Текст Никитина – это строго обоснованный и документально выверенный обвинительный акт, предъявленный всему институту кантонистов, через горнило которого прошло за тридцать один год около 8 миллионов мучеников. Шаг за шагом раскрывает автор жизнь кантонистов с того момента, как ребёнок становился «казённым» и «попадал в науку» к пьяным дядькам и ротным кровопийцам. Окрест только и слышалось: «С шеи до пят всю шкуру спущу!», «До смерти запорю, шмара проклятая!», «Всем по полсотне!» Заплечные мастера выработали целый ряд пыток: что там привычные зуботычины, «волосянки» и оплеухи! – детей лупили кулаками по голове, иногда заставляли одного «харкнуть хорошенько» другому «в рожу» или дать тому «два раза по шее». Суровому наказанию подвергались за такие «преступления», как кашель в строю, улыбка некстати, лишний кусок хлеба за обедом и т. д. «Виноват, не виноват, а морду всё равно расквашу на память», – похваляется бригадный командир Драконов. А капитан со столь же говорящей фамилией – Живодёров, зорко следит за тем, чтобы «во всех комнатах были розги», и изгаляется в сочинении новых, самых изощрённых казней:
– Как бы так драть, чтобы и ловчей, и больней было? Не вздумал ли ты какого-нибудь нового метода? – отнёсся он к фельдфебелю. И по его приказу штрафников истязают их же товарищи-кантонисты, воспитываемые «в остервенении против ближних».
Провинившихся ставили на горох, на битый кирпич, стоявшему на коленях давали сундук в руки и секли без конца – и просто, и «в пересыпку», и «на весу», а за побег иные получали четыреста розог. Во время инспекторских смотров детей изувеченных, со всякого рода изъянами прятали на чердаках, в конюшне, причём число таких укрываемых доходило порой до двухсот человек.
Даёт Никитин и портреты, правда, весьма схематичные, военных и учителей, приставленных к кантонистам. Тот же Живодёров – неистовый тиран, бредящий «повальной экзекуцией». Он и дома провоцирует ссоры, лупцует жену и взрослую дочь. Другой персонаж, капитан Тараканов, одержим «доведённой до сумасшедствия» страстью к шагистике и парадомании. Дома он, надев форменный сюртук, выдвинет на середину комнаты стулья, устанавливает их в три ряда и громко командует:
– Третий с левого фланга, пол-шага назад! Пятый, глаза направо! Смотреть веселей! Ешь начальника глазами! Седьмой ряд, не шевелись, всю морду переколочу! А-а? Вам хохеньки, хахеньки, вот же тебе, мерзавец эдакий, вот тебе, скотина эдакая!
И, подбежав к одному из стульев, колотит по нему кулаком. После таких его экзерсисов остаётся груда разбитой мебели, так что приходится звать столяра. В этом же ключе выдержаны такие казарменные герои, как «отчаянный фронтовик» штабс-капитан Свиньев, полковник Курятников, учитель пения с замашками заправского садиста Федоренко и др. Изредка среди воспитателей попадались и гуманные люди, как, например, учитель Андреев, но их выживали или сживали со света.
Были среди кантонистов и бунтовщики, но их забивали или доводили до петли. Особенно тяжко жилось в этой живодёрне новобранцам-евреям. На одном смотре недовольный Мамаев жалуется инспектору: «Мы все обижаемся, зачем приневоливают еврейчиков креститься». И рисует картину их физических и нравственных истязаний: «Узнаёт, например, начальник, что завтра прибудет партия еврейчиков (а их прибывает раза три в год по сто или по двести), и сразу шлёт унтер-офицеров стеречь их хорошенько, не подпускать к ним близко никого из солдат-евреев. Приведут их в казармы, загонят в холодную комнату, без кроватей, без тюфяков; всё, что у них найдётся съестного – отнимут, и запрут их под замок. И валяются они на голом полу, стучат от холода зубами и плачут целые сутки. Наутро придёт к ним начальник, за ним принесут туда несколько чашек щей, каши, каравая три хлеба и десятки пучков розог. Что за люди? – крикнет он, будто сам не знает. – Жиды, – ответит ему фельдфебель. – Как жиды? – закричит он во всё горло. – Откуда они взялись? Ножей, топоров сюда, всех перережу, изрублю на мелкие кусочки: жидов мне не надо; в огонь, в воду всех побросаю; жиды продали Христа, прокляты Богом – туда им и дорога!» Те, известно, пугаются, а ему только этого и надо. – Эй, ты, поди сюда! – зовёт он того из еврейчиков, кто трусливей выглядит. «“Кто ты?” – “Еврей” – “А, еврей, ну, хорошо… Желаешь креститься, а?”. Тот молчит. “Выбирай любое: или говори “желаю” и иди вон в тот угол обедать, или, если хочешь, раздевайся. Всё долой с ног до головы! Запорю!” Голод, как известно, не свой брат, розги – страх, ну, и отвечает “желаю” и идёт есть. А кого ни страх, ни голод не берёт, тех через три четвёртого дерут, морят голодом, в гроб, можно сказать, вгоняют. А крещёные нередко по три месяца не могут запомнить, как их зовут по-русски, а молитвы выучат разве только через год».[4]
Страшен рассказ еврея Бихмана о том, как его в 11 лет схватили, потащили в острог, сковали вместе с другим евреем и доставили с партией грязных, заеденных вшами, в заведение, где их насильственно окрестили. «Кто теперь приласкает меня от души, кто приголубит? Мать, что ли, да жива ли она? Где она, да и приголубит ли она меня, крещёного? Ведь крестился, значит от родных отступился… Вот этаким путём душа моя изныла. Житья нету. Я руки на себя наложу», – так говорил юноша, удавившийся потом на полотенце в клозете. «Нарочно, шельмец, испортил новое полотенце, – отозвался о смерти кантониста фельдфебель, – а оно ведь казённое, за него каптенармус житья не даст»…
Н. И. Костомаров
Саранчев несколько раз перечитал рукопись «Многострадальных», внося в неё стилистические коррективы, наконец, остался доволен текстом и даже похвалил Виктора, сказав, что получилось сильно и весьма выразительно. «Не смотри сентябрём, – ободрил он Никитина, – непременно попробуем напечатать!» И вот наш герой с рекомендательным письмом Саранчева у знаменитого профессора-историка Николая Костомарова (1817-1885). Дрожащими руками Никитин подал ему рукопись, которую тот проглядел.
