звестных нам, убиенных тут и продолжающих жить там, жить совсем иначе, чем нам представляется. Я соглашусь с тем, что так может быть, что мое слово не подвигнет пересматривать законы этого мира, так было до меня и, скорее всего, так и останется. Но в нынешнем случае, а я к этому имею прямое отношение, я хочу справедливого и правильного решения.
Виктор улыбнулся, но только ртом — глаза его были грустны и сосредоточены на чем-то своем. Игнатьев оглянулся на профессора, но тот спокойно смотрел на Силова, не выдавая никакого волнения. Силов продолжил:
— Когда мы расправляемся при помощи возмездия, то совершенно забываем о том, что я сказал ранее — о мытарствах души убитого человека. А это, может быть, самое важное из всего, на что мы сегодня способны. В этом мире должна появиться душа, которая будет связана с той, которой предстоит тяжелый, часто невыносимый путь… Где оканчивается он — неизвестно, как и неизвестно, куда он ведет. И если сейчас исчезнет помощник здесь, исчезнет или откажется идти вместе с мытарем его путем, совершится самое тяжкое прегрешение из всех возможных. Позвольте мне взять эту обязанность и посвятить свою нынешнюю жизнь поддержке тех, кто в бесстрастном и холодном путешествии летит в одиночестве и беспомощности в неведомое, может быть, еще более страшное бытие. Это очень важно… — Виктор запнулся и еще раз оглядел комнату заседания.
— Поверьте, я знаю, что говорю. Я не уверен, что все, что мы здесь рассматриваем, имеет ко мне хоть какое-то отношение. Все вы знаете мою историю, и если случилось так, что я есть причина сегодняшнего дела, то я с удовольствием соглашусь. К сожалению, я не знаю никого из тех несчастных, которые были здесь названы, но это нисколько не меняет дела. Я обязуюсь идти вместе с ними и по возможности стать им товарищем в их путешествии. И тут признаю догадку живых, открытие, которое очень справедливо устроено в нашем мире, — предоставить моей душе условия, при которых я уже никогда не забуду своего предназначения. Это мудрое, если хотите, хитрое приспособление, придуманное людьми, — душа узника всегда, с утра и до следующего пробуждения, будет знать, что ей необходимо делать. Она будет служить соратникам убиенных в их нелегком одиночестве.
Тут я добавлю одно маленькое замечание к прекрасному способу решения беды, которым вы называете суд и вынесенное наказание. Дело в том, что это не наказание, а радостная миссия поддержки тех, о ком я столько много говорил и о ком здесь сказано не меньше. Больше душе нечего делать на этом свете, это правда. Ничего разумного и целесообразного придумать нельзя и невозможно. Только одно — стать товарищем тем, кто далеко за пределами нашего понимания.
Товарищ судья, я уже заканчиваю, осталось совсем немного… Если подобного не происходит и нет души, которая заботится об мытарстве своих собратьев, происходит двойное наказание — страдание души здесь и еще большее страдание душ там. Беда, если у нас не находится такая душа; беда еще большая, если сознательно не находится.
Вот теперь я заканчиваю… Я не в силах изменить мир с его пониманием правды, суда, наказания — мне просто это неподвластно, я даже не знаю всю жизнь, а только ее последнюю часть — тут я опять обращаю ваше внимание на историю моего происхождения.
Если же случится так, что правосудие и сама жизнь останутся на тех позициях, что и прежде, позвольте мне дать несколько рекомендаций на тот случай, если после ухода вашего никто не сможет стать вместе с вами и тут, на этом свете, плечом своим помогать вам в неведомом пути.
Отгадка уже однажды была раскрыта, но кажется, забыта или запущена до неузнаваемости. Савл, ученый и мудрый человек, претерпел испытания сильнее нашего с вами, преобразился в апостола Павла, не его ли пример может служить нам огнем ведущим. Он в одном из своих посланий открыл нам великую радость будущего: если нога — он жил давно и его метафоры порой даже смешными кажутся нам, — если нога не существует вместе с душой, то ее никогда не будет с вами и в мытарствах после жизни. Если рука живет своей, несовместной с душой жизнью, то и ее не будет там. Может приключиться так, что вы окажетесь совсем без всего, совсем без всего, не сможете даже пошевелиться… И представьте себе, что может случиться так, что в этом мире не найдется души-соратника вашим страданиям, этой безрукой и безногой душе, — вы окажетесь беспомощными навечно.
Я закончил, и мне хочется поскорее присоединиться к тем, кто наказан за прегрешения свои, и начать радостное служение тем душам, что многажды здесь были упомянуты…
Я прошу вас, товарищ судья, не медлить, а помнить о страданиях тех, к чьим жизням я причастен, как вы утверждаете.
Виктор замолчал, по щекам и лбу его тек пот, он горел от внутреннего жара, который заставил весь зал суда превратиться в фотографию…
Постояв несколько секунд, Силов вернулся на свое место, было тихо, и только стук наручников о деревянные перила выдавал жизнь в этой комнате. И еще тихий скрип двери — вошла Лиза, вторая жена Силова…
Когда бряцание наручников закончилось и Виктор сел, в мертвой тишине раздался негромкий возглас Александра, младшего сына Силова. Слово, спокойное и уравновешенное, проткнуло это безмолвие своим неожиданным звуком:
— Это мой отец!
