Силуэты на облаках — страница 3 из 35

Нечеловеческие шаги

Ранняя весна, вечер, глухое лесное болото. В светлом сыром сосняке снег ещё кое-где, а в тёплом ельнике на бугре уже сухо.

Я вхожу в густой ельник, как в тёмный сарай. Стою, молчу, слушаю.

Вокруг чёрные стволы елей, за ними холодный жёлтый закат. И удивительная тишина, когда слышишь удары сердца и собственное дыхание. Дрозд на еловой макушке высвистывает лениво и звонко. Свистнет, прислушается, а в ответ ему тишина…

И вдруг в этой прозрачной и затаившей дыхание тишине тяжёлые, грузные, нечеловеческие шаги! Всплески воды и позванивание льда. То-пы, то-пы, то-пы! Будто тяжело гружённая лошадь с трудом тянет по болоту воз. И сразу же, как удар, ошеломляющий грохочущий рык! Дрогнул лес, качнулась земля.

Тяжёлые шаги затихли: послышались лёгкие, суматошные, торопливые.

Шажки лёгкие догоняли тяжёлые. Топ-топ-шлёп — и остановка, топ-топ-шлёп — и тишина. Торопливым шажкам нелегко было догнать неторопливые и тяжёлые.

Я прислонился спиной к стволу.

Под ёлками стало совсем темно, и только мутно белело между чёрных стволов болото.

Зверь рыкнул опять — как из пушки грохнул. И опять охнул лес и качнулась земля.

Я не выдумываю: лес вправду дрогнул, земля вправду качнулась! Лютый рык — как удар молота, как раскат грома, как взрыв! Но не страх порождал он, а уважение к его необузданной силище, к этой чугунной глотке, извергающейся, как вулкан.

Лёгкие шажки заторопились, заторопились: зачмокал мох, захрустел ледок, заплескала вода.

Я давно уже понял, что это медведи: дитё и мама.

Дитё не поспевает, — отстаёт, а мама чует меня, сердится и волнуется.

Мама предупреждает меня, что медвежонок тут не один, что она близко, что лучше его не тронь.

Я хорошо её понял: предупреждает она убедительно…

Тяжёлых шагов не слышно: медведица ждёт. А лёгонькие спешат, спешат. Вот взвизг тихий: медвежонка шлёпнули — не отставай! Вот шаги грузные и лёгкие зашагали рядом: то-пы, то-пы! Шлёп-шлёп-шлёп! Всё дальше, всё тише. И смолкли.

И опять тишина.

Дрозд кончил свистеть. Лунные пятна легли на стволы.

В чёрных лужах вспыхнули звёзды.

Каждая лужа — как распахнутое в ночное небо окно.

Жутковато шагать в эти окна прямо на звёзды. Не спеша я бреду к своему костру. Сладко сжимается сердце.

А в ушах гудит и гудит могучий зов леса.

Новый голосок

Три яичка лежали в гнезде чайки: два неподвижно, а третье шевелилось. Третьему не терпелось, оно даже посвистывало! Будь его воля, оно бы так и выскочило из гнезда и, как колобок, покатилось бы по бережку!

Возилось яичко, возилось и стало тихонько похрустывать. Выкрошилась на тупом конце дырочка. И в дырочку, как в оконце, высунулся птичий нос.

Птичий нос — это и рот. Рот открылся от удивления. Ещё бы: стало вдруг в яйце светло и свежо! Глухие доселе звуки зазвучали властно и громко. Незнакомый мир ворвался в уютное и скрытое жилище птенца. И чайчонок на миг оробел: может, не стоит совать свой нос в этот неведомый мир?

Но солнце грело ласково, глаза привыкли к яркому свету. Качались зелёные травинки, плескали ленивые волны.

Чайчонок упёрся лапками в пол, а головой в потолок, нажал, и скорлупа расселась. Чайчонок так испугался, что громко, во всё горло крикнул: «Мама!»

Так в нашем мире одной чайкой стало больше. В хоре голосов, голосищ и голосишек зазвучал новый голосок. Был он робок и тих, как писк комара. Но он звучал, и его слышали все.

Чайчонок встал на дрожащие ножки, поёрзал шерстинками крыльев и смело шагнул вперёд: вода так вода!

Минует ли он грозных щук и выдр? Или путь его оборвётся на клыках первой же хитрой лисы?

Крылья матери-чайки распластались над ним, как руки, готовые прикрыть от невзгод.

Покатил в жизнь пушистенький колобок.

Целая жизнь

Прилетел на скворечник скворец. На ноге колечко — знакомый! Шестой год он живёт у меня в скворечнике.

Каждую весну он прилетает на скворечник, осматривает его со всех сторон, забирается внутрь, долго там шуршит и ворочается. Потом садится на крышу и негромко поёт. Не громко, но с наслаждением: трещит, пощёлкивает и высвистывает. Даже взвизгивает от удовольствия, как разыгравшийся поросёнок. Клюв золотой в небо, глаза закатывает, крылышками разводит. А сам то петухом, то ягнёнком, то кошкой мяукнет, то собачонкой протявкает. Соскучился на чужбине по дому…

Потом со скворчихой чистят скворечник, птенцов выводят. Вместе растят, вместе на выгоны улетят с ними.

Осенью, перед отлётом, скворец прилетал на скворечник один. Есть у скворцов такое правило: прилетать перед отлётом к гнезду. Посидеть в тишине, перышки на солнце почистить, помурлыкать под нос. А потом — на юг. В страны дальние, земли чужие, за синий горизонт.

Но чуть весна — мой скворец тут как тут! На скворечнике сидит, песни поёт, крылышками разводит. И колечко на лапке блестит.

