Силуэт женщины — страница 24 из 54

– Чтобы попасть в рай, моя милая. Нельзя быть одновременно женой человека и Христа: это было бы двоебрачием; надо сделать выбор между мужем и монастырем. Ради будущей жизни вы изгнали из своей души всякое чувство любви и преданности, которое Бог повелел вам питать ко мне, и сберегли для мира только ненависть…

– Разве я не любила вас? – спросила она.

– Нет, сударыня.

– Что же такое любовь? – невольно спросила графиня.

– Любовь, моя милая? – повторил Гранвиль с оттенком иронического удивления. – Вам этого не понять. Холодное небо Нормандии не может быть небом Испании. Очевидно, разгадка нашего несчастья заключается в вопросе о климатах. Подчиняться нашим прихотям, угадывать их, находить радость в страдании, пренебрегать ради нас общественным мнением, самолюбием, даже религией и рассматривать все эти жертвы как крупицы фимиама, сжигаемого в честь кумира, – вот что такое любовь…

– Любовь бесстыдной оперной дивы, – проговорила графиня с отвращением. – Такой пожар не может долго длиться, скоро от него останутся угли или пепел, сожаление или отчаяние. По-моему, сударь, супруга должна дать вам искреннюю дружбу, ровную любовь и…

– Вы говорите о любви так же, как негры говорят о снеге, – ответил граф с сардонической улыбкой. – Поверьте, скромнейшая маргаритка бывает пленительнее самых надменных, ярких, но окруженных шипами роз, которые привлекают нас весной своим пьянящим благоуханием и ослепительными красками. Впрочем, – продолжал он, – я отдаю вам должное. Вы так хорошо придерживались буквы закона, что, пожелай я доказать, в чем вы виновны передо мной, мне пришлось бы войти в некоторые подробности, оскорбительные для вас, и разъяснить вещи, которые показались бы вам ниспровержением всякой морали.

– Вы осмеливаетесь говорить о морали, выходя из дома, где вы промотали состояние своих детей, из притона разврата! – воскликнула графиня, возмущенная недомолвками мужа.

– Довольно, сударыня, – сказал граф, хладнокровно прерывая жену. – Если мадемуазель де Бельфей богата, то это никому не принесло ущерба. Мой дядя имел право распоряжаться своим состоянием, у него было несколько наследников, но еще при жизни, из чистой дружбы к той, которую он считал своей племянницей, он подарил ей поместье де Бельфей. Что касается остального, то и этим я обязан его щедрости.

– Так мог поступать только якобинец! – воскликнула благочестивая Анжелика.

– Сударыня, вы забываете, что ваш отец был одним из этих якобинцев, которых вы осуждаете так беспощадно. Гражданин Бонтан подписывал смертные приговоры в то время, когда мой дядя оказывал Франции ценные услуги.

Госпожа де Гранвиль замолчала. Но после минутной паузы воспоминание о только что виденной сцене пробудило в ней ревность, которую ничто не может заглушить в сердце женщины, и графиня сказала тихо, как бы про себя:

– Можно ли так губить свою душу и души других!

– Э, сударыня, – заметил граф, утомленный разговором, – быть может, когда-нибудь вам самой придется ответить за все это. – При последних словах графиня содрогнулась. – В глазах снисходительного судьи, который станет взвешивать наши поступки, – продолжал он, – вы, несомненно, будете правы: вы сделали меня несчастным из добрых намерений. Не думайте, что я ненавижу вас; я ненавижу людей, которые извратили ваше сердце и ваш ум. Вы молились за меня, а мадемуазель де Бельфей отдала мне свое сердце, окружила меня любовью. Вам же приходилось быть поочередно то моей возлюбленной, то святой, молящейся у подножия алтаря. Отдайте мне должное и сознайтесь, что я не порочен, не развращен. Я веду нравственный образ жизни. Увы, по прошествии семи лет страдания потребность в счастье незаметно привела меня к другой женщине, к желанию создать другую семью. Не думайте, впрочем, что я один так поступаю: в этом городе найдется тысяча мужей, вынужденных по различным причинам вести двойную жизнь.

– Великий боже! – воскликнула графиня. – Как тяжек стал мой крест! Если супруг, которого в гневе своем ты даровал мне, может обрести на земле счастье только ценою моей смерти, призови меня в лоно свое!

– Если бы у вас были и раньше такие похвальные чувства и такая самоотверженность, мы были бы счастливы, – холодно проговорил граф.

– Ну хорошо, – продолжала Анжелика, проливая потоки слез, – простите меня, если я заблуждалась. Да, сударь, я готова во всем повиноваться вам, я уверена, чего бы вы ни потребовали от меня, все будет правильно и справедливо; отныне я буду такой, какой вы желаете видеть супругу.

– Сударыня, если вы хотите, чтобы я признался в том, что больше не люблю вас, у меня хватит жестокого мужества открыть вам глаза. Можно ли приказывать своему сердцу? Может ли одна минута изгладить память о пятнадцати годах страдания? Я больше не люблю вас. В этих словах такая же глубокая тайна, как и в словах «я люблю». Почет, уважение, внимание можно завоевать, потерять и вновь приобрести; что же касается любви, то я мог бы тысячу лет убеждать себя в необходимости любить и все же не пробудил бы в себе этого чувства, особенно по отношению к женщине, которая намеренно себя состарила.

