ва молитвенных дома: пока же деду поэта надлежало обрабатывать землю, чем и кормиться. Так книжник превратился в пахаря.
Тем не менее, своему сыну, Моше-Цви, он дал еврейское образование и настоял на его учебе в хедере. Тот овладел и русским языком и одно время служил в колонии писарем. Есть сведения, что он пробовал свои силы и в литературе и даже взялся за написание книги. Всё же основным занятием юноши было хлебопашество. Как отмечает литературовед Залман Либинзон, «Моше-Цви всю жизнь обливал по́том свою нелегко поддающуюся целину… и [являл собой] особый тип еврея-колониста, еврея-земледельца, который все силы положил на то, чтобы сделать степь плодородной». Между прочим, хозяйство его считалось образцовым, за что он получил похвальный лист от самого министра государственных имуществ России Павла К иселёва (1788-1872).
Фруг С. Г. Думы и песни. Спб., 1887.
Психология отца и его товарищей-колонистов будет позднее детально раскрыта Фругом. Они, «дети земли», как называл их поэт, «остро чувствовали любовь к жизни своей трудовой, к сохе-кормилице, к сивке-товарищу, к каждой кочке и травке родной, милой полоски». Он не находил особого различия между еврейским и русским землепашцами. «В проявлениях будничной, повседневной жизни, – подчёркивал он, – еврей-колонист представляет собой точную копию своего соседа-крестьянина. Земля и орудия, которыми она обрабатывается, «скотинка» и постоянные заботы о ней – вот главные пункты, к которым устремлены взор и помыслы колониста и от которых исходят все его радости и печали». Если же считать крестьянами всех, кто работает на земле и от земли кормится, то и колонистов можно смело включить в их число.
Шимон (Семён) Фруг родился в 1860 году в колонии Бобровый Кут, где проживало тогда уже около 2-х тысяч евреев. Он был у родителей первым ребёнком, который выжил (четверо до него умерли). Сам раввин Любавичский Менахем-Мендл (1789-1866) послал мальчику написанное им благословение, которое мать хранила в специально сшитом по сему случаю бархатном «ментелах». То, что Семён происходил из семьи хлебопашцев, наложило отпечаток на его мировосприятие, ибо любовь к земле была заложена в нём, так сказать, на генетическом уровне. «Вскормленный на лоне земли, – отмечает критик Григорий Бродовский, – он, в отличие от других еврейских поэтов, был благословлён детством. Истинным подлинным детством не в сыром подвале промозглого местечка, а в близком общении с природой». Позже он увековечит в слове «мирные приюты родного уголка», «светлую, весёлую речку Ингулец», «долину, окружённую холмами, где ютится колония евреев-земледельцев». Идиллический мир детства будет всегда властно, ностальгически манить его, и он будет с теплотой говорить о дружбе русских и евреев, которые жили там, в Бобровом Куте, на одной земле, выручая и помогая друг другу, и где он чувствовал себя дома: «О, милый, милый уголок! Я помню каждое деревце, каждый кустик твой, помню их и люблю, как друзей моих, как товарищей дорогого детства. А на зелёном фоне родных полей и садов десятками и сотнями вырисовываются предо мною знакомые лица соседей, русских людей, которых я видал в доме отца моего, деливших с нами наш еврейский хлеб-соль и братски звавших меня в дом свой. Я помню эту честную трудовую жизнь двух соседей-поселян, одного еврея, другого христианина; я помню их нужды и радости, я благословляю эту жизнь, я жажду ее, как благодать Господню для сотен и тысяч моих обездоленных братьев».
Но каким бы радужным ни было детство нашего героя в Бобровом Куте, где, живя преимущественно в еврейском окружении, он чувствовал себя ровней другим, один случай заставил его крепко задуматься об окружающем миропорядке. Дело в том, что «ближайший к колонии лесок находился по той стороне Ингульца и принадлежал не колонии, а помещику» Петру Бабичеву. Туда-то и повадились ходить по ягоды дети еврейских земледельцев. Бабичев очень сердился, когда на его добро покушались, а потому отрядил здоровенных, свирепых объездчиков, чтобы те отлавливали и примерно наказывали непрошеных «жиденят». Среди маленьких воришек был и злосчастный Йолэк, «тщедушный мальчик, глухой, говоривший писклявым и слабеньким фальцетом». Углубившись в лес, он набрёл на заветную поляну и стал уписывать ягоды так жадно и самозабвенно, что не услышал приближения погони. Бородатые верзилы Бабичева были неумолимы и запороли несчастного насмерть. После похорон Йолэка, на которых присутствовала вся колония, дети поклялись никогда, ни под каким предлогом больше в помещичьи леса не наведываться. А сыну еврейского пахаря был преподан урок: за пределами обжитого им мира есть чужая земля, где его пребывание не только нежелательно, но и опасно.
