ось, а набухшие соски сочились молозивом. Элиза попыталась заставить корову лечь, но та не далась, только коротко промычала и повернула голову, опустившись на перекладину другой щекой. Она гладила ее по спине, по немилосердно вздувшимся бокам, которые иногда сводила слабая судорога, по длинным колючим ресницам и мягким губам и приговаривала шепотом: «Потерпи, милая, скоро все, скоро все». Корова ей напоминала себя – беспомощную и неуклюжую, напуганную переменами, которые произошли с ее телом, ставшим таким чужим и малоприятным, что она запретила себе подходить к большому, в полный рост, зеркалу, в котором раньше любила себя разглядывать. Тигран с седьмого месяца беременности не прикасался к ней, объясняя это боязнью «чего-то там ненароком повредить», и Элиза была ему бесконечно благодарна, потому что стеснялась себя, оплывшую и неловкую, и не хотела, чтобы он видел ее такой. Но ей не хватало привычного мужского тепла, потому она не выпускала его руки во время сна, а днем норовила, улучив минуту, когда никто не видит, обнять его и, привстав на цыпочки, прильнуть губами к любимой ямочке на подбородке. Она упросила его отпустить волосы, и каждое утро причесывала его, застревая зубьями расчески в густых и мелких его кудрях. Он морщился, когда она больно дергала расческой, но терпел. Это был ее любимый утренний ритуал – он брился, водя лезвием опасной бритвы по щекам и стряхивая серую мыльную пену в умывальник, а она, дождавшись, когда он замрет, тянулась к его волосам и расчесывала их, готовая отдернуть руку в любой миг, как он снова пошевелится.
Когда он отстранился, смущенно пробубнив, что она пропахла коровником, Элиза, растерявшись, прошептала какие-то виноватые слова и лишь потом сообразила, что успела помыться и переодеться в чистое. В ту ночь она постелила себе на тахте в гостевой комнате, а на расспросы свекрови ответила, что не хочет мешать Тиграну высыпаться. Объяснение ни у кого из домочадцев подозрений не вызвало – Элиза в последнее время страдала приступами изжоги и часто поднималась среди ночи заварить себе мяты или заесть неприятные ощущения горстью толченого грецкого ореха. Зарывшись с головой под одеяло и прислушиваясь к звукам спящего дома (он звучал совсем не так, как уютный дом ее детства, и было в его шорохах настораживающее и пугающее, будто что-то давно не давало ему покоя, тревожило и мучило), она думала, как поступить. Первым порывом было собрать вещи и вернуться к матери, однако благоразумие возобладало, и она, запретив себе опрометчивые поступки, хотела, перед тем как принять окончательное решение, убедиться в своих подозрениях.
Интуиция Элизу подвела: изменять Тигран стал задолго до того, как она об этом догадалась. Если раньше, до сватовства, он не скрывал своих отношений, то теперь, дабы не расстраивать беременную жену и не навлекать на себя гнев родных, он вынужден был соблюдать крайнюю осторожность. С Шушан они, как прежде, встречались у нее на работе. Редакция газеты располагалась в просторных комнатах второго этажа крохотного старинного особняка. Таких особняков на главной улице городка было два, и выглядели они совершенно одинаково. Это были крепкие каменные строения с высокими солнечными окнами, не в тон залатанными рыжими черепичными крышами и гулкими парадными, украшенными прихотью деревенского зодчего когда-то серебрёными, а теперь вконец вылинявшими пилястрами. До революции они принадлежали князю Маиляну, благополучно пропившему большое отцовское состояние и на старости лет безвозвратно сбрендившему. Из всего пущенного по ветру наследства ему остались два этих дома с общим двором и брошенным хозяйством. В первом особняке, по слухам, проживала семья князя, а во втором, куда вход был заказан всем, кроме прислуги, обитал он собственной персоной. После революции особняки перешли народной власти, в одном из них спустя три десятка лет расположились редакция газеты и библиотека, а в другом – нотариальная контора и ДОСААФ. Князь закончил свои дни в психиатрической лечебнице, а его семья после падения первой армянской республики перебралась в Бейрут, где ее следы окончательно затерялись.
Тигран приходил в редакцию к семи вечера, когда там никого, кроме Шушан, задержавшейся под предлогом дописать статью, не оставалось. Пробравшись сквозь запущенный сквер и скользнув в расположенный в торце особняка служебный вход, он взбегал на второй этаж, где она его ждала. Каждый раз, оказавшись в дверях ее кабинета, он задерживал дыхание и прикладывал ладонь к груди, чтобы унять сердцебиение: сердце колотилось до того громко, что, казалось, заглушало стрекот печатной машинки Шушан. Она выскакивала из-за стола и неслась к нему, висла на шее и частила, запрокидывая голову и заглядывая в глаза: «Пришел? Ты пришел?» «Пришел!» – унимая волнение, выдыхал он. Распаленные долгим вынужденным расставанием, их отношения обрели новую силу и новый смысл. Он теперь не ревновал ее к мужу, а она, убедившись за время разлуки в своей любви, прекратила изводить его высокомерием. Каждая встреча наполняла их сердца ощущением несомненного и неоспоримого счастья. Они совершенно не испытывали угрызений совести, потому не омрачали выпавшие на их долю скудные часы бессмысленными упреками. До поры до времени Шушан даже не заботило существование в жизни любимого мужчины другой женщины, будто бы ее и не было вовсе. Однако все изменилось в день, когда она столкнулась с беременной Элизой в поликлинике. Пришла Шушан туда, обеспокоенная отсутствием женских недомоганий. Но доктор ее успокоил, и она, выдохнув с облегчением, засобиралась на выход, досказывая забавную историю, приключившуюся с ее младшим сыном. Столкнувшись в дверях с Элизой, она, совершенно огорошенная и сбитая с толку ее беременностью, впервые испытала смешанное чувство досады и ревности. Тигран не предупреждал ее о состоянии жены, и хоть она и понимала, что сделал он это из желания уберечь ее, однако была неприятно уязвлена. Рабочий день она провела, сидя без дела перед печатной машинкой и выкуривая одну сигарету за другой. Ближе к вечеру заломило поясницу и заныло внизу живота, и Шушан, сославшись на плохое самочувствие, отпросилась домой. Приход долгожданных регул она восприняла не с облегчением, а с горечью и даже досадой. И именно тогда призналась себе, что не согласна еще раз отказаться от любимого мужчины. Теперь она готова была сделать все возможное, чтобы заполучить его в единоличное пользование навсегда.
