И когда уже собрались в путь, когда Макся собрала свой весьма облегчённый багаж, когда уже попрощались со всеми любимыми и готовы были садиться в повозку, Егоров мысленно задал себе вопрос: а отдаёт ли Макся себе отчёт в том, что она сейчас делает? Макся – человек наиболее мирный и миролюбивый из числа всех известных ему людей, человек, всеми фибрами ненавидящий насилие и презирающий тех, кто бьёт и убивает животных, птиц, едет на фронт, где, несомненно, будет свидетелем смерти людей. От этого её будет оберегать сам Егоров, уверен в том, что и музыканты его примут меры к тому, чтобы оградить Максю от участи свидетеля смерти людей, но война есть война, фронт и его передовые позиции есть именно это, а не что-нибудь другое, и, несомненно, будут моменты, когда никакие обережения не помогут. А она едет спокойно и будто бы даже и не думает об этом.
Может быть, оставить её дома?
Но было уже поздно что-то менять. Ещё последние, прощальные поцелуи, объятия, пожелания – и повозка тронулась!
Нет! Макся не плакала. Немножко только помрачнела. Но когда въехали в осенний, багряный лес, даже и развеселилась! А причина к веселью была. И основой этого веселья была не кто другой, как оркестровая лошадь, Сонечка.
Вероятно, Сонечке пришлось по душе внимание и заботы, которыми её окружили в этой семье, особенно же старалась в этом отношении дочка! Сонечку ласкали, холили, угощали, даже в такое тяжёлое, скудное время, сухариками, утаёнными за общим столом, говорили ей ласковые слова (правда, всё это предназначалось Сонечке именно за её причастность к фронту, за то, что она всегда «с моим бедным папой», животное, к сожалению, не понимало этого), так что ей, по всей вероятности, совершенно не хотелось возвращаться к своей постоянной жизни в обществе далеко не таких нежных, как дочка, людей, как музыканты дивизионного оркестра. И поэтому она шла в темпе предельно замедленном и, как только Саша Бондаренко отворачивался в сторону, то сейчас же останавливалась вообще, выражая явное желание повернуть назад! Такой способ езды мог только выворачивать душу и в конце концов вывести из спокойного состояния, что и совершилось с Сашей Бондаренко. Бедняга думал сначала, что Сонечке трудна дорога, но дорога была промёрзшей и повозка катилась совершенно легко. Потом он высказал ещё несколько почти ветеринарных соображений. Наконец, убедившись в том, что Сонечка просто фокусничает, Саша рассвирепел до того, что почти над ухом ошалевшей лошади выпустил в воздух почти весь диск автомата!
Сонечка, не ожидавшая такого эффекта, рванулась и лихо промчалась километров пять-шесть, чем доказала и свою силу, и свою резвость. Но после этого взрыва опять перешла на темп «ларго», и начались бесконечные остановки. Измученный Саша хотел было выпустить ещё один диск, но Егоров запротестовал:
– А что же у нас останется? Едем-то мы вперёд, а не назад. Ну будет пустой автомат и только мой пистолет. Маловато на троих! Так что ты уж по одному патрону выпускай!
Но одиночный выстрел на Сонечку впечатления не произвёл. Ни малейшего. Это было мучительное путешествие. И всё-таки они двигались! Правда, больше пешком, чем в повозке. И чаще именно они уходили вперёд и ласковыми, приторными, «подхалимскими», как сказала Макся, голосами звали к себе Сонечку! Та подходила, иронически поглядывала на них и останавливалась опять. И всё же километр за километром они приближались к фронту. Вот уже слышными стали взрывы снарядов, вот уже стали попадаться сожжённые деревья, избы, стало попадаться больше идущих туда и обратно автомашин.
– А что, если голоснуть да сесть всем в автомашину, – предложил Саша Бондаренко.
– Нет, нет, нет!.. – запротестовала Макся. – Так хорошо, идём все вместе, будто и из дома не уходили. Нет, только вместе.
На другой день к вечеру они стали приближаться к Новой Усмани.
– Ну, теперь уже и недолго! Скоро будем и дома! – начал Егоров.
– Как тебе не стыдно, Егорушка? Что ты говоришь? Твой дом там, где твоя дочка! Как ты можешь говорить на какие-то ужасные хаты, окопы – дом?
– Милая! Они иногда бывают так хороши, желанны и приятны, что, честное слово, только с домом их и можно сравнивать! – ответил Егоров. – Тебе это пока непонятно, а я уже постиг. Но погоди! Кто это бежит нам навстречу? Да никак старшина Королёв?
И верно. Старшина Королёв полным махом нёсся им навстречу и, уже узнав Егорова, приветственно махал им пилоткой.
– Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! Здравия желаю, товарищ Егорова! – радостно обратился он к приехавшим.
– Рад тебя видеть, Королёв! Но почему ты здесь? И почему ты знаешь, что это именно товарищ Егорова? – спросил Егоров.
– Да ведь в телеграмме всё сказано. Когда выехали, кто едет. Всё полностью.
– В какой телеграмме? Кто давал телеграмму? – Егоров посмотрел на Бондаренко.
Бондаренко же с невозмутимым видом сидел на повозке, поигрывая вожжами.
– Бондаренко! Ты давал телеграмму?
– Я? Нет! Я не давал. Это, наверное, военком дал телеграмму. А я зачем буду телеграммы давать?