И так вот уже шесть лет…

Шесть раз я говорил ему весной «здравствуй» и пять раз осенью сказал «до свиданья».

И стал замечать, что скворец мой постарел.

В первую весну, помню, он весь от песен дрожал! Перья на горлышке дыбом. Весь блестит, будто маслом намазанный.

В шестую весну смотрю — и глазам не верю. Сидит в летке, чуть только нос высунул. Поёт нехотя: свистнет и помолчит, свистнет и помолчит. Будто сам себя слушает. Других птиц не передразнивает, голоса их позабыл, что ли.

Свистел, свистел, пригрелся на солнышке — и задремал. И это в разгар пения! Голову свесил, носом «клюет» и глаза закрыл. Никогда такого с ним не бывало.

В шестую осень только раз к пустому скворечнику привел. Посидел, помолчал, колечко на лапке потрогал.

— До свиданья! — сказал я ему. В шестой раз сказал «до свиданья».

Прошла зима. Опять прилетел скворец на скворечник, но не тот, не мой, без кольца. Может, сосед его, может, сын. Молодой, горластый и непоседливый. И блестит, будто маслом намазанный!

А старик не вернулся. Где-то ветер перья его разнёс? Прощай, старый скворец, — в последний раз. Здравствуй, молодой, — в первый!

Воробей и Синица

— Что, Синица, перья носом перебираешь — чистишь их, что ли?

— Не чищу, Воробей, пересчитываю. С осени три тысячи было, сейчас две тысячи пятьсот осталось. Полтысячи перьев за зиму потеряла!

— Эка беда — полтыщи за зиму! Я весной за одну драку по полсотне теряю. Чего их жалеть: были бы кости целы, перья вырастут.

Крот и Филин

— Слушай, Филин, неужели ты меня целиком проглотить можешь?

— Могу, Крот, могу. Я такой.

— Неужто и зайчонка протолкнёшь?

— И зайчонка протолкну.

— Ну, а ежа? Хи-хи…

— И ежа проглочу.

— Ишь ты! А как же колючки?

— Колючки выплюну.

— Смотри, какой молодец! А Медведь на ежа даже сесть боится…

Соловей и лягушка

Журчал в кустах ручеёк. Жила в ручье лягушка. А в кустах — соловей.

Только солнце садилось на лес — лягушка и соловей начинали петь. Лягушка урчала и квакала, а соловей щёлкал и свистел.

Конечно, соловей не лягушка. Ему, наверное, было противно слушать её, поэтому он свистел и щёлкал всё громче и громче.

Но и лягушка не соловей она, наверное, боялась, что её из за свиста не слышно, и тоже всё громче квакала и урчала.

До того раззадорятся гул и стон!

Соловей раскат за раскатом — только листики вздрагивают.

Лягушка надрывается — даже рябь по воде.

А ты стоишь и слушаешь, хоть и грызут тебя комары.

Все на лягушку сердились: не даёт соловья толком послушать! И в ладоши хлопали, и камни в ручей бросали. А ей хоть бы что.

Но вдруг она замолчала. Наверное, её уж сожрал. Толстенный пятнистый уж жил в этом ручье.

Все очень обрадовались: вот теперь-то мы послушаем голосистого соловья!

Вечер за вечером опускается на тугай, и тишь, и покой, а соловей всё никак не распоётся. Посвистит, пощёлкает — и умолкнет.

И всё как-то вполсилы, лениво и нехотя. И как-то небрежно, с помарками, кое-как. Ни листик от свиста не дрогнет, ни сердце. Наверное, спорить ему стало не с кем — он и размяк. Худо стал петь: дрябло, сонно и вяло. Хоть снова лягушку в ручей подбрасывай!

Бабочки

Бабочки тогда только живут, когда хорошо живётся. Чуть только им плохо холодно, ветрено, сыро — они обмирают. Впадают и особый сон: ничего не видят, не слышат, не чувствуют. И тогда всё плохое и неприятное проходит мимо, будто и вовсе его нет. Нет в жизни бабочек дней тяжёлых и пасмурных — только светлые, тёплые, солнечные. Потому-то так беззаботно и весело порхают они над лугом.

Следы и Солнце

Зимой, когда Солнце стояло низко над горизонтом, оно было равнодушно к Следам на снегу. Иногда даже ласкало их, оттеняя синью и посыпая блёстками.

А теперь, когда поднялось высоко, прямо осатанело. Тереть не может Следов: стирает, портит и искажает.

— Мы запечатлели всё, что в лесу произошло! — говорят следы.

— А я всё сотру! — ярится Солнце.

И стирает, как резинкой с бумаги.

— Мы отпечатали каждый коготок и пальчик! — сообщают Следы. Мы всё по правде!

— По правде? — сердится Солнце. — А я всё искажу — сами себя не у узнаете!

И топит следы и плющит, растягивает вкривь и вкось. Идёт спор. Как в песенке:

— А мы просо сеяли, сеяли!

— А мы просо вытопчем, вытопчем!

С каждым днём следы всё слабее и хуже, всё расплывчатее и неопределённее. Солнце берёт верх. Солнце высоко стоит.

Косачиный час

Если на всём свете вдруг бы остановились часы — знаете, куда бы я пошёл? Я пошёл бы на ток и узнал время у косачей! У косачей нет часов. Но время они знают. Точно знают, хоть и определяют его на глазок.

Мы тоже чувствуем время. Кто привык завтракать, обедать и ужинать в одни и те же часы, тот эти часы не пропустит. Живот ему время подскажет: как под ложечкой засосёт — так и пора!