Силуэты — страница 18 из 74

Нужно ли говорить, что на следующий день я предстал перед Панферовым. Ширококостный, плечистый, с красивым, русским лицом, он сидел грузновато, но изящно втиснувшись в кресло. Рукописи перед ним не было, но, как оказалось, он знал ее досконально, помнил имена героев, по памяти точно разбирал главы и тоже по памяти, критиковал недостатки, недоделки, критиковал доказательно, ни к чему, однако, не понуждая, ничего не требуя, а как бы размышляя вслух, советуя.

Потребовал принести чай и для себя и для меня. Чай и сушки с маком. Пил вприкуску, чуточку, вероятно, рисуясь этой русской манерой чаепития. Я не большой любитель этого напитка, но присутствие стакана, в котором заманчиво золотела долька лимона, как бы приближала ко мне, автору, делающему первые шаги в литературе, этого широко известного писателя, располагала к беседе.

— Я хочу приготовить вашу повесть поскорее и помочь вам поточнее ее подправить. Отдал рукопись внешнему редактору, а пока он над ней колдует, вы подумайте-ка сами над тем, что я вам сказал.

Что такое «внешний редактор» — я тогда не знал. С советами Панферова в основном согласился и отбыл в свой Калинин в самом радужном настроении. Сделав сам что смог, я, сговорившись с журналом, снова прибыл в Москву знакомиться со своим «внешним редактором». То, что тот сделал с моей повестью, повергло меня в трепет и гнев. Вся рукопись оказалась исчерканной, ни одной целой главы. Местами из нее были безжалостно выхвачены целые сцены и, наоборот, на полях повисли пузыри со вставками. Ну, нет, с такой хирургией я, разумеется, не мог согласиться. Написал Панферову весьма раздраженную записку, заявив, помнится, что свинья, забравшись в огород, не произвела бы в нем больше опустошений, чем этот самый «внешний редактор». Положил записку на стол ответственного секретаря и потребовал рукопись обратно.

Очень молодой, очень серьезный человек в больших очках с очень темной оправой, столь дружески когда-то меня встретивший, охладил мой гнев, резонно заявив, что над повестью редакция с моего согласия начала работать, что публикация запланирована в один из ближайших номеров и что он, разумеется, не может мне вернуть принятую рукопись без ведома редактора.

— Вы журналист, вы должны это понимать, — поучительно заявил он и опять конфиденциально добавил, что без ведома Федора Ивановича в редакции «Октябрь» и стул с места на место переставить нельзя, а не то что вернуть принятую рукопись.

Потом он позвонил Панферову домой, сказал не без юмора: вот, мол, тут рядом бушует начинающий автор…

— Федор Иванович просит вас заехать к нему, — сообщил он мне и положил трубку. Солидно поправил свои профессорские очки. Потом написал на бумажке адрес и даже номер автобуса, на котором можно было доехать.

Уже по пути поостыв, листая в автобусе рукопись, я убедился, что «внешний редактор» не такой уж кровожадный изверг, каким он мне поначалу показался, и что правка в общем-то произведена толковая. Словом, перед редактором я предстал успокоенным.

Панферов с женой — немолодой женщиной, с хорошим лицом сельской учительницы — пили чай. Усадили за стол и меня, будто старого знакомого, завернувшего на огонек.

— Вам не слишком крепкий, а то ведь Федор Иванович у нас любит черный, как деготь, круто завариваем.

Никогда ни до, ни после не видел я, чтобы чай пили с таким вкусом, смаком, как за этим столом. Панферов пил стакан за стаканом с блюдечка, откусывая сахар от большого куска. На коленях у него лежало развернутое полотенце, время от времени он отирал им пот и обмахивался.

О рукописи за чаем не было сказано ни слова. Только когда был выпит последний стакан и хозяин, перевернув его, отставил в сторону, положив сверху оставшийся кусочек сахару, он придвинул ко мне кресло.

— Чаковский говорит, что вы там в редакции разбушевались. Напрасно. Я вам дал хорошего внешнего редактора. Вы «Фарт» Антонины Коптяевой у нас читали?

— Читал.

— Нравится?

— Интересный роман.

— Еще бы!.. Так вот тот же редактор был. А Тихона Семушкина «Чукотку» читали? Нравится?

— Интересно, самобытно. Необыкновенно.

— То-то. А ведь первая его книга. Сам-то он учитель. И опять тот же редактор. Он многих начинающих в литературу подсадил. Все благодарили. Чутье, вкус — дай господи. И сам хорошо пишет. Раз он вас взял редактировать — хороший признак. Стало быть, вы его заинтересовали.

Грузновато, как-то очень значительно ступая в шлепанцах, прошел по комнате, остановился у моего стула.

— Сидите, сидите. У меня, как у петуха, привычка такая ходить. Так вот мое правило: ничего не навязывать автору. Все, что там намазано в рукописи, принимайте как совет. Только как совет. Что не нравится — вычеркивайте, что нужно — оставляйте… Только быстро. Вы у меня через номер стоите… Перепечатку оплачу.