– Говоришь, военком? А ему с какой стати об этом думать? Что-то я мало в это верю.
– Но телеграмма была! – не унимался Королёв. – Из штаба дивизии приходили, сказали, ждите вашего начальника, и перевели нас из Никольского.
– Перевели? Куда?
– А сюда вот. В эту самую Новую Усмань. Сегодня с утра переехали. Под жильё два дома больших, да каких! Вам квартира настоящая. Все размещены лучше некуда, и Патрикеева, и Попов. А под репетиции отвели бывшую столовую. Зал, как в филармонии, большой, места много, а звучит прямо как…
– С приездом! Заждались!
– Ну, теперь все дома. Наконец-то!
– Слышишь, Макся? Насчёт дома-то? Не я один так говорю! Ну, товарищи! Здравствуйте! Рад вас видеть в добром здравии. А теперь знакомьтесь. Это моя жена, певица! Будем вместе работать.
Музыканты осторожно пожимали Максину руку и с интересом разглядывали её. Макся смущалась.
Подошёл Кухаров. Поздоровался с Максей и сразу же стал «руководительствовать».
– Ну, поздоровались и ладно! Идите по своим местам. А им с дороги-то и отдохнуть, и пообедать надо. Эй! Бояринов! Иди-ка, готовь там что надо. Ваше помещение здесь, а за стеной Патрикеева, а с той стороны и лейтенант Попов. Все наши в том доме. Пойдёмте!
В доме, куда Кухаров повёл Егоровых, были ещё и хозяева. Они уступили своим жильцам очень хорошо обставленную, уютную комнату. В комнате было тепло, даже жарко.
Кухаров сообщил:
– Топим мы. У хозяев топки нет. Ну а мы находим. В разных местах. И освещаем мы! – с этими словами он зажёг высокую, красивую керосиновую лампу со стеклянным фигурным абажуром. – Ничего, нас не обижают, всё дают, что нам надо. Вот! – он с удовлетворением посмотрел вокруг. – Теперь идите умываться, а мы будем все накрывать на стол!
Макся встрепенулась.
– Почему же это будете делать вы? – спросила она. – Я умею сама накрывать и… вообще…
– Да вы же не знаете, где и что! Всё ведь у нас на кухне. А кухня, – он горделиво поднял голову, – в моём подчинении и распоряжении. Так что вам теперь остаётся одно: петь и выполнять команды старшего лейтенанта. А всё остальное будет без вас. Вот так-то! – И он безапеляционно размахнул, должно быть, у хозяев взятую белую скатерть и начал стелить её на стол.
Максе осталось только «выполнять команду» и идти умываться.
Обед был приготовлен, очевидно, с применением всего кухаровского искусства. Суп был такой, что ложка в нём стояла, впрочем, это было характерно для кухаровского способа приготовления пищи; второе блюдо было в виде каши с мясом, тоже, конечно, консервированным, но с добавлением зелёного лука, неизвестно откуда добытого Кухаровым. Третьего блюда не было. Искусством приготовления третьих блюд Кухаров, как он сам говорил, не овладевал. Был чай.
За обедом Макся, конечно, всплакнула. И весьма горько!
– Вот мы тут как! А дома – щи из крапивы и то по тарелочке! Дочка молчит, а сама – голодная!
– Ну что же можно сделать? Ничего ведь мы не сможем! Ну попробуем сухари сушить, ты отвезёшь, может быть, мне удастся с кем-нибудь послать! А плакать – пользы-то нет! Слезами не поможешь!
После обеда явились старшина Королёв и лейтенант Попов. Доложил о времени, проведённом ими без Егорова. Всё было благополучно и шло нормально. А когда они ушли, Егоров с Максей стали составлять программу концерта. Работа эта оказалась кропотливой и осложнялась ещё тем, что все произведения Максиного репертуара надо было переоркестровать на военный оркестр или перекладывать аккомпанемент на баян. В общем, решили, что программу Максиных выступлений надо утвердить или у Прохоровича, или у Гаврюшина. Составили список произведений, указали, с чем, с оркестром или баяном, желательно исполнять то или другое, и на завтра назначили путешествие к командованию дивизии. Но когда все дела были уже, кажется, закончены, в дверь постучали и явился Колманов, возбуждённый и радостный.
– Приехали? Ну, поздравляю с приездом! Очень рад познакомиться! – он крепко пожал Максину руку. – А у меня радость! – он вынул из нагрудного кармана гимнастёрки газету и помахал ею в воздухе. Только после этого он положил её на стол.
– Что такое? – спросил Егоров. – Уж не песня ли о Солдатенкове?
– Именно так! Правильно! Песня о Солдатенкове. Напечатана и, следовательно, признана! Да-с!
Колманов был в совершеннейшем восторге.
Егоров взял газету, развернул её и увидел «титул» автора: «Боец М. Колманов. "Песня о комбате Солдатенкове"».
Текст был напечатан без справок редактора. Ни одного изменения внесено не было.
– Смотрите, Михаил Николаевич! Ведь ни одного редакторского штриха нет. Всё сохранено. Всё! Целиком!
– Да, да! Это удивительно! Известно, что редакторов не корми хлебом, а дай им что-нибудь поправить, внести что-нибудь своё! А в данном случае – ни единого штриха, ни единой чёрточки!
– Значит, мы должны ещё больше оценить нашего Завозова! Его чуткость и тактичность!