Судья объявил перерыв на пять минут, никто не вышел из комнаты — так и сидели, не переговариваясь и не двигаясь. Те двое, которые зашли из любопытства, согнувшись, осторожно и тихо вышли…
Через минуты три все обвинительные лица вернулись, судья зачитал приговор: статью поменяли на сто седьмую — убийство в состоянии патологического аффекта и приговорили к пяти годам колонии… Игнатьев не смог сдержаться и рассмеялся почти вслух. Улыбнулся и Бочаров. Прощание было назначено на завтрашнее утро, Силова вывели конвоиры, и все разошлись…
Эпилог
Через месяца три после решения суда Игнатьев подал рапорт о переводе его на другое место службы. Вот уже почти два года он исполнял должность начальника колонии, в которой отбывал срок осужденный Силов.
В зоне Виктор обнаружил выдающиеся способности к музыке. И предыдущий начальник, и Игнатьев не препятствовали такому событию — воспитание заключенных было видно невооруженным глазом. Силов замахнулся на оперную музыку. Но музыкантов, владевших инструментами, почти не было, а на одних гитарах (здесь были и виртуозы) исполнять Верди Виктору казалось неприличным, остановились на минусе. Но в его распоряжении был вор Щеглов, долговязый, смешной очкарик по кличке Щегол — тенор-самоучка, обладавший данными мировой звезды. Трудом, шуткой, угрозой Силов заставил Щегла учиться вокалу, и теперь, освобожденный от тяжелого физического труда, он выступал с концертами по колониям, имея репертуар, которому могут позавидовать действительные оперные певцы. Особо строгим правилом колониальная Россия не отличалась — Щегол пел Трубадура и сразу же «Опять от меня сбежала последняя электричка», чем приводил в неописуемый восторг полные залы ленинских комнат, кабинетов политучебы, актовые залы и даже плацы в больших колониях. На некоторые концерты приходили и вольнопоселенцы. Дождаться признанных вокалистов из свободной части отечества было верхом невозможного. Зато поющий зэк и его руководитель утоляли жажду уже совсем тонких душ, так что жажда настоящего искусства таяла и даже превратилась в свою противоположность — находились знатоки, которые уверяли, что Щегол поет лучше Паваротти. А то, что Сила просто гений, в этом не было сомнений ни у кого.
Игнатьев не вмешивался, не притирался к славе — он тихо служил своему пониманию предназначения человека. А наверху никакой разницы не находили — колония Игнатьева была передовой.
Сергей Иванович не пропускал ни одного концерта и с удовольствием разъезжал по колониям с гастролями двух маэстро. Он стоял в сторонке от общей массы любителей вокального искусства и думал о своем.
На одном из таких гастрольных концертов, уже в конце, на поклоне Щегла и Силы, к Игнатьеву подошел дежурный офицер и, перекрикивая аплодисменты, ор и топанье, прямо в ухо прогремел треснувшим от наслаждения голосом:
— А этот ваш Сила — молоток! Вот дает жару, вот подлец!
Коллега лыбился во все лицо и не понимал, почему это Сергей Иванович не разделяет этой радости.
К тому же случилась еще одна радость — в колонии появился аферист-контрабасист Богаев. Аферист он был слабый — всего на три года потянул, а вот музыкантом он был от Бога — и щипок и смычок в его руках были неподражаемы…
Сила и Бог (как-то непроизвольно контрабасисту Богаеву была назначена эта кличка, хотя Игнатьев вызывал авторитетных зэков и уговаривал их поменять ему прозвище) сидели за чифирем и болтали об искусстве — тут было чему поучиться Виктору, хотя и Бог отдавал себе отчет, что имеет дело с гением.
Разговор всегда оканчивался одним и тем же вопросом, сто раз уже обговоренным и решенным: что лучше, свобода в музыке и тюрьма для тела или наоборот? Сила склонялся к первому, Бог требовал свободы: и музыки, и тела! Щегол тоже присутствовал, но голоса не имел — чернуху он смешивал с молоком — берег свой дар!
В один из таких вечеров охранник прервал разговор трех маэстро и позвал Силова к начальнику. На столе Игнатьева лежала амнистия для Силова — из пяти лет он пробыл в колонии четыре: примерным поведением и вкладом в воспитание заключенных вышестоящим начальством решено было отпустить на волю Силу и пожелать ему счастливой жизни.
— Когда? — спросил Виктор.
— Утром машина отвезет тебя в райцентр. Там все скажут, помогут и так далее…
— Я не могу, не поеду, — твердо произнес Сила. Твердость уже выработалась в колонии, если он так сказал, так и будет. — Не поеду, у меня в субботу концерт…
Игнатьев не стал спорить. Позвонил в управление колониями и объяснил им всем там, тупым, что концерт отменить невозможно — пусть ждут. На том конце провода ржали, переговаривались — Сергея Ивановича это нисколько не смущало. Он терпеливо ждал резюме. Решили так, как сказал Сила — в воскресенье, так в воскресенье! Позвонят жене — пусть встретит.