скрывать существования в этой точке земли слишком счастливой смертной, какой она была. Может быть, впервые событие в ее жизни заставляло ее отбросить ту сдержанность, за которой она всегда скрывала свое счастье.
Так, молодой человек видел, как она идет к нему, звонко ступая по камням, слегка наклонившись вперед, преодолевая подъем, в усеянном цветочками платье, которое она с трудом вырывала у жадных кустарников, шипов ежевики, полускрытая тонкой сетью веток, за которые цеплялись ее волосы. Конечно, никогда, ни в один момент своей жизни Симон не ведал ожидания, подобного этому, заставлявшему так биться его сердце, когда он подстерегал появление Ариадны на повороте тропинки. Ибо хотя это ожидание и не затмевало собой то, что ранее предшествовало встрече с девушкой, в коридорчике Дома, на исходе дня, прожитого в усердии сосредоточения, которого, возможно, он уже не превзойдет, все же оно было насыщено воспоминаниями, ощущениями, делавшими его ярче, богаче, полнее. Это ожидание подкреплялось в нем всеми часами, когда Ариадна была уже не восхитительным светом надежды перед его взглядом, но возбужденным телом в его руках, чьи тяжесть, очертания, тепло сливались с каждым из порывов его души… Но не только Симон — все горы позади и вокруг него ждали Ариадну. Он ждал ее вместе с лесами, утесами, ручьями, вместе с этим гибким живым потоком, пенившимся неподалеку под ним и кряхтевшим под скалой. Да, вся природа поддерживала его ожидание своим, и он ждал уже не Ариадну, а саму эту природу, с омолодившимися деревьями, новыми побегами. Он ждал уже не только хрупкого, нежного тела женщины, а паводка, потока вод и трав, суровости утесов, остроты воздуха; он ждал солнца, струящегося по лугу, самой эссенции этого безупречного предвесеннего дня, более весеннего, чем сама весна. Именно этого он ждал — глубокого проникновения в ту тайну, что так долго мучила его, тайну этого великолепного сияющего мира, где царит согласие между всеми существами и струится огромный поток доброты и счастья. Он ждал именно этого разрыва сердца между вещами и неотразимым глубинным подъемом радости, идущей издалека — извне его самого, извне земли. Он ждал именно этой вселенной, которую предстояло пересечь, где он бы парил среди солнц, где сок растений, распускающиеся цветы, рои насекомых, движение и протяженность вещей, и океаны, и горы — все было бы ему дано и принадлежало бы ему одновременно. Это был конец всякого беспокойства. Это было счастье…
Но он ждал уже не ту женщину, что раньше. Это более не была небесная фигура, не знак зодиака — это была женщина, плоть которой он познал. Он смотрел, как Ариадна поднимается к нему, и это было другое ожидание, восходившее к его ожиданию, чтобы улечься рядом с ним; и два ожидания мужчины и женщины, пришедшие друг к другу, совокуплялись медленно, верно, и тогда оставалось лишь одно существо и одно счастье. Хотя Симона до сих пор в ее присутствии била прежняя дрожь, теперь к ней примешивалась эта чудесная нежность узнавания, которая не уменьшает любовь, но является ею самой.
