разлуки в жизни мальчиков произошли большие перемены. Старший успел жениться на местной армянке и обзавестись домом, младший с браком пока не спешил, но жил с китайской девушкой на съемной квартире. Элиза, разволновавшись от такого обстоятельства – шутка ли, не армянка! – долго разглядывала ее на фотографии и наконец с облегчением выдохнула, отметив красивый миндалевидный разрез глаз и сердцевидный, ровно как у нее, овал лица. Повторив по слогам несколько раз ее имя «Мэй-ли, Мэй-ли», она решительно вынесла вердикт:
– Внук, стало быть, будет наполовину китайцем.
– Погоди строить планы, может, они и не поженятся! – возразил Симон.
– Поженятся, иначе Карен не стал бы высылать ее фотографию. Поженятся и мальчика родят.
– Откуда знаешь, что мальчика?
– Сердцем чую.
– Тогда пусть его Брюс Ли назовут!
Заподозрив подвох, Элиза решила обидеться, но на всякий случай сначала поинтересовалась, что это за птица такая – Брюсли. А прознав – благосклонно согласилась, заключив: у этих китайцев, видимо, все имена заканчиваются на – ли: Мэйли, Брюсли.
Симон аж слюной подавился, так смеялся.
Она многому у него научилась. Быть собой. Не бояться ничего. Отдаваться и любить. Не стесняться своего тела, а принимать и ценить его со всеми возрастными изменениями, с которыми с трудом мирится любая женщина. Он целовал ее в белесый двойной шрам на животе, а она мягко отводила его лицо и поясняла, будто бы извиняясь: два шва, два мальчика. Он любил ее запах – сладковатый, легкий, ненавязчивый, зарывался носом ей в подмышки и в ямочку на шее, дышал, щекоча своим дыханием. Она смеялась, но не отстранялась.
«Я пью тебя», – говорил он.
Иногда, уступив его просьбам, она пела – робея, вполголоса, чуть ли не шепотом, чуть ли не в себя. Он просил, чтобы именно так, как в часовне, и она соглашалась, каждый раз искренне удивляясь, что́ может ему нравиться в ее странном исполнении, а он не мог ей этого объяснить, потому просто слушал и долго потом молчал – отходил.
Я бы хотел, чтобы ты меня родила, как-то, в минуту пронзительной близости, шепнул он, и она, верно истолковав его слова, ответила с бесконечной нежностью – я бы хотела, чтоб тебя родила.
Однажды, набравшись смелости, она рассказала о себе все: об отце, которого не знала, о матери, умершей, так и не открыв тайны своей жизни, о Шушан, которую ненавидела и побаивалась, а теперь, наконец, поняла и простила, о бывшем муже, утверждавшем, что она плохо пахнет, и она всю жизнь вынуждена была мыться по два раза в день и боялась к кому-нибудь прикоснуться… Он выслушал ее не перебивая, долго обнимал, никого не упрекнул – и она это оценила, потому что рассказала ему не для сочувствия, а чтобы выговориться и отвести душу.
– Двоюродная бабушка до сих пор жива? – наконец спросил он.
Она, сбитая с толку его неожиданным вопросом, осторожно кивнула.
– Ты бы ее спросила. Она уж точно знает, что было у матери в детстве, – мягко подсказал он.
– Она с отцовской стороны.
– Не имеет значения. Спроси.
Элиза, раздосадованная тем, что сама не додумалась до этого, обещала разузнать, но поездку к бабушке откладывала. Ей невыносимо было покидать Берд, казалось, если уедет – разорвет пуповину, которая связывала ее с Симоном.
Она любила долго и подробно рассматривать его руки, отмечая форму ногтей и изгибы пальцев. Все хотела их нарисовать, но не решалась, боясь обидеть память отца. Лежала рядом, головой на его плече, складывала руки лодочкой, и он накрывал их своей.
– Вроде у тебя ладонь не такая широкая, но прикрываешь и греешь обе мои руки, – улыбалась она.
– Это мое сердце, – отвечал он.
Расставание далось им с большой болью и причинило обоим невыносимые страдания. Симон, к тому времени справивший пятидесятитрехлетие, не думал, что ему удастся серьезно увлечься кем-то еще. Элиза стала самой нежданной и трогательной его любовью. Она вошла в его жизнь негаданным гостем, пробыла там недолго – и ушла, оставив о себе воспоминания, гревшие душу до конца его дней. Он не мог смириться с тем, что не сможет ее больше обнять. Просил оставить крохотную надежду – вдруг ты передумаешь и, вернувшись из Америки… Она качала головой – для тебя я останусь там навсегда.
На прощание он подарил ей духи, думал, что французские, но они оказались подпольного разлива – обманул перекупщик. Сладковато-приторные, приставучие, они совсем ей не подходили. Однако, когда тоска по нему становилась нестерпимой, она ими душилась. Аромат был насыщенный, цветочный, но быстро выветривался, не оставляя и следа.
Элиза выбралась к двоюродной бабушке за неделю до вылета в Америку. Одна ехать не решилась и упросила Косую Вардануш составить ей компанию. Автобусные билеты приобрела на самый ранний рейс, чтобы возвращаться не совсем затемно. Собрала в узелок хорошей одежды, которую уже не носила, купила конфет и халвы, запекла мясо. На горном серпантине ее замутило, но Вардануш увлекла разговором, и тошнота прошла.
