Силы ужаса. Эссе об отвращении — страница 38 из 50

. То, за чем гоняется, что открывает, выставляет напоказ Селин, так это любовь всеми фибрами к смерти, опьянение перед трупом, тот другой, каким я являюсь и которого никогда не настигну, это ужас, с которым я общаюсь исключительно с другим полом с тем сладострастием, которое живет во мне, доводит меня до исступления и выносит меня к той точке, где моя идентичность опрокидывается в невменяемое состояние. В одной из финальных сцен «Смерти в кредит» мы находим головокружительное, апокалиптическое и гротескное проявление сладострастия перед лицом смерти. Обезумевший кюре Флёри расчленяет труп Курциала:

«Он погружает пальцы в рану… Он вводит обе руки в мясо… Он проникает во все дыры… Он разрывает края!.. лёгкие! Он роется!.. Он запутывается… Его запястье защемлено костями! Всё хрустит… трясётся… Он бьется, как в западне… Что-то вроде кармана лопается!.. Сок вытекает! струится повсюду! Все в мозгах и крови!.. Это брызжет вокруг».

Резня в жилах

Письмо Селина черпает свою ночь и свое решающее основание в смерти как высшем местопребывании боли, в агрессивности, её провоцирующей, в войне, которая к ней приводит. Отвращение заканчивается, убийство тормозится отвращением.

«Людям нет необходимости быть пьяными, чтобы опустошить небо и землю! У них резня в жилах! Это чудо, что они сохранились с тех самых времен, как они пытаются изничтожить друг друга. Нехорошие граждане, преступное семя, они думают только о ничто! Повсюду им видится красное! Не нужно настаивать, здесь конец поэмам…»[162]

Конечно, но только не текстам Селина, наоборот.

На ум приходят все покушения на убийство, множество преступлений: старой Генруй, Фердинанда (в «Путешествии»…).. Постоянные столкновения со смертью в «Лондонском мосту», где «научный» эксперимент смешивается, будто бы в скорбном карнавале, со смертельным риском и с убийственным насилием в бистро, на оргиях, в метро… Можно припомнить хрипы Титуса в «Guignol's Band»; душераздирающие крики вокруг его умирающего тела, которое барахтается между двумя телами женщин, клиенткой и служанкой, знаками невероятной оргии, перешедшей в убийство:

«Он погребен здесь в своих шелках! Переполненный своей рвотой… блевотина… он еще булькает!., его глаза вращаются… застывают… закатываются… Ах! Как ужасно смотреть!., и потом — плуф!.. Он багровеет! Он, такой бледный, до последнего!.. У него подступает доверху большими комками… полный рот… он делает усилие…».[163]

Как апогей его болезни, астмы.

«…когда его это забирало, эта паника!., надо было видеть его глазищи!.. ужас, который его охватывал!..».

Апокалиптическая сцена достигает кульминации, когда в оргию вмешиваются наркотики, как и в эпизоде пожара, с Ужасающим («Guignol's Band»).

«Я вижу широкую картину битвы!.. Это видение!., кино!.. Ах! это будет так необычно!., мрачнее, чем трагедия!.. Здесь есть дракон, который их всех сгрызёт! Он им всем отрывает задницы… внутренности… печень… Я вижу тебя, Боль! […] Я ему вырву ноздри, этому хаму!.. Я не терплю педиков!.. А если я ему вырву органы!.. Ах, это было бы неслыханно!.. Я себе представляю!.. Я себе представляю!..».

А потом видение убийства преобразуется в возвышенное, апокалипсис убийства показывает своё лирическое лицо, прежде чем всё гибнет в рвоте, в проглоченных в качестве последней пищи деньгах, в переработанных испражнениях, и прежде, чем огонь, действительно апокалиптический, не опустошит все, после убийства Клабена, совершенным Боро и Селином-Болью:

«…всё крутится вокруг шарика!., как карусель… водяная лампа… я вижу вещи внутри!.. Я вижу гирлянды… я вижу цветы!.. Я вижу нарциссы… Я говорю это Боро! Он мне рыгает!.. Он между Дельфиной и стариком!.. Они не прекращают своих сальностей!., здесь!.. Они у меня вызывают омерзение!.. Другой, который выпятил все свои денежные сбережения!., и как он сам себе не противен!., вся мелочь в сумке!., он доволен…».

Фердинанд Болезный: убийца

Фердинанд Болезный, тот, который говорит от первого лица, здесь выступает как один из основных протагонистов убийства. Всегда это он, «Я», тот, кто в «Guignol's Band» сбрасывает под поезд метро своего преследователя Мэтью. Эта сцена, запускающая круговорот преследователь-преследуемый, преобразует убийство из предвидения в предыдущей сцене в более динамичную рентгенограмму смертоносного движения. Истинное потаенное царство влечения к смерти находит свое естественное место во внутренностях метро, селиновском эквиваленте дантовского ада. Убийство как подземный двойник осознанного существования в подлом мире.