– Это ты про кантонистов написал, – отозвался он, – вполне современная тема. Кантонистская школа была, помню, и в Саратове, где я долго жил и слыхал про неё много дурного… Я отрекомендую тебя одному из редакторов «Современника», куда это, как я полагаю, подходит, а он, Чернышевский, человек с отзывчивой душой, – выдвинет тебя, если твоя работа ему понравится… он ценитель хороший, беспристрастный.
– Милости прошу сюда, – встретил в тот же день гостя Николай Чернышевский (1828-1889). – Положите сюда на стол вашу рукопись… Расскажите мне вкратце, где и чему вы учились, давно ли на службе, где служите, и что побудило вас в тяжёлом солдатском положении заняться сочинительством.
Когда же Виктор ответил на вопросы Чернышевского, тот сказал:
– Коль скоро вы протянули такую суровую лямку, то из вас может выйти дельный человек.
Вдруг вошёл без доклада высокий серьёзный мужчина в очках, с бородой, как у немецких пасторов, и отрекомендовался Николаем Добролюбовым (1836-1861). Как оказалось, он знал крёстного Никитина, ибо был сыном протоиерея Покровской церкви Нижнего Новгорода.
– Итак, бывшие: я – семинарист, а вы – кантонист, вот где встретились. Так будемте вместе сбирать в наше ополчение, по примеру нашего предка Минина, – весело сказал он Виктору.
Открылась дверь, и на пороге появился пожилой высокий господин с французскою бородкой, истомлённым, добрым лицом и сиплым голосом. Оба встали и поздоровались с ним, как младшие со старшим – почтительно, и называли его Николаем Алексеевичем.
– Пиши, пиши, братец, хорошенько, поддержим, – протяжно заговорил пожилой, потрепав Виктора по плечу. – Ты из народа – говори нам его устами правду про его радости и печали.
– А вы читали стихотворения Некрасова? – спросил Добролюбов.
– Некоторые в «Современнике» читал.
– Так вот он, сам поэт, перед вами.
«Я выпучил глаза и замер от охватившего меня волнения, – признаётся Никитин, – ибо в канцелярии все его превозносили, и я его представлял себе неземным существом».
– Если ты читал только некоторые, так дайте ему, Николай Гаврилович, все. Почитай, братец, и скажи, может ли народ понимать их?
Добролюбов тем временем достал из шкафа три книги, завернул их в газету и подал Никитину.
Н. А. Некрасов
– Прочитайте, пожалуйста, внимательно, – внушал Чернышевский, – чтобы в вашей памяти сохранились изображённые поэтом картины и лица. А рукописью вашей я непременно займусь, зайдите ко мне недели через три, побеседуем…
Едва дождался Никитин назначенного Чернышевским времени встречи. Тот принял его радушно и так отозвался о «Многострадальных»:
– Мысли, факты, негодование против угнетателей – всё это у Вас прекрасное, – начал он, – но всё это нужно выставить поярче, а сами вы едва ли сумеете сделать так, как нужно…. Я сам это сделаю, если не будете меня торопить. Ещё вот что: пишите, как говорите, просто, прямо, а то у вас какой – то книжный язык – с.
Эти слова, «книжный язык», точно колокол, звенели в ушах нашего автора, он не вполне понимал, что они значат. Тем не менее, он занялся литературной учёбой с новой силой.
– Нет, я не против сочинительства, – объявил Никитину при приёме на новую службу обер – полицмейстер Петербурга Иван Анненков (1814–1887). – Служите лишь честно и рачительно, а досугами пишите себе, что сумеете, ничьих только личностей не задевайте, чтобы не обижались и не жаловались на вас.
В обязанности Виктора входило хранение и систематизация законодательных материалов, подготовка документов и прошений, и он – к удивлению начальства! – в отличие от остальных, писал бумаги не «плохим тёмным слогом», а ясно, по-деловому. Знакомясь по службе с многообразными полицейскими обязанностями и житейскими казусами, Никитин приобретал опыт, развивал свои способности и деловитость. Работал Виктор без устали, за что в 1863 году был пожалован чином писаря 1-го разряда, а там подоспел и указ об освобождении кантонистов от обязательной службы, что он считал величайшим благом. А творил он вечерами, кое-какие мелкие рассказы удавалось печатать в «Северной пчеле» и «Народной газете», причём в последней он получил первый в сво