— Я понял, — перебил Игнатьев. — Пожалуйста, дайте мне подумать.
— Над чем? Неужели ответ не напрашивается сам собой? Что тут выбирать! Вылечить и убить, как положено по справедливости! Или оставить умалишенным до скончания его бренных лет? И гуманно отнестись к его сегодняшним страданиям!
— Я понял, — повторил полковник. — Я прошу дать мне время подумать…
Перед полковником стояла неразрешимая задача. Он даже не знал, как подступиться к ней, на что полагаться — на логику, закон, человечность, справедливость. Все это съехало куда-то в одну сторону и смешалось как одно целое. С другой стороны, на чаше лежала простая растерянность, даже пустота и совсем немного надежды, что он, Игнатьев, при помощи сердца и опыта может отыскать правильное решение. Профессор оказался очень ясным и последовательным оратором. Сергей Иванович знал не один десяток психиатров, большей частью из криминальной психиатрии — ни один из них не выдавал на-гора решение, от которого просто мутит. Там было все ясно: преступник проверялся тестами, и выносился диагноз. Чаще всего несчастного признавали вменяемым, судили, приговаривали. На зонах и в тюрьмах его обрабатывали братки, и тот становился зверем, самоубийцей или действительно помешанным, которому любое проникновение в его психику оставалось незамеченным для него самого. Такой сумасшедший становился игрушкой для обитателей нар, развлекая заключенный народ своими проделками, за которые бывал не раз бит охранниками, отлеживался в больничке и возвращался на прежнее место шута. Народ на зоне подбирается суровый, без сентиментальности. Самое большее, что они могут себе позволить сентиментально испытать — это медленно и грустно почифирить, когда попадается знаток трех аккордов и щемящих куплетов о доле свободного человека в мире денег и безжалостной демократии.
Или — если уж была видна невменяемость преступника даже невооруженным глазом, то его убирали в психушку и там вылечивали допотопными средствами, которые были известны еще при царской России и работали на всю катушку. Проходило полгода-год, и в клетке перед судом сидел безвольный и бесчувственный сапиенс с полным пониманием происходящего. Его путь был также прогнозируем до мелочей: этап, зона или тюрьма — издевательства до самоубийства или потери любой искры самолюбия и превращение в жалкое двуногое без единой мысли. Что чувствовал человек в такие моменты, никого не интересовало. Если повезет и повезет, по-настоящему, — это когда кто-нибудь из сидящих авторитетов заберет человечка под свою опеку и будет тот прислуживать боссу и коротать срок тихими философскими разговорами. Философии, настоящей философии, в таких людях было ни на грош, но это не принималось в расчет — имитация жизни, ума и чувствований входила в законодательство казенных домов.
Все это Сергей Иванович знал доподлинно, и никаких открытий в мире процесса наказания и исправления для него не существовало.
Сейчас же практика и опыт не подсказывали решения. Со школьной скамьи Игнатьев знал — уничтожив адепта, идею не уничтожишь. Она выплывет в другом месте, где совсем ее и не ждешь. Все мании и античеловеческие идеи уничтожаются только самими собою — правда, история пока не знает подобных случаев. Отмирали только маленькие, изжившие себя идейки — забывались или отбрасывались как недейственные… Из таких разве что публичное самосожжение нет-нет да и показывалось на поверхности событий юриспруденции и психиатрии. Сейчас полковнику предстояло разрубить гордиев узел над идеей гармонии добра и зла. И, как бы это ни звучало наивно, по-детски, перед ним стояла именно такая задача. В глубинах сознания Игнатьев догадывался, что действительно для высших сил не существует подобного разделения — тут даже вспомнился Достоевский своей почти последней главой книги «Идиот», когда Евгений Павлович приходил в возбуждение и негодование, оттого что князь не различает своего чувства к Настасье Филипповне и Аглае Ивановне — две женщины, такие противоположные во всем, для Мышкина были одним и тем же существом. Любил он их одинаково. А очкастые литературоведы во время вседозволенности перестройки подавали нам Мышкина чуть ли не как Христа.
Где-то на дне бесчувственной логики Сергей Иванович догадывался об этом — о том, что именно так и обстоит дело. Думать тут уже не хотелось, принять это было выше человеческих сил, пусть даже и таких профессиональных, какие наличествовали у начальника Управления регионального отделения МВД полковника Игнатьева.
Еще больше его волновал тот аспект рассуждений, где вменяемость, с точки зрения психиатрии, превращалась в свою противоположность, как только речь заходила об абсолютном значении зла в динамике жизни человечества.
Полковник приходил к выводу, что гармония существует, во всяком случае, обязана существовать, но выглядит для живущих невыносимой каторгой. И что эта самая гармония видна, ощутима, действенна для кого-то другого, но уж точно не для человека. Для кого, б.?!