«Моя кровь совершила только один круг!., я больше не дышу!.. я больше не двигаюсь!., я загипнотизирован!.. Он смотрит на меня!.. Я смотрю на него! Ах! я все-таки думаю!.. Честно говоря, я так думаю!.. Это карлик!., тут против меня!.. Это он […] Это всё готовится в одиночку!., мои размышления… я концентрируюсь… концентрируюсь… я не обманываю совсем… хладнокровнее… […] Слышно этот грохочущий состав… он идет!., тот, в темноте… в дыре… справа от меня… Хорошо!.. Хорошо!.. Хорошо!., состав подходит. Он жутко гремит, дробит, раздувается… „Бррр Бррррум!..“ Хорошо! Хорошо! Хорошо! Уже близко… Я смотрю в лицо Мэтью… […] Плуф! Пинок под зад, который я ему посылаю! карлик! в воздух!.. Гром обрушивается, проходит над ним!».

Вторая мировая

В то же время у Селина именно на войне апокалиптическая лавина агрессивности и смерти достигает и превосходит ту, что мы находим у Гойи или Босха. Война мерзкая, но быстро пройденная в «Путешествии», война зловещая и карнавальная — в «Лондонском мосту» и в «Guignol's Band».

«Я убийца! Господин Майор! Я убил их десяток!., я их убил сотню!.. я убил тысячу!., я их всех убью в следующий раз!.. Господин Майор, пошлите меня снова!., моё место — на фронте!., на войну!..»

Без войны трудно представить себе селиновское письмо; кажется, что она — его спусковое устройство, даже условие; у неё та же роль, что и у смерти Беатрисы, которая влечёт за собой Vita Nuova, или роль избежания смерти Данте, которой начинается первая песнь «Божественной Комедии». Трилогия, где развёртывается ужас Второй мировой войны, «Из замка в замок», «Север» и «Ригодон», лучше всего схватывает эту рану, которую Селин не прекращает ощупывать, индивида в обществе. Социальная и политическая фреска, переполненная неприятием и сарказмом по поводу политики, которую, впрочем, Селин, по-видимому, одобряет (мы к этому вернёмся), переполненная предательствами, эскападами, убийствами, бомбардировками и разрушениями: самая разрушительная агрессивность здесь внезапно показывает в дьявольском наслаждении свою унизительную дебильную составляющую — отвратительная цель Истории. Область селиновского письма — всегда эта соблазнительная грань декомпозиции-композиции, боли-музыки, унижения-экстаза.

«…пусть они гниют, воняют, сочатся, стекают в сточную канаву, но они спрашивают, что они смогут делать в Женевильет? Чёрт побери! В слив! В сточную канаву!.. […] настоящий смысл Истории… а на чем мы остановились! прыгая сюда!.. и хоп! Туда!.. ригодон!.. вот черт повсюду! очистки вивисекции… дымящаяся содранная кожа… чёртовы гнилые соглядатаи, пусть все начнется снова! Вырывание внутренностей руками! пусть все услышат крики, все хрипы, пусть всякая нация получит свое…»[164]

По поводу этой апокалиптической музыки, какой является трилогия, напомним бомбардировку Гамбурга, где в грохоте, вони и хаосе неистовство отвращения переходит в ужасающую красоту:

«…зелёные розовые языки пламени плясали кругом… и ещё кругом!.. к небу!.. нужно сказать, что эти улицы в зелёных… розовых… красных… пламенеющих развалинах выглядели на самом деле, как на настоящем празднике, гораздо веселее, чем в их обычном состоянии, шершавые угрюмые кирпичи… они никогда не бывают веселы, только в момент Хаоса, возмущения, землетрясения, мирового пожара, из которого выходит Апокалипсис…»

«…я вам передавал это ощущение, три или четыре раза Собор Парижской Богоматери… […] день спускался сверху, совсем сверху… из дыры в кратере… ощущение, я вам повторяю, как от гигантского нефа корабля из глины… […] Гамбург был разрушен до жидкого фосфора… это было как бы гибель Помпеи… всё было охвачено огнём, дома, улицы, покрытия дорог и люди, бегущие повсюду… даже чайки на крышах…»

Святое и история, Собор Парижской Богоматери и Помпеи, смысл и право производят на свет здесь, в этом гигантском разоблачении боли и убийства, во Второй Мировой войне, свою мрачную изнанку. И эта другая, всемогущая сторона хрупкой культуры является, с точки зрения Селина, истиной человеческого рода; для писателя это точка отсчёта письма, смысловой узел. Пусть видение Селина — апокалиптическое видение, пусть он ставит мистические акценты в своей фиксации на Зле как истине невозможного Смысла (Добра, Права) — пусть. Однако если апокалипсис обозначает, этимологически, видение, то его надо воспринимать по противопоставлению с реконструкцией философской истины, алетейи. Нет такого апокалиптического существа, изборождённого, изнемогающего, никогда не полного и не способного себя обосновать как таковое, которое взрывалось бы в пламени или гремело бы в криках всемирного крушения. Таким образом, Селин не предъявляет нам философское «зло». Никакая идеологическая интерпретация не может, впрочем, опираться на селиновскую конструкцию: какой принцип, какая партия, какой лагерь, какие классы выходят не пострадавшими, то есть идентичными сами себе, из этого тотального критического пожара? Боль, ужас и их соединение в отвращении нам кажутся наиболее адекватными указ