убийство отца — это то самое историческое событие, которое конституирует социальный код как таковой, то есть символический обмен и обмен женщинами, — то его эквивалент на уровне субъективной истории каждого индивида — это, следовательно, возникновение языка, которое порывает с проницаемостью, иначе, с предшествующим хаосом, и учреждает наименование как обмен лингвистическими знаками. Поэтический язык будет тогда наперекор убийству и однозначности вербального послания, воссоединением с тем, от чего отделилось убийство, как и имена. Это будет попыткой символизировать «начало», попыткой выразить другую составляющую табу: удовольствие, боль. Идет ли речь, наконец, об инцесте?
Не совсем или не напрямую. Когда Фрейд снова говорит об этом, в том же Тотеме и табу «обо всех первых начинаниях» сексуальных склонностей, он утверждает, что «с самого начала» «они не направлены ни к какому внешнему объекту». Так же как и в Трех очерках по теории сексуальности, он называет эту фазу, за которой последует выбор объекта, аутоэротизмом. Однако здесь, между ними, он вводит третий этап, который задержит наше внимание.
На этой промежуточной фазе […] сексуальные наклонности, которые были независимы друг от друга, соединяются в одну и направляются к объекту, который, впрочем, еще не является внешним объектом, но мое собственное я того, кто к этому времени оказывается уже конституированным.[86]
Фиксация на этом состоянии будет названо нарциссизмом. Попробуем выделить глубинный смысл этого определения. Нарциссизм полагает существование я, но не внешнего объекта; мы оказываемся перед странным соотношением между сущностью (я) и ее противоположностью (объектом), который, однако, еще не конституирован; перед «я» в его отношении с не-объектом.
Из этой конструкции напрашиваются, как нам кажется, по крайней мере два вывода. С одной стороны, не-конституирование объекта (внешнего) как такового делает идентичность я неустойчивой, которая не может быть установлена точно без того, чтобы отличить себя от другого, от ее объекта. Я первичного нарциссизма, таки образом, неуверенно, хрупко, угнетено, точно так же как и его не-объект, подвержено пространственной двойственности (непостоянство внутри/снаружи) и двусмысленность восприятия (боль/удовольствие). С другой стороны, следует признать, что эта нарциссическая топология устанавливается в психосоматической реальности не чем иным, как диадой мать — ребенок. Таким образом, если эта связь испокон веков существует в языке, то вписаться в будущий субъект она позволяет лишь тогда, когда биофизические предусловия и условия Эдипа дают возможность установления триадичной связи. Активное использование означающего упомянутым субъектом начинается по-настоящему лишь с этого момента. Подчеркивая присущность языка человеческому факту, преувеличивая тот факт, что субъекта подчинен ему еще до своего рождения, невозможно выделить два способа, пассивный и активный, которыми субъект конституирует себя в означающем, и тем самым остается без внимания отношения нарциссизма в конституировании и функционировании символического.
Согласившись с этим, с нашей точки зрения, архаическая связь с матерью, какой бы нарциссической она ни была, небезопасна для протагонистов и в еще меньшей степени для Нарцисса. Благодаря непостоянству как ее границ, так и ее аффективных свойств отталкивания, в той же степени детерминирующему, в какой отцовская функция была слабой и даже несуществующей, открывающая путь к перверсиям или психозу, — субъект всегда будет нести в себе ее след. Райский образ первичного нарциссизма может быть защитным отрицанием, которое выстраивает невротик, когда он попадает в обстоятельства отца. Наоборот, пациенты, недавно попавшие на кушетку (пограничные ситуации, расщепление я и др.), из этой двойственной войны извлекают ужас, угнетенность, страх быть развращенным, опустошенным или зажатым.
Отвращение, угрожающее Я, появляющееся из двойственного противостояния непостоянства первичного нарциссизма, — в состоянии ли оно мотивировать или хотя бы объяснить фобию инцеста, о которой говорит Фрейд? Мы думаем, что да. Если верно, что запрет на инцест, как это показал Клод Леви-Стросс, составляет, запретом самим по себе, логическое основание устанавливать дискретность взаимозаменяемых единиц и основывать, таким образом, социальный порядок и символическое, — то мы заключаем, что этот логический механизм работает на пользу субъекта, что субъект выигрывает от этого, прежде всего в плане своей либидинальной организации. Запрет на инцест скрывает первичный нарциссизм и всегда двойственные угрозы, с помощью которых он оказывают давление на субъективную идентичность. Он уничтожает в зародыше всякую попытку возвращения, отвратительного и упоительного, к этой пассивной позиции по отношению к символической функции, где, колеблясь между внутри и снаружи, боль и удовольствие, действие и слово, он найдет вместе с нирваной — смерть. Только фобия, перекресток невроза и психоза, и конечно, состояния на подступах к психозу свидетельствуют о знаках этого риска: как будто именно на их месте табу, преграждающее контакт с матерью, и/или первичный нарциссизм внезапно разрывается.
