Священник кивнул. Он был полон сострадания и к ней, и к нему — ко всем, кто становится жертвой таких вот вспышек насилия.
— Так, значит, он мертв?
— Да.
— Что же я могу для него сделать, дитя мое? Поздно принимать его исповедь.
— Понимаете, святой отец, он в морге. Я спросила у капитана полиции, как они с телом поступят? Говорит, что для таких на кладбище есть яма с негашеной известью. Вот я и пришла вас просить: заберите тело и похороните на освященной земле. И помолитесь о его несчастной душе.
— Но ты же не веруешь в бессмертие души!
— Нет, не верую! — ответила она с яростью. — Не верую! И в Бога вашего не верую, святой отец! Ни в какого Бога! Все как есть вам говорю, святой отец.
— И очень хорошо делаешь, дитя мое. Всегда следует говорить правду. Но если ты так настроена, зачем же ко мне пришла?
— Потому что он веровал.
— Не понимаю я тебя, — сказал священник. — Ты его вдова?
— Нет.
— Любила его?
— Я его ненавидела!
Старик развел руками, глядя на Сильвию с недоумением. Ждал, что она скажет, и услышал:
— Все вы одинаковые. Имейте мужество признаться, святой отец.
— Да ведь все люди одинаковые, — мягко ответил отец Гонсалес.
— Я прошу вас помочь. К чему эти разговоры?
— Ни к чему, дитя мое.
— Так вы его тут похороните?
— У него нет ни родственников, ни друзей?
— Никого. В целом мире никого, кроме меня.
— Тогда нетрудно будет забрать тело, чтобы похоронить здесь. Как его звали?
— Фрэнк Патерно.
— Понимаю, — Священник встал, взял ее за руку. — Что же, дитя мое, пойдем в полицию, постараемся с ними договориться.
Глава VII
Сгущались сумерки, небо было расцвечено, как букет увядающих роз. Отец Гонсалес поднялся, сделав мне знак следовать за ним, и, не задавая вопросов, я пошел на кладбище, где лежал Фрэнк Патерно, называвший себя Питер Поп. На его могиле стоял деревянный крест с именем, датами рождения и смерти. Я прочел даты и долго стоял в подступавшей все ближе тьме, погрузившись в свои мысли. Потом повернулся к старику. Мы вернулись, и он зажег лампу, приглашая меня посидеть с ним еще.
— Если я правильно понял, — сказал он, — вас, мистер Маклин, интересует та девушка, а не тот, кто здесь лежит.
— Вот оттого вы мне и рассказали про вашу встречу, не пытаясь придать ей какой-то смысл?
— А много ли вы видели вещей, обладающих ясным смыслом, мистер Маклин? Когда ты совсем молод, кажется, что прочно стоишь ногами на земле и никогда эта связь не ослабнет. Но идут годы, она начинает слабеть, так, мистер Маклин? Уже нет былой уверенности, уже прочность не та. Наверное, с вами тоже такое произошло, разве нет?
— Причем тут это?
— Притом, что правда и ложь, настоящее и поддельное — они, мистер Маклин, смешиваются, расплываются. Или это просто фантазии выжившего из ума старика?
— Вы вовсе не выжили из ума, отец Гонсалес, — ответил я, задумчиво глядя на него. — Вы вот мексиканец, а по-английски говорите так, словно в университете специально риторике обучались. Ваш приход, может быть, самый бедный на много миль вокруг, а тем не менее никогда мне, кажется, не встречался такой умный, такой всепонимающий человек. Вы меня угостили ужином, который подают в обычном крестьянском доме, но сделали так, что у нас с вами был пир эпикурейцев.
— Стало быть, есть, что замаливать, спаси меня, Боже.
— Замаливать?
— Мистер Маклин, вы человек очень наблюдательный, — вздохнул он. — Но никаких тайн здесь нет. Вы просто не учитываете, что, как и многие, кто вырос здесь, на границе, я с детства говорю на двух языках. Английский я знал еще маленьким ребенком, к тому же учился в семинарии Федерального округа, затем в Риме, а главное, я уже давно, очень давно живу на земле. Пусть это бедная церковь, но для меня, мистер Маклин, она большое богатство, очень большое. — Голос его стал едва слышен.
— И оттого, что тут лежит тело Фрэнка Патерно?
— Да, и от этого. Как знать? Ему же ничего не нужно было, только немножко освященной земли.
— Но ведь он был вор, сводник, ничтожество, он зарабатывал тем, что сам объявил себя священником…
Отец Гонсалес прервал меня.
— Какой мерой меряете, мистер Маклин? Кому дано знать, что творится в душе человеческой?
— Вот видите, — сказал я, — с клириками спорить невозможно. У вас на все найдется эвфемизм, не можете вы вещи своими именами назвать.
— Зато вам, мистер Маклин, все на свете понятно, да?
— Если бы! Вот вы столько всего мне рассказали, а ведь ничего не объяснилось. Чего ради Сильвия Кароки так пеклась о человеке, которого ненавидела?
— Этого я вам объяснить не могу, мистер Маклин.
— То есть не хотите.
— Да.
— Почему?
— А разве вы сами не понимаете? — в голосе старика теперь чувствовалась усталость. — Я ведь священник. Как же я могу делиться с первым встречным тем, что мне открыли, вверив душу?