Все эти «я», «у меня», «мое правило» и даже это самое «оплачу», так отчетливо прозвучавшие в телеграмме и здесь вот в беседе, в чьих-то других устах звучали бы, вероятно, неприятно, а у Панферова как-то совершенно естественно. Я уже понял, что журнал он считает чем-то глубоко своим, все происходящее в нем воспринимает сердцем, и понятно стало, почему в редакции без его ведома и стула переставить нельзя.

Когда меня вызвали в Москву читать верстку, Федор Иванович считал меня уже своим человеком. Пригласил в Малый театр на репетицию своей пьесы «Жизнь». Посадил рядом, щедро рекомендовал своим знакомым, рекомендовал с такими преувеличенно лестными характеристиками, что мне стало даже неудобно.

— Федор Иванович, зачем так!

— Нужно. Вам нужно, не мне. Книге больший тираж дадут.

Спектакль получался несколько клочковатый, но образы его, знакомые по первым книгам «Брусков» — этой эпопеи крестьянской жизни, — и Кирилл Ждаркин, и Стеша, и сатирически заостренные фигуры противников коллективизации Ильи Плакущева, Егора Чухляева на сцене вырисовывались сочно во плоти и крови. В целом постановка производила впечатление.

Панферов очень переживал перепитии действия. То и дело вопросительно смотрел на меня.

— Ну как, ничего, доходит?.. А не дожали, не дожали они эту сцену.

Была там сцена гулянки. Подвыпившие мужики спорят о коллективизации, о чувстве собственности. В ярости спора один из них сдирает резные деревянные наличники с окна и вешает их на шею своему оппоненту в споре:

— На, на, общее так общее.

Эта, несколько натуралистическая, картинка произвела на автора особое впечатление: он откровенно плакал.

Когда занавес закрылся в последний раз, спросил, глядя прямо в глаза:

— Впечатляет? Ну? Только искренне.

Я искренне ответил:

— Интересно.

— У вас в Калинине хороший театр?

— Очень хороший.

— Рекомендуйте им мою пьесу. Сам приеду читать.

И выполнил обещание, приехал.

Прочел пьесу, угостил труппу в лучшем нашем ресторане «Селигер». Всех покорил своим хлебосольством и простотой.

Вместе со своим заместителем по редакции, суровейшим и умнейшим Василием Павловичем Ильенковым, который был при нем, как я уже теперь догадывался, чем-то вроде комиссара, интересно выступил в педагогическом институте. Потом оба потребовали, чтобы я отвез их на вагонный завод и познакомил с живыми прототипами «Горячего цеха».

Поехали. Сановитый Панферов, в бобровой шапке, в шубе на хорьковом меху с хвостами, во мраке громозвучной знойной кузницы выглядел довольно странно. Однако сразу же нашел с кузнецами общий язык и повел беседу не менее уверенно и умело, чем Ильенков — человек с обликом партийного работника тех дней, в гимнастерке и сапогах, сам работавший когда-то на паровозостроительном заводе и удачно дебютировавший в литературе романом с вполне индустриальным заглавием «Ведущая ось».

Панферов обладал редким даром сходиться с людьми, слушать людей, при этом вызнавать у них самое главное и интересное.

Прототип положительного героя повести Лузгина — человек, имя которого несколько лет уже не сходило с заводской Доски почета, — Федора Ивановича не заинтересовал. А вот озорной, цыгановатый, дерзкий на язык парень, послуживший прототипом Женьки, просто-таки его увлек. По окончании работы они вместе шли в потоке смены, такие разные: худой, весь подобранный, нервный, в замасленной стеганке молодой кузнец и сановитый писатель в своей боярской шапке. Шли настолько оба заинтересованные разговором, что не обращали внимания на удивленные взгляды встречных.

У ворот выяснилось, что молодой кузнец пригласил писателя для «душевного разговора» в ресторан клуба.

«Металлист», как говорили здесь тогда, «на груздочки». Была тут такая форма приглашения, на заводе, да и за пределами завода довольно известная, ибо тут на закуску подавались соленые грузди с мохнатыми краями, величиной с чайное блюдце, грузди особого посола, которые ОРС завода заготовлял где-то в лесном краю у истоков Волги.

— Груздь — это здорово… У нас в Вольске тоже любили грузди, — оживился Федор Иванович. — Бывало, на масленице бочками на базар вывозили. Сходим «на груздочки», Василий Павлович, проведем вечерок с рабочим классом?

Ильенков насторожился, посуровел.

— Не пойду, Федор. И тебе не советую. Завтра мы с утра на охоту собрались, ведь за нами товарищи чуть свет заедут.

Панферов не настаивал. Ясно было, что не эти самые грузди его притягивали, а хотелось всласть наговориться с заинтересовавшим его человеком. Я в этот день дежурил в редакции по номеру и задерживаться не мог, Оставили Федора Ивановича у машины, а сами вернулись в город на трамвае. Ильенков был встревожен и даже мрачен:

— Знаю я эти грузди…

Где-то около полуночи, когда я, отдежурив, вернулся в мою узенькую, как пенал, комнатенку и уже собирался ложиться спать, дверь распахнулась. В ней стоял Панферов. Боярская шапка на затылке, шуба распахнута, хорьковые хвосты на ней воинственно торчат.

— Интереснейший тип, — провозгласил он прямо с порога.

— Кто?

— Да ваш герой, конечно… Во всем — двадцать два.

— Простите, что это, в каком смысле?