Целая сторона сакрального, настоящая изнанка жертвенного лица, навязчивое и параноидальное религий, специализируется на заклятии этой опасности. Речь идет, более точно, об обрядах позора и их производных, которые, основываясь на чувстве отвращения и сводя все к материнскому, пытаются символизировать эту другую угрозу для субъекта — поглощенность двойственной связью, где он рискует потерять не часть (кастрация), а потеряться целиком, со всеми потрохами. Задача этих религиозных обрядов — вызвать у субъекта страх, что он безвозвратно похоронит в матери свою собственную идентичность.
Логика запрета, основания отвратительного, была открыта и описана антропологами, которые обратили внимание на позор и его сакральное значение в так называемых примитивных обществах. Однако Ж. Батай является, как мы знаем, единственным, кто связывает возникновение отвратительного со слабостью этого запрета, который, впрочем, с необходимостью конституирует любой социальный строй. Он связывает отвратительное с «неспособность достаточно стойко принять безусловный акт исключения». Батай также первым уточнил, что сфера отвращения — это отношение субъект/объект (а не субъект/другой субъект) и что этот архаизм коренится скорее в анальном эротизме, чем в садизме.[87]
Речь пойдет далее о том, чтобы предположить, что это архаическое отношение к объекту следует понимать в конечном счете как отношение к матери. Его кодирование как «отвратительного» указывает на безусловную важность, приписываемую женщинам, (родство по материнской линии или кровное, эндогамия, решающая роль деторождения в выживании социальной группы и т. д.) в некоторых обществах. Символический «императив исключения», который на деле конституирует коллективное существование, в этих случаях, кажется, не имеет достаточно силы, чтобы ограничить отвратительную или демоническую власть женского. Эта власть, самим фактом этой власти, не отличает себя в качестве другого, а оказывается угрозой собственному-чистому[88], который поддерживает всю систему, сотканную из исключений и правил.
Но прежде чем выделить слабость запрета и, наконец, порядок матриархата, проявляющийся в этих обществах, вернемся к антропологическому исследованию этой логике исключения, которая заставляет существовать отвратительное.
Антропологи, вслед за Фрейзером, В. Робертсоном Смитом, ван Геннепом и Радклифом-Брауном или Рудольфом Штайнером, отмечали, что оскверняющая «грязь», ставшая священным «позором», является исключением, от которого конституируется религиозный запрет. Во множестве первобытных обществ, религиозные обряды являются обрядами очищения, предназначенными отодвинуть от другого, например, социальной, сексуальной или возрастной группы, запрещением нечистого, позорного элемента. Как если бы линии раздела выстраивались между обществом и некоей природой, а также и внутри социального целого, — основываясь на простой логике исключения нечистого, которое, уже возведенный в ритуальный ранг позорного, основывало «чистое» каждой социальной группы, если не каждого субъекта.
Обряд очищения представляется в этом случае как высшая точка, запрещая нечистый объект, он извлекает его из оскверненного порядка и тут же создает дубликат в сакральном измерении. Это через исключение в качестве возможного объекта, через объявление необъектом желания, через унижение как отвратительное, отвращение — так грязь становится позором и на высвобожденной противоположности основывает «чистое», порядок, освященный только таким образом (и стало быть, уже всегда).
Позор — это то, что избирает «символическую систему». Это то, что ускользает от этой социальной рациональности, от этого логического порядка, на котором основывается социальное целое, и которое отличается тогда от случайного собрания индивидов тем, что учреждает в итоге систему классификации или структуру.
Английский антрополог Мэри Дуглас рассматривает сначала «символическую систему» религиозных запретов как отражение социального расслоения, даже противоречий. Как будто социальное существо, сосуществующее с «символической системой», всегда представлено себе самому своими религиозными структурами, которые перемещают противоречия на уровень обряда. Однако, возвращаясь к своим размышлениям, Мэри Дуглас, кажется, нашла в теле человека прототип этой прозрачной сущности, которой является символическая социосистема. По правде говоря, объяснение позорн