменаз. Но он едва взглянул на пейзаж, ибо как только он открыл дверь, его взгляд упал на молодую девушку, сидевшую перед окном, подле растения, толстые стебли которого извивались змеей у самого ее лица. Он поколебался, прежде чем сесть и остановился, словно его тронула чья-то рука. На мгновение девушка повернула голову — и Симон, увидев ее глаза, испытал такое чувство, будто проник в другой мир. Разве мог он когда-нибудь подумать, что в Доме таится подобное место, где его так давно ждут — с рыжеватым пламенем в глазах, с толстыми, но прозрачными и хрупкими щупальцами — девушка и растение?.. А ведь он их узнавал, он, должно быть, наверняка думал о них, и удивлялся не столько тому, что они оба существовали, сколько тому, что он нашел их здесь, в конце голого коридора, за обычной дверью, которую мог открыть кто угодно.

Он больше не помнил последовательности событий. С ним происходило то, что происходит каждый раз, когда неожиданное счастье разрывает нить нашего существования: это счастье превращало его в человека без прошлого — был только сияющий остров, где он находился, неизмеримо далеко от всего, чем когда-то была его жизнь, а перед глазами — это нежданное событие: женщина. Больше ничего и не нужно. Словно нажали на кнопку: Симон увидел, как качнулась земная ось, и незаметно для себя скользнул в зачарованную ячейку этого мира с двойным дном, где живем мы все.

В любой другой момент своей жизни он бы улыбнулся своему волнению; он бы попытался развеять чары; ему было бы не по себе от того, что он стоит молча перед этой женщиной, этой девушкой, сидящей в нескольких шагах от него, чье присутствие в этом месте казалось таким обманчивым, таким невероятным. На мгновение ему захотелось заговорить с ней; но ее молчание обязывало молчать и его, и он заметил, что сам не хочет его прерывать. Она все так же сидела, повернувшись к окну, будто была одна, и Симон видел ее теперь лишь в профиль, но этого было достаточно, чтобы его тронула волнующая чистота ее черт, вызывавших в нем чувство редкой и чудесной уверенности, наделить которой его могло только это лицо: так он уже знал, что такого лица он нигде больше не встретит, не разыщет ни в одной части света, а если потеряет его, то навсегда лишится своего счастья. Нет, никогда он не испытывал ничего подобного ни перед одной женщиной. Никогда он не знал ничего похожего на призыв, посылаемой ему действительностью, скрытой за восхитительным обликом, действительностью, чье главенство он ощущал и которая вмещала в себя не одни только чувства. Хотя нет! Он уже испытал это однажды, он уже слышал однажды этот призыв — но не от женщины, а от мощно и властно ревущего в горах потока. Это тоже был призыв, обращенный лично к вам, проникающий в самую глубь вашей маленькой ленивой жизни и обязывавший вас сняться с места, отправиться к той таинственной точке мира, откуда возникает всякая жизнь и всякая красота. Лицо девушки было перед ним — совершенно ясное, совершенно простое лицо, сводящееся к нескольким внешне легко различимым чертам; но каждая черта несла в себе нечто большее и словно была принадлежностью не лба или губ, а мира, существующего вне их, чьими посланцами или знамениями они были, мира, которому хотелось поклоняться. Даже почти не глядя на это лицо, Симон был во власти его обаяния: само волнение, испытанное им при входе, заслоняло от него лицо девушки. Еще и теперь он различал его очертания сквозь легкую дымку и видел, как оно неуловимо исчезает под волнами светлых волнистых волос, плавно ниспадающих на плечи. Но он знал это лицо, точность восприятия не имела значения. Оно, впрочем, заключало в себе противоречие: слегка пухлые губы, набегающие одна на другую, как волны, были вычерчены природой с тщательным старанием, но волосы, рассыпавшиеся вокруг головы с почти роскошным изобилием, словно звали к бегству к диким брегам беспредельной жизни. Так что Симон находил в этом лице немного того чудесного беспокойства, которое всегда испытывал в те два часа после полудня, когда в Доме царила тишина, а он не сводил глаз с гор: как у Монкабю, Большого Массива и луга были у каждого свои секреты, так и у этого лба был свой секрет, а у губ, у волос — свои. Ощущение этого сходства вдруг завладело им с такой пронзительной силой, что какое-то время он оставался под впечатлением своего изумления. Но тут к нему вернулась мысль о том, что, может бы