Как это водилось в иудейских семьях, шести лет мальчика отдали в хедер, где он овладел чтением на древнееврейском языке, штудировал Пятикнижие Моисеево, постигал премудрости Талмуда. Занятия длились четыре долгих года, причём ежедневно, с раннего утра до восьми вечера. Но наука была мальчику в радость, и даже когда меламед реб-Эли, осердясь на какую-то ошибку, шлёпал нерадивого ученика по щеке (что, конечно, было не вполне педагогично), Семёну казалось: «от такой пощёчины звучат в ушах тотчас звуки десяти тысяч колокольчиков». Меламед был человеком односторонним (это Фруг поймёт уже потом, в зрелые годы), «не имевшим никакого понятия, что такое “стихотворение”». Но, признавался юный мечтатель, «сколько дивных образов вставало предо мной, и сколько сладких слёз пролили глаза мои над повестью любви Амнона и Тамары, над сказанием о мученической кончине Иегуды Галеви, над героической эпопеей Бар-Кохбы, сказочного богатыря, ездившего верхом на африканском льве, сопутствуемого яркой незакатной звездой – эмблемой победы и славы». Уроки реб-Эли («да сияет Рай ему!») заставляли радостно биться сердце и пробуждали в нашем школяре поэтическое чувство.
Фруг С. Г. Стихотворения. Т. 1. Одесса, 1913
В девять лет Семён поступает в только что открывшееся в колонии училище. «Около четырёх лет провёл я в этом заведении, – напишет он, – где приобрёл элементарные знания в русской грамматике и научился читать и писать», а затем он вернулся к отцу. Стремление к самосовершенствованию и неукротимая тяга к знаниям овладели им настолько, что он превратился в самого отчаянного книгочея, жадно поглощая всё, чем были богаты местные библиотеки. Он особенно пристрастился к чтению русских книг, постигая красоты языка Пушкина и Достоевского (родным для него был идиш). Впрочем, то, что Семён жадно впитал в себя великую русскую литературу, было явлением типическим, ибо именно на ней к концу XIX века выросло целое поколение иудеев, считавших её своим личным достоянием. О том, сколь притягательным для Фруга было чтение русской классики, говорит Григорий Ландау (1877-1941): «Пушкина и Лермонтова он не перечитывает, потому что прекрасные поэмы так его увлекают, что, взяв книжку, он уже не может ее оставить, хотя бы приходилось читать напролёт до утра».
В 16 лет он и сам начинает писать стихи на русском языке. Первые пробы пера он сделал в Херсоне, куда (как некогда его отец, от которого наш герой унаследовал, между прочим, прекрасный почерк) определился писарем в раввинат. Здесь же, в Херсоне, судьба свела его с одним корректором газеты «Губернские ведомости», который и преподал ему первые уроки версификации. Впрочем, Фруг не порывает связи с Бобровым Кутом, частенько туда наезжая. Примечательно, что в метрической книге колонии о роде его занятий сказано: «поэт», что для сельского поселенца кажется весьма необычным. Но символично, что одно из первых его стихотворений носит характерное название – «Труд»: он был не только поэтом «от сохи», но и прямо отождествлял своё творчество с трудом землепашца:
Я не знаю, то ли благо,
Что иду сам-друг,
И что поле мне бумага,
А перо мой плуг.
Кто мою подскажет долю,
Кто мне предречёт,
Что меня на этом поле
Ждёт или не ждёт.
Писательская доля Семёна Фруга складывалась счастливо. Хотя долгое время он не отказывался от подённого литературного труда, работая то корректором в Херсоне, то корреспондентом одесской губернской газеты, известность пришла к нему уже в юности. Первое его стихотворение увидело свет в журнале «Рассвет», когда автору было 19 лет. Поначалу он публиковался только в еврейских изданиях, затем его стихи, очерки и фельетоны стали появляться и в русских либеральных журналах «Русская мысль», «Неделя», «Вестник Европы». Живая, лёгкая речь, музыкальный стих и подкупающая искренность привлекали к нему широкий круг читателей. Первый же его сборник «Стихотворения» (СПб., 1885) был высоко оценён еврейской и русской критикой, а следующие книги – «Думы и песни» (СПб., 1887) и «Стихотворения 1881-1889» (СПб., 1889) упрочили его литературные позиции. Фруг был назван «одним из самых симпатичных, искренних и, главное дело, истинных поэтов».
Примечательно, что на одном из конкурсов Семён Григорьевич получил звание «национального еврейского поэта». Но писал он преимущественно на русском языке. А русско-еврейская литература, по словам её историка Василия Львова-Рогачевского, «всегда была двуликим Янусом: одним ликом обращена к русскому читателю, другим к еврейскому, одним ликом к русской литературе, другим к своей книге – к Библии». И хотя писавший на иврите и идише крупнейший поэт XX века Хаим Нахман Бялик (1873-1934) говорил о Фруге: «Читая его русские стихи, я не замечал русского языка. Я чувствовал в каждом слове язык предков, язык Библии», тем не менее русская словесность оказала на поэта решающее влияние. Свое поэтическое дарование он взрастил на произведениях русской классики, которые любил и считал своими, испытывая за них чувство законной гордости. И в этом своём преклонении перед её высокими нравственными идеалами, защитой униженных и оскорблённых, вечными поисками истины и добра Фруг был постоянен и последователен.