Каждый день, одновременно с солнцем, восходило это ожидание, подобно дневному светилу, которое в том же движении поднималось по небу. Утро пробегало быстрой рекой в двойном зареве, которому больше не нужно было вещественных признаков. Затем наступал полдень, и появлялась Ариадна, солнце било в ее светлое лицо, наполняя тенью ее глаза. Она ложилась рядом с ним на траве и разом принимала от нее все тепло, накопленное землею за утро. Ах, как хорошо было вот так опереться всем телом на эту труженицу-землю и давить на нее всем весом счастливой женщины! Ее грудь, ее живот, ее колени мягко расплющивались поверх цветов, самых хрупких, самых нежных в году. Упершись локтями в землю, подперев ладонями подбородок, вытянув голову над пропастью, откуда поднимались, как новый дурман, радужные соблазны головокружения, она разглядывала сияющую бездну, в глубине которой кипела смесь воды и солнца; затем, переведя взгляд ближе к себе, на расстоянии пальца, так близко, что это было почти невероятно, она видела в траве разжатую мужскую руку; видела бок мужчины, слабо колышущийся в ритме человеческого дыхания; и, слегка повернув голову, — лицо Симона, и Симон отдавался ей, и каждую минуту, в то же время и тем же движением, как дышал, он брал ее и возвращал ей самой, как воздух, которым насыщал свою грудь. Так вот что это было — любовь! Это было огромное приключение, это была огромная река, в которую с каждой минутой вливались новые притоки. Ариадну пересекали всяческие течения, неведомые желания, и она более всего восхищалась, как чем-то одновременно чудесным и ужасным, тем, что чувствовала себя связанной с этим мужчиной, находившимся от нее на ширине ладони, воистину волшебными узами — ни плотскими, ни духовными, но сочетанием и тех, и других, таким же прекрасным, как соединение воды, земли и солнца перед ее глазами. Она понимала, что именно это чувство восхищения их любовью, всем миром нужно было беречь, именно оно очищало их, делало каждое их движение новым. Однажды, глядя на Симона, лежавшего рядом с ней, она захотела поделиться с ним своими мыслями и сказала:
— Симон…
Он услышал зовущий его голос, вырвавший его из грез, в которые он был погружен, и, в свою очередь, произнес имя, бывшее эхом его собственного и тем, которым называлось счастье.
— Ариадна…
— Как вы думаете, мы когда-нибудь привыкнем?..
Голова его лежала на земле, глаза были закрыты. Прежде чем посмотреть на нее, он попытался представить себе ее черты — и понял, что еще не знает ее. Дуновение ветра принесло ему шум потока, этот мощный рокот, перекрывающий тысячу легких шорохов. Сколько времени он уже слышал его вот так, день за днем, каждый раз так же дрожа от счастья?.. Он открыл глаза и увидел солнце, висевшее над ними, которое сжигало землю, и завтра будет сжигать, и веками будет продолжать свою солнечную, палящую работу, — и подумал — да, об этом вечном солнце, которое каждое утро обращало в бегство вечную ночь и которому, теперь и во веки веков, люди, растения, животные будут восторженно подставлять свою плоть…
— Как, — сказал он, — как можно привыкнуть к тому, что любишь всем сердцем, чем живешь, к тому, что есть сама жизнь?..
Но не одно только солнце отвечало за него. Разве поток тоже не был иным каждый миг? Все время разный, все время одинаковый… Его любовь была этим потоком, что обновляется каждую минуту и течет все время по одному и тому же руслу. Привыкнуть!.. С тех пор, как он жил в Обрыве Арменаз, это слово потеряло для него свой смысл. Он вдруг посмотрел на свою подругу так, словно сейчас мог потерять ее. Он был не из тех, кому жизнь позволяет привыкнуть! Тайный инстинкт, напротив, предупреждал его о том, что борьба вскоре возобновится, что ему вскоре придется сделать усилие, по примеру весенней природы, чтобы изгнать из себя то, что он так любил. Он понимал, насколько все в мире справедливо, и теперь спокойнее принимал то, что мир изменился и зима уступила место другому времени года. Наступит день — он в этом не сомневался, — когда ему потребуется заглушить свои протесты и слезы, чтобы тоже измениться и дать в себе место другой жизни. По правде говоря, вопрос Ариадны был жесток…
Однако девушка продолжала развивать свою мысль:
— Ведь надо, чтобы это все время было так же чудесно, правда? — продолжала она. — Если бы мы не были в этом уверены…
— То что?..