Вопреки обыкновению, уходящий ноябрь выдался удивительно мягким и солнечным. Обманутые теплынью, захорохорились петухи и заново стали нестись куры; переселившиеся в теплое низовье реки деревенские чижи закружили над дворами, край ущелья зацвел нежно-голубыми подснежниками и пуще прежнего запах соленым морем, а обочины дорог покрылись кучерявящимися кустиками просвирняка и молочной крапивы. Элизе до отчаяния хотелось зеленого супа. Отправлять старенькую прасвекровь за крапивой она постеснялась, потому сама ее собрала, придумав опускаться возле кустиков на колени (нагибаться не давал большой живот). Зелени оказалось неожиданно много – за полчаса она нарвала целый передник. Суп получился густым и нестерпимо вкусным. Старики ели, щедро поливая его соусом из чеснока и мацуна, и неустанно нахваливали. Прасвекор, подливая себе добавки, не преминул ввернуть, что осенняя крапива всегда вкуснее весенней.
– Почему? – полюбопытствовала Элиза, обмазывая сливочным маслом ломти хлеба и подкладывая их старикам.
Прасвекор собрался было ответить, но его опередила прасвекровь. Она умильно улыбнулась беззубым ртом сначала невестке, потом замершему с половником в руках мужу и прошамкала:
– Перед смертью хотят надышаться, дочка, вот и стараются. Точно мы с дедом.
Элиза не нашлась что ответить. Она ела, низко склонившись над тарелкой, украдкой утирая навернувшиеся горячие слезы, и беззвучно шмыгала носом. Ей до боли было жаль стариков, но себя было жальче. Казалось, все в ее жизни было хорошо: щедрый дом – в такой любая девушка мечтала бы попасть, любящие старики, готовая всегда прийти на помощь и поддержать свекровь. Даже сын (а она не сомневалась, что будет мальчик, потому выпросила позволения назвать его Кареном, чтоб порадовать свою мать), словно учуяв ее настроение, особого беспокойства не причинял и, щадя ее, шевелился в животе редко и бережно. И только с Тиграном все было тягостно и непросто. С того дня она так и ночевала на тахте в гостевой комнате. В первую ночь ждала, что муж попросит ее вернуться в спальню, но, когда под утро он за ней пришел, она твердо ему отказала. По тому, как он, поспешно отведя взгляд, промямлил в ответ что-то малодушно-обиженное, она окончательно укрепилась в своих подозрениях. Теперь Элиза делала все возможное, чтобы не оставаться с Тиграном наедине. Вела она себя как прежде: была предупредительна с мужем, заботилась о нем, обстирывала-обглаживала и, провожая на работу, по заведенной уже привычке, не уходила с веранды, пока он не скрывался за соседским забором, заслоняющим дорогу. Но это была показная часть ее жизни, предназначенная для стариков. Внутри себя Элиза провела невидимую для остальных, но весьма осязаемую для мужа черту, которую ему не позволялось пересекать. Тигран, уверенный в том, что жена не догадывается о его возобновившихся отношениях с Шушан, списывал похолодание в отношениях на беременность. Элиза же лихорадочно соображала, как ей быть дальше. Посоветоваться ей было не с кем – с сестрами дружеских отношений не сложилось, мать она расстраивать не намеревалась, как и не хотела растравлять душу старикам и свекрови. Подсознание, щадя ее и нерожденного ребенка, притупляло боль, и она переживала случившееся не столь остро, как было бы при прочих обстоятельствах. Но и мириться с положением дел, которое ее ранило и унижало, Элиза была не готова.
Она теперь часто вспоминала, как на уроках биологии, подперев голову рукой, изучала висящие на стенах кабинета ряды рамок с насекомыми. Переводя взгляд с одного засушенного трупика на другой, она испытывала смешанное и тягостное чувство заинтересованности и гадливости. Такие же ощущения были у нее, когда, будучи маленькой девочкой, она намеренно расковыривала ранку, чтобы следить за тем, как привлеченная запахом крови муха высасывает набежавшую, стремительно темнеющую каплю коротко вздрагивающим хоботком. Сейчас, пытаясь найти выход из создавшегося положения, Элиза испытывала ровно те же ощущения, будто наблюдала в замочную скважину нечто отвратительное и одновременно влекущее. Ей не давало покоя чувство вины: она не сомневалась, что не менее остальных причастна к происходящему, хотя бы потому, что, зная о неоконченных отношениях Тиграна, дала вовлечь себя в эту историю. Иногда она представлялась себе тем самым дохлым насекомым из школьной коллекции, которого насадили на специальную булавку и заботливо обложили клочками ваты. Посмотреть со стороны – вроде все выглядит красиво и пристойно. А на самом деле противно, и нестерпимо хочется отвернуться.