В часовне однажды и застал ее Симон.
Потом, когда она выспрашивала, по какой причине его занесло в столь позднее время туда, он толком не смог ей объяснить. Рассказывал, что возвращался от племянника, у которого загостился допоздна, дошел до развилки, собирался уже повернуть к своему дому, но ноги понесли в противоположную сторону. Шел с нарастающим чувством тревоги, осознавая, что если не успеет, то случится что-то непоправимое. Последнюю часть пути и вовсе пробежал, подгоняемый приступом страха, сродни тому, который накатывал на него в детстве, когда он оказывался за несколько шагов до порога дома. «Будто бы злой дух за мной гнался, – рассказывал он, – и нужно было захлопнуть за собой дверь до того, как он схватит меня когтями».
– Так, может, я и есть тот дух, – смеялась Элиза.
В тот вечер, еще издали расслышав чье-то пение, Симон хотел было уйти, чтоб не ставить никого в неудобное положение, но любопытство взяло верх. Он проскользнул в часовню, разглядел в слабом лунном свете женский силуэт, который, прижав к груди руки и чуть наклонив голову, тянул нескончаемо долгий мотив, нанизывая на него, словно бусины на нить, слова.
– Твои руки, – пела женщина, срываясь с высокого, отдающегося звоном в ушах тона на хрипло-низкий, – я рисую твои руки… и я вижу прозрачную твою тень над детской кроваткой…
Голос ее, проникновенный и как будто осязаемый – казалось, если податься вперед, можно его коснуться, – затопил часовню от края до края. Мгновенно проникнув в сердце Симона, он подладился под его ритм, разнесся по всему телу, затеплился во всех его уголках, грея и исцеляя.
Изумление было столь велико, что Симон бесцеремонно прокрался к женщине и, взяв ее за локоть, попытался развернуть к себе, чтобы рассмотреть лицо. Она, вскрикнув от испуга, попятилась, запнулась о неровный пол, упала – небольно, но обидно, не смогла подняться, запутавшись в широком подоле платья. Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы помочь подняться. И сразу же ее узнал. Изумившись, глупо спросил:
– Элиза, это ты пела?
– Нет, – огрызнулась она.
– А кто? – вопрос прозвучал раньше, чем Симон успел прикусить язык. Досадуя, что выставил себя дураком, он нахмурился, к счастью, она этого не видела – проигнорировав его протянутую руку, поднялась и теперь отряхивала платье.
– Сама бы хотела знать, – выпрямившись, ответила она и, давая понять, что разговор окончен, направилась к выходу. Он загасил тлеющий в лужице горячего воска фитиль, обжегся, чертыхнулся. Заторопился за ней, на ходу снимая с пальцев быстро стынущую восковую пленку.
– Элиза!
Она остановилась, но оборачиваться не стала, только бросила через плечо:
– Ты бы держался от меня подальше. Разговоры пойдут, о тебе, сам знаешь, какая слава идет, а людей наших хлебом не корми, дай только напраслину возвести.
Симон замедлил шаг, потом и вовсе остановился. Крикнул ей в удаляющуюся спину:
– Ты хоть скажи, чего пела!
Она развела руками:
– Да если бы я знала!
Судьба однажды уже сводила Элизу с Симоном, репетируя и делая зарубку на памяти, чтобы потом обязательно вернуться, но они об этом не догадывались. Симон давно выкинул из головы историю, когда, будучи школьником, пихнул в бок щуплую глазастую девочку и, перепугавшись, что она резко побледнела, рывком поднял ее с пола и легонько толкнул в спину – иди. Элиза отлично помнила ту историю, и свою жгучую обиду, и то, как, отдышавшись, попыталась пнуть вредного старшеклассника в ногу, а он, проворно отскочив, расхохотался, обнажив ровный ряд белых зубов. Она помнила все – и задранный подол своего платья, и обод широкой резинки, под который был заправлен хлопковый чулок, и сковавший в одно мгновение душу страх, что увидят и засмеют… Единственное, чего она не знала, – что тем мальчиком был Симон.
Ничего о женском счастье Элиза не знала. И если бы кто-нибудь напророчил, что к сорока пяти годам она его заполучит, она бы, скорее всего, не поверила. Нового от судьбы она не ждала и не просила. Единственной ее мечте – увидеться со своими мальчиками, по которым она отчаянно скучала, суждено было скоро сбыться. Времена, слава богу, настали другие, огромная советская империя разваливалась, отпирая запертые на замок границы, и мысль о том, что скоро ей удастся погостить у перебравшихся в Америку сыновей, грела ей душу. Она не думала о любви, не просила о ней и не ждала. Она не подозревала, что и ей – рано поседевшей, нелюдимой, неуверенной – когда-нибудь выпадет такое счастье.
