Силуэт женщины — страница 35 из 54

дчивые реплики, тонкие замечания, прелестные шутки, образы, очерченные с поразительной четкостью, рождались как будто непроизвольно, расточались пренебрежительно, но без снобизма. Их тонко понимали и тонко оценивали. Люди светские вносили в беседу изящество и совершенно художественное вдохновение. Вы можете и в других странах Европы встретить изящные манеры, приветливость, добродушие и образованность; но только в Париже, только в этом салоне и в тех, о которых я только что упоминал, вы найдете тот особый ум, который придает всем этим качествам приятное и причудливое единство. Не знаю, что за подводное течение так легко управляет этим потоком мыслей, афоризмов, рассказов, исторических справок. Париж – город изысканного вкуса, ему одному ведома наука превращать банальный разговор в словесный турнир, где в метком слове сквозит природный склад характера, где каждый высказывает свое мнение, в брошенной реплике делится опытом, где все веселятся, отдыхают и изощряются в остроумии. И только здесь вы действительно обмениваетесь мыслями, а не принимаете обезьяну за человека, как дельфин в известной басне[39]; здесь вас поймут, и вы не рискуете, поставив ставку золотом, выиграть ломаный грош. Здесь наконец коварная откровенность, легкая болтовня и глубокие наблюдения сливаются в живой разговор, который струится, кружится, прихотливо меняет течение и оттенки при каждой фразе. Оживленная критика, рассуждения и сжатые рассказы сменяют друг друга. Здесь говорят и слушают, вопрошают взглядом и на лице читают ответ. Словом, здесь во всем блещет ум, все полно мысли. Никогда еще меня так не пленяла сила удачно задуманного и умело примененного слова, этого орудия актера и повествователя. И не я один подпал под власть этого волшебства – мы все провели прелестный вечер. Беседа, превратившаяся в повествование, повлекла за собою любопытные признания, наброски портретов, картины безрассудств; эту восхитительную импровизацию, полную естественности, свежести, прихотливости и лукавства, передать невозможно. Но, быть может, вы хоть отчасти поймете очарование настоящего французского званого вечера – в тот его момент, когда самая приятная непринужденность заставляет каждого забыть о своих корыстных интересах, о честолюбии или, если вам угодно, о своих притязаниях.

Около двух часов ночи, когда ужин подходил к концу, за столом оставались только самые близкие знакомые, испытанные пятнадцатью годами дружбы, или люди хорошего вкуса, прекрасно воспитанные, знающие свет. По молчаливому и строго соблюдаемому соглашению всякий в этом доме во время ужина отрекается от своих личных заслуг. Царит полное равенство. Впрочем, здесь собрались люди, из которых каждый мог гордиться собою. Госпожа д’Эспар всегда просит своих гостей не вставать из-за стола: она замечала не раз, что перемена места расхолаживает общее настроение. Переход из столовой в гостиную нарушает очарование. По словам Стерна, мысли писателя, после того как он побрился, отличаются от тех, какие были у него до бритья. Если Стерн прав, то можно смело утверждать, что расположение духа людей, сидящих за столом, иное, чем у людей, вернувшихся в гостиную. Исчезла опьяняющая атмосфера, перед вами уже нет живописного беспорядка десерта, утрачено преимущество той снисходительности, той благожелательности, которые овладевают нами, когда мы находимся в настроении, присущем человеку сытому, удобно расположившемуся на одном из тех мягких стульев, какие теперь так хорошо делают. Пожалуй, мы охотнее всего беседуем за десертом, наслаждаясь превосходным вином и пользуясь вольностью, разрешающей облокотиться на стол и подпереть голову рукою. В такие минуты каждый любит не только поговорить, но и послушать. Сытый человек бывает, сообразно с характером, или болтлив, или молчалив. Каждый тогда выбирает, что ему приятнее. Это вступление было необходимо, чтобы подготовить вас к обаянию того рассказа, где знаменитый человек, ныне покойный, обрисовал невинное коварство женщины, выказав при этом тонкое лукавство, – эта черта свойственна людям, много видавшим, и она делает государственных мужей великолепными рассказчиками, если только они, как князь Талейран и Меттерних, снисходят до рассказов.

Де Марсе, назначенный полгода назад премьер-министром, уже успел проявить свои выдающиеся дарования. Те, кто знал его давно, не были удивлены, что он обнаружил таланты и многообразные способности государственного деятеля, но многих занимала мысль, были ли они результатом сноровки, долгой выучки или открылись в нем нежданно, в ходе каких-нибудь обстоятельств. Такой вопрос – разумеется, с философской точки зрения – и задал ему один умный и наблюдательный человек, бывший журналист, которого он назначил префектом; этот человек восхищался господином де Марсе, не примешивая к своему восхищению ни капли едкой критики, которая в Париже оправдывает в глазах выдающихся людей их восхищение другими выдающимися людьми.

– Был ли в вашей жизни случай, мысль, желание, подсказавшие вам ваше призвание? – спросил Эмиль Блонде. – Ведь у всех нас, как у Ньютона, есть свое яблоко, которое, падая, указывает нам, на какой почве разовьются наши способности.

– Да, был, – ответил де Марсе. – И я сейчас расскажу вам об этом.