— Но почему нет? Она же не на исповеди у вас была.
— Если формально, то нет, не на исповеди. Такого не было. И она не обратилась в мою веру, вообще не приняла религию. Странная это девочка — верней, женщина, она ведь уже не ребенок была, совсем не ребенок — вот оттого я так ясно ее и помню, хотя столько лет прошло.
— Но ведь она была проститутка! Девка из борделя в Хуаресе!
— В Хуаресе бордели ничуть не хуже, чем в Эль-Пасо, мистер Маклин, а кроме того, вдумайтесь и поймете, что всем нам приходится так или иначе собой торговать. Я уже слишком стар, а вы, мистер Маклин, слишком проницательны, чтобы всерьез принимать на веру всю эту благочестивую ложь. Да, всем приходится торговать собой, только у некоторых выходит так, что за право торговать платит сам торговец. Вам странно такое слышать? А я просто хочу понять, что же мы называем грехом, и не надо сразу же обрушивать проклятия. Когда эта Сильвия Кароки тут появилась, я сразу проникся к ней сердцем, — знаете почему?
Я помотал головой.
— Потому что в ней гордость была настоящая и сила тоже — не та гордость, какая у очень богатых бывает, и сила не оттого, что она чего-то добилась; в общем, не то, что мы называем soberbia — трудно это слово передать по-английски, а была в ней animo — тоже точного эквивалента не подберу, ну, в общем, честь, я думаю, и мужество, и твердость, раз уж более точных выражений не находится. Как мне это вам объяснить? Давным-давно, еще на гасиенде, где я жил ребенком, один пеон не стерпел измывательств надсмотрщика, замахнулся на него, огрызнулся, что-то такое и его привязали к столбу на площади, стали хлестать бичами, чтобы не заносился. После каждых десяти ударов надсмотрщик подходил к нему, спрашивал: «Ну как, хватит?» И если бы он сказал, что хватит, они бы остановились. Но он не сказал, и его забили насмерть. Понимаете теперь, что я имел в виду, когда про Сильвию говорил?
— Кажется, да, — сказал я.
— Таких женщин за всю жизнь, может быть, раз-два встретишь, не больше…
— Да, согласен.
— Она у меня тут осталась, — сказал отец Гонсалес. — Пять дней прожила. Некуда ей было идти.
— И вы хотели, чтобы она осталась насовсем?
— Хотел, мистер Маклин. Если бы был помоложе, не надо бы мне было доказывать, что для мужчины самая большая удача в жизни встретить такую женщину. Мне не страшно вспоминать свою юность, свои тогдашние страсти, только от них давным-давно ничего не осталось. Когда появилась Сильвия, мне уж было под восемьдесят. Я уступил ей койку, а сам спал на подстилке в храме и чувствовал себя как отец, к которому вернулся ребенок, а ведь надо вам сказать, мистер Маклин, собственных детей у меня никогда не было.
Глава VIII
На третий день после ее прихода отец Гонсалес, свершив утреннюю службу, вышел во дворик, где Сильвия стирала его белье в старом жестяном корыте. До сих пор он помнит ее в ослепительных лучах раннего солнца: волосы завязаны узлом, руки все в мыльной пене — сильные загорелые руки. Во время службы она никогда не заходила в храм, прячась в комнате священника или устроившись где-нибудь на дворе. После первого их разговора она старалась не касаться религии, да и отец Гонсалес избегал таких споров. А сейчас просто поблагодарил ее за то, что все выстирано, только зря она считает, что должна этим заниматься.
— Я ведь ем ваш хлеб, святой отец, — ответила она, выпрямившись и влажной рукой поправляя прилипшую ко лбу прядь.
— Нет, Сильвия, не мой. Не бывает никакого моего хлеба. Хлеб нам Господь послал, а я его просто ем и благодарен за то, что он такой вкусный. А если кто-то придет разделить со мной трапезу, я только счастлив.
— Зачем вам это? — спросила она.
— О чем ты?
— Зачем вы мне все время показываете, какой вы хороший?
— Разве я показываю? Я этого не хотел, Сильвия. Но если даже и так, что же тебя раздражает?
— Вы же сами говорили, что врать стыдно.
— Ну и что?
— А то, что хороших людей нет, отец Гонсалес. Вы очень старый. Вас больше ничто не волнует. Тело не волнует, все в прошлом. И что же, вы думаете сделать меня католичкой, показывая, что вы такой хороший, когда на самом деле вас ничто не волнует и ничто не злит?
— Нет, что ты, я ни о чем таком не думал.
— Тогда не надо, прошу вас, не надо!
— Хорошо, успокойся.
— И не рассказывайте мне, какой вы счастливый, когда кто-то ест ваш хлеб.
— Хорошо, дитя мое, не буду, раз тебе так лучше.
Час спустя, она явилась к нему вся зареванная и молила о прощении.
Глава IX
— Ну вот, видите, кое-что вы мне рассказали, — заметил я отцу Гонсалесу.
— Просто о том, что было, не о том, что она мне сказала, как на исповеди. По-своему она была права. Когда ты стар, мистер Маклин, не так-то просто понять, добродетель это, усталость, пресыщенность? Что до моей веры, мистер Маклин, она не уступила ни в чем, но я, кажется, завоевал ее доверие и даже немножечко любви. Очень она была странная, эта ваша Сильвия.