Симон учился с Тиграном в одном классе, не сказать что дружил, но приятельствовал. В подробности его личной жизни он не вникал, прознав о разводе, выразил дежурное сочувствие, не потрудившись придать своему лицу подобающее выражение, еще и подлил масла в огонь, добавив, что догадывался, чем все кончится, потому что женщин, подобных Шушан, не забывают. Несколько раз он бывал у Тиграна в гостях, и все, что запомнил об Элизе, – ее неприметность и услужливость. Бесшумно двигаясь, она в два счета накрывала стол и, пожелав приятного аппетита, уходила в свою комнату, сославшись на занятость. В ее поведении не было ничего необычного – любая провинциальная хозяйка вела себя ровно так, потому что с младых ногтей знала: хороша та жена, которая вкусно накормит и вовремя скроется, чтобы не мозолить своему мужу глаза. Однако Элиза умудрялась даже на фоне всеобщей бесцветности оставлять о себе совершенно невнятное впечатление: маловыразительная, неразговорчивая, ничем не примечательная, не уродина, не красавица. Никакая! Симон никогда бы не обратил на нее внимания, если бы случайно не услышал ее пения. Услышав же – растерялся. К музыке он всегда относился несколько свысока, не придавая ей особого значения и не догадываясь о том воздействии, которое она имеет на человеческое сознание. Голос же Элизы перевернул его мир с ног на голову. Он впервые осознал сиюминутность и суетливую ничтожность своего существования. Впервые ощутил себя не просто смертным, а совершенно бесполезным. Потрясение было столь велико, что он проворочался в постели всю ночь, мешая спать жене, а под утро, обиженный ее недовольным бурчанием, накинул куртку и вышел на веранду, где и встретил рассвет. Когда апрельское солнце выкатилось из-за плеча Восточного холма, ознаменовывая наступление нового дня, Симон уже знал – просто так он Элизу не отпустит.
Она же упорно отмахивалась от его знаков внимания, отказывалась от предложенной помощи и даже не забрала охапку полевых цветов, которую он оставил для нее в часовне, в изножье хачкара со Спасителем. Симон, однако, не сдавался. Он купил билеты в кино, передал ее билет в конверте, сделав пометку, чтобы она обязательно пришла. Обнаружив на соседнем сиденье Косую Вардануш, он даже восхитился упрямством Элизы, и на следующий день снова приобрел билеты, гадая, кого теперь она к нему подошлет. Однако сиденье пустовало весь сеанс, и он ушел из кинотеатра не только раздосадованный, но и еще более распаленный:
– В кошки-мышки решила поиграть? Ладно!
Симон даже не догадывался, до чего далека от игр Элиза. Она жила от одного письма сыновей к другому и ни о чем больше не хотела знать. Решительно отметая знаки внимания назойливого ухажера, она не понимала, зачем это ему нужно, и надеялась, что вскорости ему надоест ухлестывать за ней. Неискушенная в искусстве соблазнения, она даже не думала, что своей неуступчивостью раззадоривает его еще больше. И искренне расстраивалась, обнаруживая очередной знак внимания: оставленную на веранде баночку с земляникой, коробку со сладостями или же кулечек с шоколадными ирисками. Недолго думая, она выносила подношения за калитку и оставляла на обочине дороги. Соседская детвора, смекнув, что у нее иногда можно поживиться вкусненьким, несколько раз на дню патрулировала окрестности ее двора.
Оборона длилась целый месяц и все-таки закончилась победой Симона. Однажды, поднявшись ни свет ни заря, Элиза вышла на веранду, на ходу натягивая на ночную рубашку халат, – и чуть не налетела на своего упрямого ухажера. Заметив коробочку индийского чая, которую он оставил на пороге, она всучила ее ему с гневной отповедью: «Неси жене и забудь к моему дому дорогу!»
Он ничего не ответил, но резко привлек ее к себе – она от неожиданности оцепенела и не успела отстраниться, а он, воспользовавшись ее замешательством, крепко ее обнял.
– Ты пахнешь медом, – прогудел, зарывшись носом ей в волосы.
– Чем? – переспросила она.
– Медом. Пчелиным, – зачем-то уточнил он и, раздосадованный на себя – можно подумать, бывает какой-то другой мед, выпалил: – Как это тебе удается каждый раз выставлять меня дураком?
Она подняла на него свои карие лучистые глаза.
– Чем, ты говоришь, я пахну?
И по тому, как дрогнул ее голос и побледнели губы, он понял, что попал в больное место.
– Медом, – повторил он. – Цветочным.
К осени Элизу было не узнать. Она резко похудела и сменила гардероб, раз и навсегда распрощавшись с балахонистыми платьями и объемными вязаными жакетами. Коротко постриглась, обнаружив идеальную форму головы и тонкую линию красивой шеи. Научилась накладывать макияж: немного тона и пудры, тушь, помада.
Теперь она знала о женском счастье все. Теперь умела, подобно сороке-белобоке, раздающей в детской пальчиковой игре птенцам кашку, распределить охочее до любви свое сердце между сыновьями и Симоном, найдя там место для каждого. Если раньше она не знала о мужчинах ничего такого, что заставило бы ее сожалеть об их отсутствии в своей жизни, то теперь могла назвать множество причин, наполняющих ее душу радостью. Элиза не собиралась уводить Симона из семьи и даже мысли о том не допускала: прожив несколько мучительных лет с неверным Тиграном, она и не думала причинять такую же боль другой женщине. Но подобно тому, как в детстве выкрадывала из узелка с припасами, предназначенными для сестер, свою долю, она выкраивала из чужой жизни лоскуток счастья для себя. «Недолго, – напоминала она себе каждый раз, выпроваживая Симона, – еще немного – и все!» Времени на отношения с ним она определила себе до декабря. Летом пришло приглашение от сыновей, билеты в Бостон были куплены на 5 декабря, и Новый год она планировала встретить там. За семь лет