лковник за столом. Уснул незаметно для самого себя, развалившись на исписанных листках…
Глава шестая
Воскресенье было солнечным, но не жарким. Такие дни всегда были радостными для людей. Нечасто погода совпадала с возможностью ничего не делать… Сегодня совпала…
Для больных клиники воскресенье тоже отмечалось в сознании. Обслуживающий персонал уменьшался втрое, дежурных санитаров и врачей можно даже и не считать — два-три человека. И, конечно, кино. Настоящее — в зале и на экране. Это не телевизор, где все герои маленькие, как в коробочке. Здесь же, на большом настоящем экране, все казались такими же большими, как и зрители, если даже не больше. Такое всегда приятно смотреть и мечтать; или просто думать, глядя на совершенно другую и яркую жизнь. Воскресенья ждали все — оно пришло…
Полковник сидел на краю кровати рядом с Силовым — шахматная доска вздрагивала, когда кто-то из играющих шевелился. Виктор выиграл быстро — и двадцати ходов хватило поставить полковнику очередной скучный мат.
— Ты знаешь, если бы ты не трогал коня, могла быть ничья. Зря ты его убрал. — Виктор часто комментировал игру, и, надо сказать, это приносило пользу — полковник стал сопротивляться мощнее и увереннее. Правда, не в этот раз.
— Ничья — это ни вашим ни нашим, — ответил Игнатьев. — Кто-то должен выигрывать. Иначе неинтересно.
— Ну, тогда я выиграл, — рассмеялся Силов.
— Выиграл…
— Тогда складывай, — договор был железный: проигравший складывает фигуры в специальные ячейки — Виктор еще ни разу не занимался этим необходимым, но ужасно нудным делом…
Полковник медленно выбирал ячейку для каждой фигуры, белые отдельно, черные — отдельно. Занимало это всегда не более минуты, сегодня же Сергей Иванович никуда не торопился и потратил целых пять минут. Силов сидел на подоконнике и с удовольствием наблюдал за Игнатьевым.
Хлопнула крышка доски, Сергей Иванович какое-то время продолжал смотреть на шахматную доску и молчал…
— Говори, — тихо попросил Виктор. Игнатьев вздрогнул, на него смотрели умные и немного грустные глаза. Голова Силова уже обросла легким ежиком и теперь светилась, поигрывала лучами света из окна.
— Витя, — решился полковник, — помнишь, мы говорили о твоей прошлой жизни? Что она была совсем другая?
— Да, конечно, — отозвался силуэт, обрамленный солнечным светом. — Я думаю о ней, Сережа, но ничего не помню. Я совсем не помню, что я и кто я, в смысле, кем был и что делал раньше, совсем не помню…
— Знаю-знаю… Но ведь скажи сам, правильно ли будет, если ты узнаешь о себе все, что сейчас скрыто от тебя и от всего мира. Спрятано… Правильно ли будет, если все, и ты, в том числе, узнают правду?
— Да, конечно, если есть такая возможность, то надо это сделать обязательно. Мне самому очень неловко, что я не могу свободно дышать от сознания того, что что-то ужасное было в прошлой жизни со мной. Я знаю, что ты знаешь это, может быть, и Арсений Сергеевич знает. Я спрашивал Людмилу, но она просила не говорить с ней об этом. — Силов спрыгнул с подоконника и подошел к Игнатьеву. — Говори, Сережа, пожалуйста…
Сергей Иванович вернулся к стулу у дверей, взял папку, развязал тесемки и протянул Виктору.
— Читай! Я не знаю, правильно ли я это делаю, но иначе я поступить не могу…
— Что это? — с тревогой спросил Силов.
— Это ты сам написал… в общем, читай, Витя.
Сергей Иванович сел на тот же стул у дверей, где лежала папка. Силов все еще стоял у кровати, не решаясь открыть для себя эту непонятную прошлую жизнь. Он смотрел на Игнатьева в надежде уловить что-то спасительное в его глазах, что-то обнадеживающее, какой-нибудь знак, который поддержал бы Виктора в эту минуту. Полковник сидел и смотрел в окно отсутствующим взглядом — конечно, никакого ободряющего знака в нем не было.
Силов решился и открыл папку.
Несколько минут он пробегал глазами строчки, даже не задумываясь над их точным содержанием. И только на второй или третьей странице Виктор вдруг остановился и затих. Так он просидел на кровати минуту-другую, потом вернул все страницы, которые отбрасывал как прочитанное и уже не нужное, и начал заново. Что-то не получалось, и Силов еще раз сложил листы и в третий раз попытался начать сначала. Для убедительности и уверенности он водил пальцем по строчке, не пропуская ни одного слова. С середины первого листа стал повторять губами написанное — теперь уже ясно, что ничто не промелькнет незамеченным в этой исповеди…
Самое страшное наказание для человека с нерастраченной еще совестью — это видеть перед собой лицо жертвы за минуту-две до прощения! В такую минуту невозможно испытывать чувство стыда, страха, раскаяния, сострадания… Нет! Видеть перед собой человека, который хочет тебя простить — и простит, во чтобы-то не стало, простит обязательно и всенепременно, только надо немного подождать. Совсем немного, чтобы найти этой жертве в себе силы для прощения! Даже не силы — жертва такая простит, и можно в этом не сомневаться — сейчас она пытается найти силы, чтобы просто сказать: «Прощаю тебе!»
