Симулякры и симуляция — страница 14 из 34

И вдруг выясняется, что фильм небезынтересен: он ретроспективно освещает то (даже не ретроспективно, потому что фильм — одна из фаз этой войны без развязки), что в этой войне уже было от трипового, от иррационального в политическом плане: американцы и вьетнамцы уже примирились; сразу после окончания военных действий американцы уже предлагали им свою экономическую помощь; они уничтожали джунгли и города точно так же, как сегодня они снимают своё кино. Нельзя ничего понять ни в войне, ни в кино (по крайней мере, в последнем), если не заметить не только эту неразличимость между идеологией и этикой, между добром и злом, но и ту реверсивность между разрушением и созиданием, имманентность всего этого в самой его обратимости, органический метаболизм всех технологий — от ковровых бомбардировок до киносъёмок…

Эффект Бобура: имплозия и апотропия

Бобур{98} — эффект, Бобур — махина, Бобур — что-то с чем-то? Как всё-таки назвать его? Тайна этой конструкции из потоков и знаков, из сетей и схем — последняя робкая попытка найти выражение для структуры, которая больше не имеет собственного названия, структуры общественных отношений, отданных во власть внешнего распределения (организация коллективного досуга, самоуправление, информация, медиа) и необратимой глубинной имплозии. Памятник массовой игры симуляции, Центр Помпиду функционирует как мусоросжигатель, который вбирает в себя всю культурную энергию и пожирает её — примерно так, как это делает чёрный монолит из фильма «Космическая одиссея»: лишённая смысла конвекция любого контента, который материализуется здесь, поглощается и аннигилирует.

Всё, что есть в окрестностях Бобура, не что иное, как защитная зона — чистка фасадов, обрезка деревьев, дезинфекция, снобистский гигиенический дизайн, — но главным образом в ментальном плане: он — машина для производства пустоты. Что-то вроде атомных электростанций: реальная опасность, которую они представляют, состоит не в угрозе взрыва и загрязнения окружающей среды, а в системе максимальной безопасности, которую они излучают во всех направлениях, в защитной зоне контроля и апотропии, которая постепенно распространяется на всю территорию, в технологическом, экологическом, экономическом, геополитическом гласисе{99}. Вот что важно в ядерном: атомная электроцентраль — это та матрица, где производится модель абсолютной безопасности, которая распространяется на всю социальную сферу и которая, по сути, является моделью апотропии (это та самая модель, которая управляет нами в мировом масштабе под знаком мирного сосуществования и симуляции ядерной угрозы).

Такая же модель, с соблюдением всех пропорций, производится в этом Центре: культурное расщепление, политическая апотропия.

Но при этом циркуляция потоков здесь неравномерна. Вентиляция, охлаждение, электропроводка — «традиционные» потоки циркулируют здесь очень хорошо. Но уже с циркуляцией человеческого потока не всё так гладко (архаичное решение эскалаторов в пластиковых рукавах, тогда как люди должны были бы как-то всасываться и выталкиваться, с тем чтобы эта подвижность отвечала причудливой театральности труб и балок, придающей конструкции оригинальность). Что касается материала — картин, скульптур, книг, — а также так называемого «поливалентного»{100} внутреннего пространства, так здесь движение вообще отсутствует. Чем глубже мы проникаем внутрь, тем меньше циркуляция. В противоположность аэропорту Руасси, где после футуристического центра с «космическим» дизайном, от которого расходятся «сателлиты» и т. д., вы совершенно банальным образом оказываетесь перед… обычными самолётами. Но непоследовательность такая же. (А как насчёт денег — ещё одного потока, что происходит с его способом циркуляции, эмульсии, его осаждением в Бобуре?)

То же противоречие и в поведении персонала, прикреплённого к «поливалентному» пространству и лишённого личного пространства для работы. Когда они в движении, то выглядят солидно, стильно, всё их поведение очень функционально, полностью приспособлено к «структуре» «современного» пространства. Когда они сидят в своём углу, который, собственно, таковым и не является, они всячески пытаются укрыться искусственным одиночеством, восстановить свой «колпак». И в этом тоже даёт о себе знать вездесущая тактика апотропии: людей обрекают на то, чтобы они тратили всю свою энергию на эту индивидуальную оборону. Любопытно, что при этом мы снова встречаем то же противоречие, присущее всему Бобуру: мобильный, коммуникативный экстерьер, стильный и модерновый, и интерьер, судорожно цепляющийся за старые ценности.

