Силоам — страница 54 из 103

Немного позже, когда он спускался к Дому, он издали заметил Жерома, неподвижно стоявшего перед дверью. Он вдруг вспомнил, как навестил его однажды вечером, и странный сон, который ему после привиделся. Как был Жером далек от всего этого! Но узнает ли когда-нибудь Симон тайну Жерома? Тот принадлежал к старожилам Обрыва Арменаз, и никто не смог бы сказать, почему он все еще тут оставался. Он говорил мало, относился ко всем уважительно, никогда не вступал в дискуссии. Он словно обладал собственной мудростью, не снисходя до того, чтобы раскрыть ее секрет. Да была ли у него тайна? Симон иногда спрашивал себя об этом, раздраженный — вопреки благотворной атмосфере, исходившей от этого немного надменного покоя, которым, это чувствовалось, обладал Жером, — дистанцией, на которой лучший друг упорно его держал. Жером был из тех, кто явно отмечен неким знаком, кто несет людям послание; но это послание Жером хранил про себя: он был немым апостолом.

— Жером, — заговорил Симон, — я хочу, чтобы ты сегодня был моим проводником.

— Куда ты идешь?

— Не знаю. Но ты должен пойти со мной. Я не хочу в это утро оставаться дома.

— Я не могу решиться сделать ни шага, — сказал Жером, не отводя глаз от неба. — Мне кажется, что в это утро любой жест может что-то опошлить…

И действительно, по мере того, как утро набирало силу, небо приняло ясный голубой цвет и по-прежнему неподвижно висело, как тонкий прозрачный лист, над верхними террасами Арменаза. Симон удивился, услышав, как Жером выражает то, что он сам так живо чувствовал.

— Именно, — сказал он, — ты тот спутник, который нужен мне в это утро…

— Да куда ты хочешь пойти?

— Куда угодно. У тебя есть предложения?

— Да. Бланпраз… Утро очень благоприятно для этой вылазки…

Симон припоминал, что Жером всегда говорил ему о Бланпразе как о месте, придававшем всему совершенно новый вид. Это было просторное плато, расположенное над Обрывом Арменаз, на востоке, у подножия горы, в том месте, где она образовывала пик, прежде чем повернуть на север. Оба друга пустились в путь по дороге, бегущей по склону, над освещенным солнцем туманом. Долина исчезала под морем облаков, заливавших, подобно озеру, выступы и впадины горы и висевших, как каждое утро, на высоте маленького хутора, который они наполовину погребли под собой; то тут, то там их протыкали тонкие скелеты тополей. Последние снегопады были обильны, и снегоуборочная машина образовала по обе стороны дороги высокие насыпи со сверкающими склонами. Жером и Симон шли молча. Вскоре на них надвинулся лес. Они оглянулись: от Обрыва Арменаз остались только две высокие коричневые макушки, следовавшие за ними и словно выраставшие по мере того, как от них удалялись. Но это больше не были те два добрых мирных великана, которые имели обыкновение следить за их передвижением с высоты неба со снисходительным добродушием. Их головы, ставшие близнецами, сливались в один жесткий и резкий профиль, придававший им незнакомый и злой вид. Теперь каждый раз, когда Симон оборачивался и просвет между елями позволял ему их разглядеть, он видел, что две головы стали еще выше, а их профиль — еще жестче; и, разглядывая их, он испытывал неприятное ощущение, которое в первое время вызывали в нем каждый вечер загадочные склоны Монкабю.

Дорога перешла в маленький мостик, под которым, с трудом вырываясь из ледяных оков, с негромким шумом, торопился поток. Последней лавиной в его русло нанесло валунов, которых не смогли удержать ели, чьи обезветвленные трупы еще были сплетены в жесте братства, в каком их застигла смерть. Дорога поворачивала, и лес внезапно кончался, чтобы открыть слияние долин в кольце высоких суровых гор. Но над беспорядочным нагромождением хребтов, выплывая высоко в небо из волны, распростершейся у ее ног, появлялась слегка искривленная голова Большого Массива, чьи гребни, щедро политые солнцем, колыхались в воздухе, как бестелесный покров.

Однако справа и слева от этой впечатляющей картины долина была перекрыта валом менее высоких гор, над которыми виднелись пики гряды, постепенно возвышавшейся до самого Большого Массива. Они стояли прямо, с гордо поднятой головой, целиком отдавшись возносившей их судьбе, не признавая ничего, кроме самих себя. Они словно отправились в путешествие к небесным пределам, подобно компании веселых товарищей, держащихся за руки и шагающих с песнями… Но это происходило так далеко, что нельзя было даже подумать о том, чтобы разделить их радость. Они пустились в опасное приключение, неподвластное человеку, проходящее в недоступном уголке неба; и их спокойствие, чистота их пения усиливали в Симоне тайную тоску, которую он испытал несколькими минутами раньше, при виде двух голов, возвышавшихся над Обрывом Арменаз.

