И Ценх в ответ: «Я приехал исполнить свой долг — навестить страдающего».
Но доктор Орлов, нахмурив брови, вдруг стукнул палкой и горделиво выпрямился. Его бас загремел, как раскаты грома: «Опять лжете, обманчивое создание».
Поднял крючковатую палку и грозно потряс над Ценхом. Подошедший жандарм лениво заметил: «Здесь нельзя, барин, безобразничать».
Но Орлов величественно подставил ему спину. Взял у носильщика багажную квитанцию.
Орлов уехал в дальние страны, и Хандриков не печалился. Он знал, что нужно без страха преодолевать пространства.
Знал, что встретятся.
Надвигалась осень. Лист сверкал золотом. Зори отливали лилово-багряным. На берегу озера осенний ветер крутил сухими листьями. Устраивал танцы золота.
И неслось, и неслось, крутясь, — смерч листьев. Впереди был берег. И сзади тоже.
По вечерам Хандриков отвязывал лодку. Выезжал на середину озера. Вставал туман. Осаждались росы. Все казалось таинственно-чудным. Хандриков всматривался в отражение. Ему казалось, что он висит в пространствах, окруженный небесами. Говорил, указывая на воду: «Орлов ушел туда — за границу».
Оттуда смотрел на Хандрикова похудевший ребенок с лазурными очами и тихонько смеялся над ним.
Он смеялся оттуда, насмешник, из дальних стран.
И Хандриков думал: «Вот я опрокинусь и буду там, за границей, а насмешник вынырнет сюда со своей лодкой… Вот я».
И чем больше всматривался в глубину, тем прекрасней казались опрокинутые, дальние страны. Где-то пели: «Приди ко мне, приди ко мне». Ему казалось — это возникал старческий зов, знакомый и милый.
Говорил себе: «Орлов зовет… Опять зовет…»
Видения стали его посещать. Однажды гулял в лесу. Раздался топот копыт и дряблый голос: кто-то вычитывал: «Глава 26-я: гражданственность у папуасов».
На дорожке показались двое кентавров — оба старые, оба маститые, в черных широкополых шляпах и таких же плащах. Они держали друг друга под руки.
На их жилетах плясали брелоки, а на широких носах блистали очки. Обмахивались хвостами и шуршали прелыми листьями. Один держал перед носом толстую книгу. Другой, увидав среди мха огненного красавца, мухомора, нагнул к нему толстое туловище.
Наливаясь кровью, сорвал мухомор и торжественно рассматривал его прищуренными глазками, предварительно поднявши на лоб очки.
Его товарищ воскликнул: «Прах Петрович, я не согласен с этим местом». Оба крупно заспорили.
Один, размахнувшись, швырнул мухомор в лоб другому, и огненный красавец разбился вдребезги о высокое чело.
Обернувшись друг к другу, они стали ржать и брыкаться, обмахиваясь хвостами.
Хандриков посмеялся тогда.
Орлов писал из-за границы, из дальних стран. В ярких красках он описывал блаженство тех мест и звал к себе жену.
Молодая дама в восторженных словах передавала Хандрикову содержание этих писем.
И Хандриков думал: «Да уж знаю я». Смеялся и подмигивал самому себе. Вспоминал свои озерные прогулки и полеты по воздуху между двух небес.
Все чаще и чаще хотелось ему перекувырнуться в воздухе, чтобы самому погрузиться в дальние страны, перейти за черту. Стать за границей. Вытеснить оттуда свое отражение.
Вернуться к Ивану Ивановичу.
Это желание становилось настойчивей после писем старого психиатра.
Была осень. Озеро замутилось туманом. Лист сверкал золотом.
Небеса и озерные воды казались нежными, хрупкими, точно из золотисто-зеленого стекла.
Хандриков отвязывал лодку, гремя цепью. Вот он отделился и понесся на середину озера. Ему казалось, что он несется между двух небес. Опрокинутое отражение сопровождало его.
Темнело. Красный диск, пущенный из-за горизонта рукой великана, плавно возносился в вечернюю глубину.
Туманная нежность глубины обуяла его сердце, и он сказал себе: «Пора опрокинуться».
Белый рыболов носился над изумрудно-золотой бездной, тихо покрикивая и смеясь над невозможным.
Как сквозь сон, видел Хандриков прибрежную лавочку и на ней длиннобородого присяжного поверенного, рассеянно следившего за мелькавшей лодкой.
Засверкавший месяц, пойманный в снежно-игольную сеть перистых тучек, мерк грустно.
Что-то звучало: «Приди ко мне… Приди ко мне…» Лодку качало. От нее расходились круги, отливая лилово-багряным. И он решился.
«Иду к теб…» Мгновение: изумрудно-золотая вода, журча, хлынула в зачерпнувшую лодку и отливала тающими рубинами. Всплеснул руками и ринулся в бездну изумрудного золота. Отражение бросилось на Хандрикова, защищая границу от его вторжений, и он попал в его объятия.
Крикнул рыболов над ухом захлебнувшегося, смеясь над невозможным.
Присяжный поверенный рассеянным взором следил за мелькавшей лодкой. Увидел — лодка качнулась и быстро стала уменьшаться. Присмотревшись, увидел перевернутое дно.
Вскочил с лавочки, потрясая руками: «Помогите: Хандриков утопился…» На берегу озера осенний ветер крутил листья — устраивал танцы золота. И неслось, и неслось…
Никто ему не откликнулся. Плавало дно перевернутой лодки. Засверкавший ветер продолжал возноситься.