Это пространство апотропии, организованное исходя из идеологии обозримости, транспарентности, поливалентности, консенсуса и контакта, санкционированное шантажом безопасности, является сегодня фактически пространством всех общественных отношений. Здесь присутствует весь социальный дискурс, и в этом плане, как и в плане подхода к культуре, Бобур в полном противоречии с провозглашёнными целями — это гениальный памятник нашей современности. Приятно осознавать, что идея Центра рождена не революционным духом, а логикой установленного порядка, лишённой всякого критического духа, а значит, более близкой к истине, способной в своём упорстве создать машину, по сути, не подвластную контролю, которая ускользает от неё в самом своём успехе и которая является наиболее точным отражением, вплоть до мельчайших противоречий, современного положения вещей.

Конечно, всё культурное содержание Бобура анахронично, потому что этой архитектурной оболочке могла соответствовать лишь внутренняя пустота. Общее впечатление такое, что всё здесь в необратимой коме, что всё пытается быть живым, а является лишь реанимированным, и это действительно так, ибо культура мертва, и Бобур это прекрасно отражает, но как нечто постыдное, тогда как следовало бы принять эту смерть и торжественно возвести памятник или антипамятник, эквивалентный фаллической пустоте Эйфелевой башни в своё время. Памятник тотальному разъединению, гиперреальности и имплозии культуры — доступной сегодня нам на самом деле лишь благодаря полупроводниковым схемам, которые постоянно подстерегает страшное короткое замыкание.

На самом деле Бобур — это компрессия а-ля Сезар{101}, символ культуры, раздавленной своим собственным весом, будто движущиеся автомобили, внезапно застывшие как геометрическое тело. Эдакие «развалюхи» Сезара, уцелевшие после идеальной автокатастрофы, но не внешней, а внутренней относительно их металлической и механической структуры, катастрофы, которая должна была превратить их в тонны металлолома с хаосом из труб, рычагов, рам, железа и человеческой плоти внутри, с учётом геометрических размеров, рассчитанных на наименьшее возможное пространство. Вот так и культура Бобура искорёжена, скручена, иссечена и сжата в её наименьшие простые элементы — пучок бесполезных трансмиссий, метаболизм умершего, застывший, как механоид из научной фантастики.

И, вместо того чтобы деформировать и спрессовать всю культуру здесь, в этой конструкции, которая в любом случае выглядит как компрессия, вместо этого в Бобуре выставляют Сезара. В нём выставляют Дюбюффе{102} и контркультуру, обратная симуляция которой выступает референтом несуществующей культуры. В этой конструкции, которая могла бы служить мавзолеем для бесполезной операциональности знаков, под лозунгом вечности культуры снова выставляют эфемерные и саморазрушительные машины Тэнгли{103}. Таким образом достигают общего равновесия: Тэнгли превращается в забальзамированный музейный экспонат, Бобур наполняется кажущимся художественным содержанием.

К счастью, весь этот симулякр культурных ценностей заранее аннулирован внешней архитектурой.[11] Ведь эта архитектура с её сетями трубопроводов, отчего здание напоминает павильон для проведения выставок или международных ярмарок, с её (рассчитанной?) хрупкостью, противоречащей любой традиционной ментальности или монументальности, открыто провозглашает, что наше время уже никогда не будет определяться протяжённостью, что наша единственная темпоральность — это темпоральность ускоренного цикла и рециркуляции, темпоральность циркуляции и транзита потоков. Наша единственная культура, в сущности, это культура углеводородов, культура очистки, крекинга, расщепления культурных молекул и их повторного соединения в синтетических продуктах. Бобур-музей стремится это скрыть, а Бобур-конструкция заявляет об этом в полный голос. И именно в этом кроется глубинная причина красоты конструкции и посредственности внутреннего пространства. В любом случае сама идеология «культурного производства» является антитезой всей культуре, точно так же как идеология обозримости и поливалентного пространства: культура — это место таинства, соблазна, инициации, символического обмена, ограниченное по размеру и в высшей степени ритуализированное. И здесь ничего не попишешь. Тем хуже для масс, тем хуже для Бобура.

Так что же надо было разместить в Бобуре? Ничего. Пустоту, которая означала бы исчезновение любой культуры смысла и эстетического чувства. Однако это выглядело бы всё ещё слишком романтичным и волнительным, и подобная пустота всё ещё представляла бы определённую ценность, как шедевр антикультуры.

Или, может быть, стоило установить там гиро- и стробоскопы, вращающиеся лучи которых рассекали бы пространство, основным движущимся элементом которого была бы человеческая толпа?

На самом деле Бобур прекрасно иллюстрирует тот факт, что один порядок симулякров удерживается лишь благодаря алиби предыдущего порядка. В нашем случае конструкция с вывернутыми наружу трубопроводами и арматурой выдаёт себя за вместилище традиционной культуры, простирающейся вглубь. Порядок предыдущих симулякров (порядок смысла) производит пустую субстанцию следующего порядка, который уже даже не подозревает о различении между означающим и означаемым, между формой и содержанием.