Но все в этом пейзаже было непривычным, сбивающим с толку, — от формы гор и странных одежд, в которые снег нарядил все вокруг, до самого избытка света. У подножия Большого Массива была видна странно выточенная гора, похожая на огромный ограненный самоцвет; лучи солнца, отраженные ее хрустальными склонами, проделывали огромные слепящие дыры в ваших глазах. Всякая тень была изгнана отсюда, запрещена. Свет безжалостно поливал все поверхности и проникал во все щели горы. Мир был большим куском солнца; все в нем было ясным и четким; идти приходилось между двумя зеркалами, под лучами гигантского прожектора.

Этот свет убивал все мысли. Симон только задумался над тем, что значило существование подобного мира. По всей видимости, ни желания, ни интересы людей больше не принимались здесь в расчет. Даже образ Ариадны, который он хранил в душе, уходя, исчезал в этом сиянии. Он чувствовал, что этот образ умирает в нем, но смертью, смешанной с великолепием, изгонявшей его из одной точки пространства, лишь чтобы разлить по всему миру. Так происходило обычное чудо, чудо ожидаемое: природа одним разом уничтожала в Симоне все то, что в его мыслях не было кристально чистым; она избавляла его от муки, заменяя ее другой, большей, возвышавшей его, вместо того, чтобы пригибать к земле. Она по-настоящему отрывала его от земли, от повседневной жизни, ее косности. Очищение — да, именно так. Это не был конец тревог, проблем, это была более благородная тревога, муки решения действительно ключевой проблемы. Так что, хотя тоска, испытанная им несколькими минутами раньше, продолжала расти по мере того, как он шел посреди этой столь далекой от человека природы, он, по крайней мере, чувствовал, что эта тоска сплеталась с вечностью настолько же, насколько была с нею сплетена его любовь. Да, именно так. Все обретало здесь свою вечность: радость или мука могли быть лишь извечной радостью или мукой…

Теперь обе снежные насыпи по краям дороги стали такими высокими и плотными, что по образовавшемуся между ними коридору гуляющие были вынуждены идти плечом к плечу; в стенках насыпей возникли узкие, но глубокие расщелины, где царил зеленовато-водянистый ясный свет. Когда дорога снова вступила в лес, Симон увидел высоких призраков, с головы до ног закутанных в белые покровы, тогда как утесы вдалеке превратились в большие лунные замки с ледяными стенами. Лес был словно населен огромными куклами, и друзья растерянно шли мимо этих масок, дивясь тому, что вдруг попали на карнавал. Но понемногу изначальное веселое удивление сменилось подавленностью, так как ни одну из фигур более невозможно было отличить от других. Все приняло непроницаемый, надменный вид, и у Симона сложилось впечатление, будто он расстроил праздник, задававшийся не в его честь. Природа гнала его: он чувствовал себя лишним; ни в чем не находил он больше даже намека на дружелюбие, поддержку. Лучи, пробивавшиеся сквозь просветы в лесу, бесшумно ложились на холодный снег; а если он поворачивался к горе, то ее блеск приводил его в отчаяние.

До сих пор ни ему, ни Жерому не хотелось разговаривать, и Симону было нелегко нарушить молчание.

— Жером, — он положил свою руку на руку друга, словно хотел остановить его, не дать идти дальше. Его голос был немного глуховат. — Послушай… Тебе не кажется, что здесь страшновато?

— Что ты хочешь сказать?

— Я думаю, бывают дни, времена года, места, где природа нам показывает, что она такое. Тебе не кажется?.. — И поскольку Жером молчал, он продолжил: — Посмотри вокруг: мир мог бы вечно оставаться таким, как сегодня, роскошным и опустошенным, миром, где ничто не создано для нас. Я думаю об удивительных усилиях, которые должен был сделать человек, чтобы подчинить себе природу в нескольких уголках земного шара. Я думаю, что мир не был создан для него и что место, которое он в нем занимает, захвачено силой. Не так ли?.. Человек — всего лишь случайность в природе; природа не знает его, — сказал он, качая головой, — большинство из нас это забыло, потому что они живут в плоском мире, который они приспособили, чтобы больше не испытывать от нее стеснения. Именно чтобы больше не видеть природы и верить в собственную силу они построили свои города, в которых укрываются от нее и где повсюду встречают лишь свой собственный образ. Так они и забывают. Так они себя и обманывают, и в конце концов начинают воображать, что существуют они одни! Но вот она, природа, настоящая: ей мы не нужны, ведь так? Она защищается! Только об этом она нам и говорит. Посмотри!.. Посмотри под ноги, по сторонам, повсюду: снег на снегу; обрывистые ледники; внизу — утес. Во всем этом нет и намека на нас, никакого почтения к нам, никакой помощи, никакой надежды. Ничто здесь не напоминает нам о нас самих. Ну скажи, что тебе напоминает этот снег? Прошлогодний? Это тот же самый. Природу?.. Вот она, со своим лицом вечности. Видишь, вот что страшно: словно бы Творение остановилось на пятом дне…[19]

Симон больше не следил за своими словами. Он предавался своему страданию, старался выплеснуть тоску, вдруг возникшую в глубине этого безукоризненного неба, этой безупречной земли… Вместо ответа Жером указал ему на правую сторону дороги. Снег обрисовывал там узнаваемую форму: два гладких ската у самой земли, разделенных балкой посередине. Это было все, что осталось от дома. Из погребенного жилища жалко торчала печная труба.