Мгновение: небесная глубина коснулась лица Хандрикова, но он сделал движение. Небеса унеслись вверх, и никто не мог сказать, как они высоки.
Вздыхал облегченно. Челн качался. Пролетели черные, ночные кулики, задевая его упругими крыльями.
Заглянул вниз: отражались опрокинутые берега с опрокинутой лавочкой. Присяжный поверенный стоял на берегу, воздевая руки, вверх ногами. Пошли волны.
Отражение замутилось.
Поднял голову. Виднелась полоска суши. Из бесконечных далей океана волны гнали челн к берегам.
Догорающее небо сияло чистотой. Вдали, вдали синий, взволнованный облачный титан расплывался на далеком западе.
Волны выбросили челн. Ветер кружил серебряный песочек, устраивал танцы пыли. На берегу стоял сутулый старик, опершись на свой ослепительный жезл. Радовался возвратной встрече.
В руке держал венок белых роз — венок серебряных звезд. Поцеловал белокурые волосы ребенка, возложив на них эти звезды серебра.
Говорил: «Много раз ты уходил и приходил, ведомый орлом. Приходил и опять уходил.
Много раз венчал тебя страданием — его жгучими огнями. И вот впервые возлагаю на тебя эти звезды серебра. Вот пришел, и не закатишься.
Здравствуй, о мое беззакатное дитя…»
Стояли на берегу. Ребенок доверчиво жался к старику, измеряя звездные пространства. Старик обнял ребенка. Указывал на созвездья.
«Вот созвездие Рака, а вот — Креста, а вот там — Солнца».
Над ними ослепительные звезды невиданным блеском озаряли безмолвие.
Это были звезды Геркулеса.
Старик говорил: «Сегодня летят Персеиды. Их путь далек. Он протянулся далеко за Землю.
Смело летят всё вперед, всё вперед. В бешеном полете не боятся пространств и всё одолеют полетом».
Оба закинули головы. То тут, то там проносились золотые точки.
И гасли.
Долго следили за пролетом Персеид.
Старик шептал: «Милые мои… Поклонитесь Земле…»
КУБОК МЕТЕЛЕЙЧетвертая симфония
С ГЛУБОКИМ УВАЖЕНИЕМ
ПОСВЯЩАЕТ АВТОР КНИГУ
НИКОЛАЮ КАРЛОВИЧУ МЕТНЕРУ
ВНУШИВШЕМУ ТЕМУ СИМФОНИИ
И
ДОРОГОМУ ДРУГУ
ЗИНАИДЕ НИКОЛАЕВНЕ ГИППИУС
РАЗРЕШИВШЕЙ ЭТУ ТЕМУ
Стукнул в дверь. Отверз объятия
Поцелуй — и вновь, и вновь.
Посмотрите, сестры, братия,
Как светла наша любовь!
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Оканчивая свою «Четвертую Симфонию», я нахожусь в некотором недоумении. Кто ее будет читать? Кому нужна? Я работал над ней долго, я старался по возможности точнее обрисовать некоторые переживания, подстилающие, так сказать, фон обыденной жизни и по существу не воплотимые в образах. Эти переживания, облеченные в форму повторяющихся тем, проходящих сквозь всю «Симфонию», представлены как бы в увеличительном стекле. Тут я встретился с двумя родами недоумений. Следует ли при выборе образа переживанию, по существу не воплотимому в образ, руководствоваться красотой самого образа или точностью его (то есть чтобы образ вмещал возможный максимум переживания)? Вместе с тем, как совместить внутреннюю связь невоплотимых в образ переживаний (я бы сказал, мистических) со связью образов? Передо мною обозначилось два пути: путь искусства и путь анализа самих переживаний, разложения их на составные части. Я избрал второй путь и потому-то недоумеваю — есть ли предлагаемая «Симфония» художественное произведение или документ состояния сознания современной души, быть может, любопытный для будущего психолога? Это касается субстанции самой «Симфонии».
Что же касается способа письма, то и здесь я недоумеваю. Меня интересовал конструктивный механизм той смутно сознаваемой формы, которой были написаны предыдущие мои «Симфонии»: там конструкция сама собой напрашивалась, и отчетливого представления о том, чем должна быть «Симфония» в литературе, у меня не было. В предлагаемой «Симфонии» я более всего старался быть точным в экспозиции тем, в их контрапункте, соединении и т. д. В моей «Симфонии», собственно, две группы тем: первую группу составляют темы I части; все они, отличаясь друг от друга построением фраз, имеют, однако, внутреннее родство. Вторую группу тем образуют темы II части, которые по конструкции, в сущности, составляют одну тему, изложенную в главе «Зацветающий ветр». Эта тема развивается в трех направлениях. Одно ее направление (тема «а», как я ее привык называть) более отчетливо выражено в главе II части «В монастыре»; другое (тема «b») — в главе части «Пена колосистая»; третье (тема «с») — в главе «Золотая осень». Эти три темы II части — а, b, c, — вступая в соприкосновение с темами I части, и образуют, так сказать, ткань всей «Симфонии». В III и IV частях я старался выводить конструкцию фраз и образов так, чтобы форма и образ были предопределены тематическим развитием и, поскольку это возможно, подчинять образ механическому развитию тем. Я сознавал, что точность структуры, во-первых, подчиняет фабулу технике (часто приходилось удлинять «Симфонию» исключительно ради структурного интереса) и что красота образа не всегда совпадает с закономерностью его структурной формы. Вот почему и на «Симфонию» свою я смотрел во время работы лишь как на структурную задачу. Я до сих пор не знаю, имеет ли она право на существование. Но я вообще не знаю, имеют ли эти права большинство произведений современной