Красавицы, политические денди, художники, старики, близкие друзья де Марсе – все уселись поудобнее, каждый, как привык, и сосредоточили внимание на премьер-министре. Слуг в комнате уже, конечно, не было, двери были закрыты, и портьеры задернуты. Воцарилась полная тишина, так что со двора слышны были говор кучеров и удары копыт – лошади рвались к себе в конюшни.

– Положение государственного деятеля, друзья мои, поддерживается лишь одним качеством, – сказал министр, играя золотым с перламутром ножом. – Он всегда должен уметь владеть собой, учитывать любой исход, каким бы неожиданным он ни был для него, – одним словом, он должен таить в себе существо холодное и бесстрастное, которое в качестве зрителя присутствует при всех тревогах его жизни, при его страстях, переживаниях и подсказывает ему по поводу всего приговор, почерпнутый из некоей таблицы моральных вычислений.

– Вы объясняете этим, почему во Франции так редки государственные мужи, – заметил старый лорд Дэдлей.

– С точки зрения чувств это ужасно, – вновь заговорил министр. – Ужасно, если нечто подобное проявляется у молодого человека. (Ришелье, предупрежденный накануне письмом об опасности, грозящей Кончини, спал до полудня, хотя знал, что в десять часов утра должны убить его благодетеля.) Такой молодой человек, будь он Питтом или Наполеоном, – явление чудовищное. Я таким чудовищем сделался очень рано, и благодаря женщине.

– А я думала, – сказала госпожа де Монкорне, улыбаясь, – что мы, женщины, чаще портим политических деятелей, чем способствуем их появлению.

– Чудовище, о котором идет речь, потому только и чудовище, что сопротивляется вам, – сказал рассказчик, иронически поклонившись.

– Если речь идет о любовном приключении, то прошу не прерывать рассказчика никакими рассуждениями, – сказала баронесса де Нусинген.

– Рассуждения в любви неуместны! – воскликнул Жозеф Бридо.

– Мне было семнадцать лет, – продолжал де Марсе, – Реставрация упрочилась; мои старые друзья знают, каким я был в ту пору пылким и страстным. Я любил впервые и теперь могу признаться, что я был одним из самых красивых молодых людей в Париже. Красота и молодость – два случайных преимущества, которыми мы гордимся, словно победой. О прочем я вынужден молчать. Как большинство юношей, я был влюблен в женщину старше меня на шесть лет. Никто из вас, – сказал он, оглядывая сидящих за столом, – не подозревает ее имени и не узнает его. В ту пору Ронкероль был единственным человеком, проникшим в мою тайну, но он честно сохранил ее. Я несколько побаивался его усмешки, но он ушел, – сказал министр, оглядываясь кругом.

– Он не захотел остаться ужинать, – сказала госпожа де Серизи.

– Целых полгода я был одержим любовью и не понимал, что эта страсть господствует надо мной, – продолжал премьер-министр. – Я весь отдавался восторженному поклонению, ведь в нем и торжество, и хрупкое счастье юности. Я хранил ее старые перчатки; словно вином, упивался ароматом цветов, которыми она украшала себя; вставал по ночам, чтобы взглянуть на ее окна. Вся кровь приливала мне к сердцу, когда я вдыхал запах духов, которыми она душилась. Я был далек от мысли, что пылкие, как огонь, женщины таят в груди черствое сердце.

– О, избавьте нас от ваших ужасных сентенций! – улыбнувшись, сказала госпожа де Кан.

– Мне кажется, в ту пору я испепелил бы презрением философа, который высказал эту страшную и глубоко правдивую мысль, – заметил де Марсе. – Все вы люди проницательные, и мне нет надобности развивать ее. То, что я сказал, напомнит вам ваши собственные безрассудства. Моим кумиром была знатная дама из самого высшего общества, и вдобавок бездетная вдова (о, тут все сочеталось!). Ради меня она уединялась в своих покоях, чтобы вышивать на моем белье метки из своих волос. Одним словом, на мои безумства она отвечала безумствами. Как же не поверить страсти, если она подтверждается безумствами? Мы приложили все старание, чтобы скрыть от света нашу любовь, такую полную, такую дивную. Нам это удалось. И какое очарование таилось в наших похождениях! Об этой женщине я не скажу вам ни слова. Она была в ту пору безупречно красивой и долго еще считалась одной из самых прекрасных женщин Парижа. А тогда за один ее взгляд многие готовы были пожертвовать жизнью. Ее материальное положение было вполне удовлетворительно для женщины влюбленной и обожаемой, однако оно не соответствовало ее знатному имени и тому блеску, которым она была обязана Реставрации. Я был настолько самоуверен, что не питал относительно нее никаких подозрений. Хотя я и был ревнив, как сто двадцать Отелло, это ужасное чувство дремало во мне, как золото в самородке. Я велел бы своему слуге отколотить меня палкой, если бы во мне зародилась хоть тень подлого сомнения в чистоте этого ангела, такого хрупкого и такого сильного душой, такого белокурого и наивного, невинного и чистосердечного, чьи голубые глаза с такой прелестной покорностью позволяли моему взору проникать в глубь ее сердца. Никогда никакой фальши в позе, во взгляде или в слове. Всегда беленькая, свежая, всегда готовая ответить на ласку возлюбленного, как лилия Востока из «Песни песней»! Ах, друзья мои, – горестно воскликнул министр, вновь превращаясь в юношу, – нужно очень сильно удариться головой и набить себе шишку, чтобы рассеялась эта поэзия!