– Ах, граф, я искренне желаю, чтобы ваша возлюбленная никогда не сказала вам этих слов, особенно же таким тоном и с таким выражением…

– Угодно ли вам надеть сегодня вечером платье в греческом стиле и отправиться в Оперу?

Внезапная дрожь, пробежавшая по телу графини, послужила безмолвным ответом на этот вопрос.


В начале декабря 1833 года, в полночь, по улице Гайон проходил седой, как лунь, человек, изможденное лицо которого говорило скорее о том, что его состарили несчастья, чем годы. Приблизившись к невзрачному трехэтажному дому, он остановился и внимательно посмотрел на одно из окон чердачного помещения, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга. Слабый огонек едва освещал это убогое окошко, где несколько стекол были заменены бумагой. Прохожий вглядывался в этот мерцающий свет с непостижимым любопытством праздношатающихся парижан. Вдруг из дома вышел молодой человек.

Бледный свет уличного фонаря падал на лицо любопытного; не удивительно поэтому, что, несмотря на позднюю пору, молодой человек приблизился к нему с нерешительностью, свойственной парижанам, когда они боятся ошибиться при встрече со знакомым.

– Что это! – воскликнул он. – Да это вы, господин председатель? Один, пешком, в этот час и так далеко от улицы Сен-Лазар! Окажите мне честь, позвольте предложить вам руку: сегодня так скользко, что мы рискуем упасть, если не будем поддерживать друг друга, – продолжал он, щадя самолюбие старика.

– Но, сударь, на мое несчастье, мне всего пятьдесят лет, – ответил граф де Гранвиль. – Такой прославленный врач, как вы, должен знать, что в этом возрасте мужчина находится в полном расцвете сил.

– Тогда остается предположить, что тут замешано любовное приключение, – продолжал Орас Бьяншон, – полагаю, вы не имеете обыкновения ходить пешком по Парижу. У вас такие прекрасные лошади…

– Если я не выезжаю в свет, – ответил председатель верховного суда, – то из Дворца правосудия или Иностранного клуба по большей части возвращаюсь пешком.

– И конечно, имея при себе большие деньги! – воскликнул молодой врач. – Но ведь это значит напрашиваться на удар кинжала!

– Этого я не боюсь, – возразил граф де Гранвиль с грустным и равнодушным выражением лица.

– Но, во всяком случае, не надо останавливаться, – продолжал врач, увлекая председателя суда по направлению к бульвару. – Еще немного, и я подумал бы, что вы хотите украсть у меня свою последнюю болезнь и умереть не от моей руки.

– Да, вы застали меня за подсматриванием, – проговорил граф. – Бываю ли я здесь пешком или в карете, я в любой час ночи замечаю в окне третьего этажа того дома, откуда вы вышли, чей-то силуэт; по-видимому, кто-то трудится там с героическим упорством. – Тут граф вздохнул, как бы почувствовав внезапную боль. – Я заинтересовался этим чердаком, – прибавил он, – как парижский буржуа окончанием перестройки Пале-Рояля.

– Если так, – с живостью воскликнул Бьяншон, прерывая графа, – я могу вам…

– Не надо, – сказал Гранвиль. – Я не дал бы ни гроша, чтобы узнать, мужская или женская тень мелькает за этими дырявыми занавесками, счастлив или нет обитатель этого чердака! Если я и был удивлен тем, что никто не работает там сегодня вечером, если я и остановился, то исключительно ради удовольствия пофантазировать, строя всякие нелепые предположения, как это делают праздные люди, когда замечают здание, внезапно брошенное в недостроенном виде… Уже девять лет, мой юный… – Граф, казалось, колебался, подбирая слова, затем, махнув рукой, воскликнул: – Нет, я не назову вас другом: я ненавижу все, что говорит о чувствах! Итак, вот уже девять лет, как я перестал удивляться старикам, которые занимаются разведением цветов, посадкой деревьев; жизнь научила их не верить в людскую привязанность, я же в несколько дней превратился в старика. Я хочу любить только бессловесных животных, растения и все, что принадлежит к миру вещей. Мне гораздо дороже танцы Тальони, чем все человеческие чувства, вместе взятые. Я ненавижу жизнь и мир, в котором я одинок. Ничто, ничто, – прибавил граф с таким выражением, что молодой человек вздрогнул, – ничто меня не трогает, ничто не привлекает.

– Но ведь у вас есть дети?

– Дети! – продолжал со странной горечью Гранвиль. – Да, конечно! Старшая из моих двух дочерей – графиня де Ванденес. Что же касается другой, то брак старшей сестры сулит и ей блестящую партию. А сыновья? Они оба сделали прекрасную карьеру. Виконт де Гранвиль был сначала главным прокурором в Лиможе, а теперь занимает пост председателя суда в Орлеане; младший живет здесь, он королевский прокурор. У моих детей свои заботы, свои волнения, свои дела. Если бы хоть один из них посвятил мне свою жизнь и попытался своей любовью заполнить пустоту, которую я ощущаю вот здесь, – сказал он, ударяя себя в грудь, – он оказался бы неудачником, принес бы мне в жертву самого себя. А для чего, спрашивается? Чтобы скрасить несколько лет, которые мне еще осталось прожить? И чего бы он достиг этим? Возможно, я принял бы как должное его великодушные заботы обо мне, но… – Тут старик улыбнулся с горькой иронией. – Но, доктор, мы не напрасно обучаем своих детей арифм