Двоюродной бабушке к тому времени перевалило далеко за восемьдесят. Она подослепла, давно не ходила, но умудрилась не растратить живости ума и памяти, потому сразу же узнала Элизу, с которой лет семь как не виделась. Не дав ей рта раскрыть, поинтересовалась, с кем это она приехала, уж точно не с сестрой, Нину с Мариам она бы обязательно узнала, и сама же за нее ответила – верно, это твоя соседка.
– Соседка, – не стала разубеждать ее Элиза.
Расспросив о здоровье и добросовестно ответив на все вопросы старушки, она собралась было перейти к делу, но не знала, как к нему подступиться. Молчание тянулось, казалось, бесконечность. Во дворе заливисто залаяла собака, цесарки отозвались возмущенным клекотом, сквозняк качнул створку окна, поймав в стекло солнечный луч, по дороге, цепляя боком забор и скрипя колесами, проехала телега – Элиза вытянула шею, но смогла разглядеть лишь длинные рога вола и вязанки хвороста, которыми была нагружена телега. Некстати вспомнив о том, что у волов рога начинают сильно расти именно после кастрации, она в который раз подивилась странной способности своей памяти подсовывать под руку всякий ненужный хлам, уводя мысль в сторону.
Бабушка терпеливо ждала, не перебивая ее молчания. Наконец Элиза решилась.
– Бабо, я вот по какому вопросу приехала. О маме хотела спросить, вдруг ты знаешь. Как ее брат умер? – И, забоявшись, что ее заподозрят в праздном любопытстве, она поспешно добавила: – Мама всю жизнь о нем страдала, будто бы не могла простить себе чего-то.
Старушка несколько секунд изучала ее своими выцветшими глазами. Хмыкнула. Спросила с укором:
– Зачем тебе знать то, о чем она не захотела рассказать?
Элиза прислушалась к себе. На сердце после расставания с Симоном было гулко и неприкаянно. Единственное, чего ей сейчас хотелось, – обнять его, зарыться лицом в его ладони, ощутить горький, навсегда въевшийся в кожу запах табака. Она судорожно вздохнула, моргнула несколько раз, отгоняя набежавшие слезы.
– Мне кажется, от этого стало бы легче.
– Кому?
– Мне, – голос ее оборвался и притих.
Старушка пожевала губами, завозилась затылком на подушке, устраиваясь поудобней. Лицо ее – усталое, изборожденное морщинами – омрачилось тенью воспоминаний.
– Совсем не хочется об этом рассказывать. Но раз тебе нужно… Деда твоего на Первую мировую не взяли – падучая у него была. Уехал на заработки в Баку и пропал на целых четыре года – ни весточки от него, ни денег, потом только мы узнали, что влюбился в какую-то актрисочку и заработанное пускал на нее. Когда он уехал, твоей матери три годика стукнуло, а бабушка на сносях была. Родила мальчика, нищенствовала, еле концы с концами сводила, иногда даже побиралась возле часовни. Не помню, какой это именно был год, то ли двадцатый, то ли девятнадцатый, холод в январе стоял лютый, да и есть было нечего – лето выдалось совсем неурожайным… – старушка запнулась, тяжело вздохнула, погладила себя по груди, – очень трудно об этом рассказывать, дочка. Ладно, раз уж взялась… Доведенная до отчаяния, твоя бабушка, понимая, что двоих детей не вытянет, вынесла в промозглый сарай двухлетнего сына и заперла его там. Он плакал и просился домой, но потом притих. За ночь замерз насмерть.
– Почему она именно его выбрала? – спросила Элиза.
– В крестьянских семьях мальчиков ценили больше – вырастет, помогать по хозяйству станет, может, потом в люди выбьется, остальным подсобит. А девочка – существо хлопотное: береги как зеницу ока, приданое собирай, замуж выдавай… Мальчик у твоей бабушки слабенький был, часто болел, вот она и выбрала его, потому что решила, что не жилец. Твоей матери, считай, просто повезло. Сколько ей тогда было? Пять-шесть лет? Большая была, все сама сообразила, а если и не сообразила – соседи небось потом рассказали, о таком люди вряд ли умолчат. Так и умер ее брат. А на следующий день в северные районы Армении пришли отступающие из Карса русские войска. Их расквартировали по домам, по два человека на семью. Они провели у нас зиму, пока ждали коридора от грузин, чтобы уйти в Россию. Без разрешения идти не имели права, потому что теперь они были иностранцами – царь-то отрекся, империя распалась, в Закавказье появились свои государства. Приход тех солдат стал для нас спасением: у них была какая-никакая еда, и они делились с нами. Помогали чем могли – мужиков-то совсем не осталось: кого турки зарезали, кто на войне полег, а кто на заработки уехал в Тифлис или Баку. Так что на охоту или рыбалку сходить, дров нарубить, съездить в Казах – там железнодорожная станция, большой базар, денег можно хоть сколько-нибудь заработать, продуктов накупить – все это они взяли на себя. Благодаря им, можно сказать, мы и выжили. Когда они пришли, твоя бабушка чуть умом не тронулась. Ведь повремени она всего один день – и сберегла бы сына. Но вышло как вышло, и сделанного было не воротить. Похоронили, кстати, ребенка тоже русские солдаты – земля смерзлась так, что истощенным бабам выкопать яму было не под силу.