— Лучше бы все осталось, как сейчас… чтобы все кончилось… чтобы мы расстались здесь, на этой маленькой травянистой террасе, где нам так хорошо… О, Симон, не стоило бы от этого грустить, мы бы исполнили нашу судьбу… Мы бы рассчитались…
Рассчитались?.. Что она хотела этим сказать? Он собирался ответить, когда птичка, вспорхнувшая с невидимой ветки, слетела на камень совсем рядом с ними, и они услышали цокоток ее коготков; они умолкли, задержав дыхание; птичка несколько раз покрутилась на месте, подпрыгивая, слегка потрясла хвостиком, потерлась клювом о камень, затем легко вспорхнула и исчезла. Симон забыл о словах Ариадны. Ариадна сама уже не помнила о том, что заставило ее их произнести; снова она чувствовала, как ее тело трепещет у земли, и ее тело качнулось, слегка повернулось к Симону, к руке, боку мужчины, полулежавшего рядом с ней; вскоре она зарылась лицом в траву, лбом, глазами, губами, зубами, и небольшое пространство, еще остававшееся между ним и нею, покрыли ее рассыпавшиеся волосы — те пылающие волосами, которые по-прежнему так же кротко, так же невинно, как раньше, разделял маленький сияющий пробор… Симон грезил, глядя в небо… Он вдруг почувствовал возле руки тепло любимого лица, затем, у своего бока — бок Ариадны, такой легкий, такой нежный; и он лег на спину и взял ее за плечи, приподнял ее, и ощутил на себе чудесный груз тела женщины на мужчине — и это было тело Ариадны, и на это тело небо само давило всем своим весом, всей своей воздушностью предвесеннего неба, и Симон поддерживал оба этих груза, привязывавших его к земле, к этому часу блаженства, когда Ариадна, свесив голову, рвала зубами горячую от солнца траву. Ибо тень переместилась, кустарники их более не укрывали, и солнце поливало обоих своими лучами. Тогда Ариадна, соскользнув набок, снова легла рядом с Симоном, повернув к нему голову; их взгляды слились, и они чувствовали, как солнце покусывает их позвонки и понемногу наполняет их опьянением, которое, в этот самый миг, охватывало всю природу. Сквозь заливавшую их радость, в то самое время, когда то тут, то там, под деревьями таяли последние кучки снега, а поток рычал на скалы, они видели, как повсюду вокруг них, в траве, появляясь из тени, загораются золотые звездочки. Симон ощущал совсем рядом тихое дыхание Ариадны, и ему казалось, что они остались с ней одни на свете, и что все человечество было этой лежащей на траве, блаженной парой, на веки вечные вознесенной в счастье своем на вершину весеннего мира.
На этом этапе своей жизни он понимал, что любовь — это настоящее горнило, в котором постоянно куются и перековываются формы мира, и что она — неусыпная бдительность и неумолчная совесть, и постоянное воссоздание жизни ею же самой. У него было чувство, будто он идет по новой земле, что он, наконец, ступает ногами по той самой «земле обетованной», чей образ раньше мелькал в его детских снах. Он, наконец, постигал причину таинств, меняющих смысл и ценность поступков. Забытое слово — «благодать», которое, как ему всегда казалось, применимо к столь желанному порядку вещей, словно само по себе поднималось из глубин его памяти, и он открывал за ним одну из тех сияющих действительностей, которую нам редко дано познать, но тоску по которой нам так часто внушает язык Церкви. То, что любовь — таинство, стало для Симона более чем уверенностью: реальностью, почерпнутой в его личном опыте, истиной, складывавшейся во всем его существе, с каждым мигом его жизни с Ариадной. Каждый миг — в каждом их поступке, в каждой встрече — любовь была таинством. После каждого союза их душ, их тел, их посещало блаженство. Эти часы, эти дни после любви, это счастье после счастья, результат некоего неожиданного переливания, эта минута, когда хочется лишь бесконечно хранить в себе чудесное присутствие другого, — не это ли и есть настоящая благодать: умиротворенный, уравненный мир, где все обрело свой порядок, все