Вот эти несколько минут и есть самое страшное наказание. Смотреть на свою жертву, смотреть прямо, не сворачивая взгляда, смотреть на то, как она, эта твоя жертва, сжимается в комок с тем, чтобы, преодолев боль, ужас, гадость и подлость, выговорить эти «прощаю тебе»…
Когда ты сам знаешь, не сейчас знаешь, а вообще, когда тебе доподлинно ясно, что ты-то сам никогда бы этого не сделал, не смог бы так сделать, то есть не смог бы простить. Эта ясность невозможности прощения является сутью твоей стойкости, принципиальности, сутью настоящей обиды — когда именно по этому твоему «не прощу» и можно узнать о тебе многое, если не все! Когда ты с уверенностью, хотя и с глубоким огорчением говоришь сам себе или кому-то из слушателей: «Нет, я этого не прощу никогда!»
Конечно, так бывает, так есть и так будет. Мы можем это говорить, в этом наша настоящая свобода. Но вот приходит момент, когда ты сам стоишь перед лицом, которое имеет право сказать тебе точно так же, как и ты захотел бы сказать, случись с тобой подобное. Это лицо… — и ты знаешь, что оно непременно простит и лицу этому неловко оттого, что оно заставляет тебя ждать этого «прощаю тебе». Ждать не назидательно, не воспитательно, не с укором, а только лишь потому, что это трудно сказать в минуту собственного горя. И ты видишь, отчетливо видишь, как твоя жертва старается ускорить свое самообладание, побыстрее пережить горе и причиненную ему боль, побыстрее, а то неловко и даже стыдно, — чтобы как можно скорее простить тебе! Скорее, чтобы ты не успел пострадать. И как бы даже извиняется за эту молчаливую паузу перед тобой!
И только тогда, когда муки твои заканчиваются и ты слышишь это «прощаю тебе», наступает еще одна волна, многократно увеличенная в сознании, еще один удар — это ты сам после сказанного тебе жертвой — «прощаю тебе»!
Когда тебе самому хочется удара до рассечения губы, хочется наказания себе, лишь бы не видеть того невыносимого лица своей жертвы; теперь тебе надлежит обнять ее, свою жертву, в твоем раскаянии и прощении, и почувствовать тепло рук на плечах, на спине, на щеке своих… Тепло прощения. Даже не прощения, а тепло силы от горя, нанесенного тобой стоящему лицом к лицу и выдавившему из себя «прощаю тебе»…
Никакое другое наказание не может сравниться с этим. Никакие огни и жаровни, никакие мучения не стоят даже одной секунды жизни лица напротив. Лица, которое, еще… вот-вот еще, вот уже… вот, и — «прощаю тебе».
Избави, Всевышний, нас от таких наказаний и оставь нам огонь исцеляющий или же испепеляющий — мы пройдем сквозь него, по заслугам нам, но избави нас от лица прощающего — невыносимо, Господи, выдержать это!
Все это сейчас, вот прямо сейчас, в эти минуты испытал Сергей Иванович Игнатьев, полковник полиции, начальник Управления МВД региона… Испытал за одно простое воскресное утро, когда время от времени поглядывал на Виктора, читающего свою жизнь, которую он и не проживал никогда…
Если забежать вперед, далеко-далеко, лет на десять и спросить у Сергея Ивановича о том воскресном утре, то он и воскресения того не вспомнит, и про то, о чем спрашивали, не сможет сказать. Это-то через десять лет! Сейчас же и минуты не прошло — полковник сидел на стуле у дверей и не вытирал, не знакомых ему доселе, слез со своего лица…
Силов дочитал до конца, сложил аккуратно в папку каждый листочек, крепко завязал тесемки и повернулся к Игнатьеву:
— Может быть, это и не я совершил, но то, что здесь написано, должно быть наказано, Сережа. Я готов. Я здоров, ты сам это видишь. Это знает и Арсений Сергеевич, который боится только одного — когда ты согласишься с тем, что я здоров. Пожалуйста, не откладывай ни одного дня — я хочу ответить за все, что тут написано. — Виктор стоял и улыбался, кажется, прижимал к себе папку с исповедью. — Если тебе нужно уйти — уйди. Оставь мне только папку, я еще раз хочу прочесть! Это писал подлец, и я хочу все это написанное признать! Мне нужно время для признания, пожалуйста, уйди… Завтра мы пойдем к Бочарову и все скажем. До свидания, Сергей Иванович.
Игнатьев сидел на стуле и молчал. Он не мог поднять головы, как ни старался. Виктор подошел к полковнику и тихо толкнул его в плечо. Сергей Иванович встрепенулся и схватился за папку. Виктор с трудом удерживал ее обеими руками.
— Отдай, — зашипел Игнатьев, — отдай сейчас же!
— Не отдам, — Силов перехватил руки и теперь уже при всем желании у полковника не получилось бы забрать себе папку.
Игнатьев не сдавался — он тянул, вырывал, отпускал и снова схватывал, Виктор был начеку, полковник сдался.
Только сейчас и прямо в это мгновение ему пришло в голову, что всего этого было бы достаточно, что дальше эту папку надо выбросить, сжечь, уничтожить. Но догадался он слишком поздно — Силова переубедить в желании правосудия было невозможно.