Но и тут Игнатьев пошел дальше — он допустил, что именно так и есть — гармония, настоящая гармония живет и процветает для совершенно иного мира, а не для людей. Под гармонией Сергей Иванович подразумевал равновесие всех сил — как физических, так и духовных. В таком покое и соответствии наступает то, что мы все называем красотой. Выходит, что кто-то, ощущая на себе эту гармонию, видит красоту в человеческих страданиях! Конечно, наряду с человеческими радостями! Радость, равная страданию, вызывает гармонию, покой, красоту!
Полковника осенило! Это — правда! Это — истина…
Огромное множество людей стремятся прочесть, посмотреть, услышать великие произведения гениев человеческих возможностей в искусстве — увидеть кровавую историю, смешанную с любовью, проследить предательство и торжество жертвы, погоревать, если зло побеждает, или снисходительно пройти мимо неотвратимого happy end…
Мы восторженно наслаждаемся всем этим ужасом жизни героев, совершенно не думая о них; как настоящие и реальные они для нас не существуют. Как, наверное, и мы не существуем для тех, кто наслаждается нашим горем или радостью, видя в этом гармонию и красоту для самих себя…
Ничего нового Игнатьев не открыл, все это уже давно известно и даже язвительно высмеяно или иронично доказано. Но Сергею Ивановичу было на это наплевать. Мир становится реальным только при личном его открытии! Эти помешанные знают то, что и нам неведомо, только почему-то так безжалостно и бесстыдно передают нам эти знания — нам, таким же, как и они.
Вот тебе, бабушка, и явление Христа народу…
Полковник решил, что он все-таки скажет профессору.
— Я знал, что вы появитесь именно с таким ответом, Сергей Иванович, — Бочаров чертил носком ботинка замысловатые дуги по утоптанной дорожке внутреннего дворика клиники. За разговором они дошли до самого конца больничных владений, остановились у забора с нависающими кругами колючей проволоки. — Ну что ж, лечить, так лечить. Тут я не волен сопротивляться — закон! Но прошу вас, товарищ полковник, предоставить мне бумагу, на основании которой я обязан буду считаться с мнением следственных органов о Силове как о преступнике. А я, в свою очередь, отвечу вам рапортом о полной невменяемости подозреваемого Силова на данный момент.
— Почему вы отказываетесь возвращать Виктора в нормальное сознание? — Игнатьев заглянул в лицо профессору.
— Да потому, милый мой, что я пекусь о его душе больше, нежели вы о правосудии. Если его упекут в кутузку до конца жизни или просто убьют — кто выиграет? Справедливость? Вряд ли… Сама по себе справедливость «око за око» давно потеряла актуальность и существует только лишь как метафора. А поскольку она существует в виде нарицательном, то и возникают преступления похлеще обычного «баш на баш»… Справедливость утратила свою значимость в обществе. К ней обращаются исключительно в минуту расплаты, да и то в виде обратной своей стороны — милосердия…
— Противоположной, — заметил Сергей Иванович.
— Обратной, голубчик, обратной… Милосердие зиждется на постижении истинных причин поступков человека, а справедливость основывается на тех же самых принципах — доказательствах этих причин… Это одно и то же — разница лишь в том, что справедливость защищает общество от поступков личности, а милосердие — личность от поступков общества. Помните, у Маркса — «единство и борьба противоположностей»? Так это и есть в мире, так это и было, так это и будет…
Игнатьев поморщился — этого Маркса он знавал уже несколько раз за последнюю неделю. И от Силова — сумасшедшего, и от себя самого — уставшего и полностью вымотанного, и теперь от Бочарова — спокойного и здравомыслящего человека.
— Что же делать? — Полковник спросил просто так, наугад. Он не мог согласиться с доктором, но как возразить, не знал.
— Смириться с нашей толстокожестью и следить за тонкими проявлениями психики у потенциальных преступников. Если необходимо, то лишать их возможности что-либо предпринять. Вопрос только: захочет ли общество следить за этими утонченными адептами? В этом ключе, естественно…
— Мы, что ли, поощряем уголовку? — вырвалось у Сергея Ивановича. Он уже совсем не понимал, куда ведет доктор. Успокаивало только одно — жить в психушке и быть свободной от нее невозможно. Дома Игнатьев поделит речь Бочарова на нужное число и разберется.
— Да, сплошь и рядом… — профессор внимательно посмотрел на полковника. — Куда ни ткни, тонкая душа, и мы этому радуемся.
— Все психи, что ли, или преступники? — рассмеялся успокоившийся Игнатьев.
— Нет, наоборот, все нормальные с неподвижной психикой, скажем, с устоявшимся пониманием, с границами дозволенного и так далее. Я о других говорю — их много, но они жалкое меньшинство. Вот у них-то чрезвычайно подвижная психика, безграничная мысль, доходящая порой до абсурда, с точки зрения других, разумеется.
— И вот эти эстеты и совершают преступления?
— Да, они… Но не только преступления, иные руководят государствами, континентами, человечеством…