столько-то времени и калорий энергии = столько-то рабочей силы;
такое-то преступление = такое-то соответствующее наказание;
столько-то пищи = оптимальный вес и индустриальная смерть.
Все эти вещи пробуксовывают, и тогда возникает психическое, ментальное, невротическое, психосоциальное и т. д., и не для того, чтобы порвать с этим бредовым уравнением, но для того, чтобы восстановить скомпрометированный принцип эквивалентности.
В итоге, как вьючные [somme] животные, они должны были работать на человека. Как подопытные [sommation] животные, они должны отвечать на вопросы науки. Как животные, предназначенные для потребления [consommation], они стали индустриальным мясом. Как соматизированные животные, они обязаны сегодня разговаривать на языке «психического», отвечать за свою психику и за проступки своего бессознательного. С ними случилось все то, что происходит и с нами. Наша судьба никогда не расходилась с их судьбой, и в этом своего рода горький реванш над человеческим разумом, который исчерпал свои силы, утверждая абсолютное преимущество человеческого над животным.
Впрочем, животные получили свой статус бесчеловечности лишь в ходе прогресса рациональности и гуманизма. Логика, параллельная логике расизма. Как таковое «царство» животных существует лишь, поскольку существует человек. Повторение генеалогии их статусов относительно друг друга заняло бы слишком много времени, но пропасть, разделяющая нас сегодня, пропасть, которая позволяет посылать животных вместо нас в эти страшные миры внеземного пространства и лабораторий, пропасть, которая позволяет уничтожать виды, отправляя как в архив отдельные экземпляры животных в африканские заповедники или в ад зоопарков, потому что в нашей культуре место для них появляется, лишь когда они мертвы, – и все это прикрыто расистской сентиментальностью (малыши тюлени Брижит Бардо), эта пропасть, разделяющая нас, стала следствием одомашнивания диких животных, так же как истинный расизм стал следствием введения рабства.
Некогда животным был свойствен более священный, более божественный характер, чем людям. В первобытных обществах нет даже «царства» людей, и долгое время порядок животных оставался порядком референции. Лишь животное достойно быть принесенным в жертву как божество, и только потом, в нисходящем порядке, идет человеческая жертва. Люди классифицируют себя по происхождению от животного: так, индейцы бороро «являются» попугаями ара. Это явление не принадлежит ни к дологическому или психоаналитическому порядку, ни к ментальному порядку классификации, к которой свел характер животных Леви-Стросс (хотя то, что животные могли использовать язык, уже фантастическое допущение, это также было составляющей их божественности), – нет, оно означает, что бороро и ара являются частью одного цикла и что цикличность исключает любое разделение на виды и все те отличительные оппозиции, которыми мы мыслим. Структурная оппозиция – дьявольская, она выделяет и сталкивает различные тождественности: таково выделение человеческого, которое отбрасывает животных в нечеловеческое, – а цикл символичен: он отменяет позиции в обратимой последовательности – в этом смысле бороро «являются» ара, так же, как по утверждениям канаков, мертвые прогуливаются среди живых. (Или к чему-то похожему стремится Делез со своим «становлением-животным», когда призывал: «Станьте розовой пантерой!»?)
Так или иначе, но животным всегда было присуще, до настоящего времени, божественное или жертвенное благородство, описания которого находим во всех мифологиях. Даже убийство во время охоты еще остается символическим взаимоотношением в отличие от экспериментального препарирования. Даже приручение еще остается символическим взаимоотношением в отличие от индустриального разведения. Достаточно обратить внимание на статус животных в крестьянском обществе. При этом не следует путать статус доместикации, которая предполагает наличие участка земли, клана, системы родства, в которую входят и животные со статусом домашних питомцев – единственного типа животных, оставшегося нам вне границ заповедников и мест разведения, – собак, кошек, птичек, хомячков, переполненных любовью своих хозяев. Путь, который прошли животные от божественной жертвы к собачьему кладбищу, над которым льется тихая музыка, от сакрального вызова к экологической сентиментальности, многое говорит о вульгаризации статуса самого человека, и это еще раз подтверждает неожиданную взаимосвязь между нами и животными.
Именно наша сентиментальность по отношению к животным является верным знаком нашего к ним презрения. Она пропорциональна этому презрению. Именно по мере своего отнесения к сфере безответственности, бесчеловечности животное становится достойным человеческого ритуала любви и заботы точно так же, как ребенок по мере своего отнесения к статусу наивности и инфантильности. Сентиментальность – это лишь бесконечно выродившаяся форма зверства, расистского сочувствия: нам надо унизить животных, чтобы вызвать сентиментальность по отношению к ним.
Те, кто когда-то приносил животных в жертву, не держали их за безмозглый скот. И даже люди Средневековья, которые осуждали и наказывали их по всем правилам, были в этом гораздо ближе к ним, чем мы, которых такая практика шокирует. Тогда считали животных виновными, и это была форма их почтения. Мы же не считаем их ни за что, и именно на этом основании мы «гуманны» с ними. Мы больше не приносим их в жертву, мы не наказываем их, и мы гордимся этим, но это лишь потому, что мы приручили их, или даже хуже того – потому, что мы сделали их расово неполноценными, которые даже не заслуживают нашего правосудия, разве что нашу привязанность и социальное милосердие; которые даже не заслуживают наказания и смерти, разве что экспериментирования и забоя на мясо на скотобойнях.
Именно из резорбции всех форм насилия, которое творится относительно них, сегодня и проистекает монструозность животных. На смену насилию жертвоприношений, которое выступает насилием «близости», «интимности» (Батай), пришло сентиментальное или экспериментальное насилие, которое является насилием отдаления друг от друга.
Монструозность приобрела другое значение. Изначальную монструозность животных как предмет ужаса и фасцинации, но вовсе не негативных, лишь амбивалентных, монструозность как предмет обмена и метафоры – во время жертвоприношений, в мифологии, в геральдическом бестиарии и даже в наших грезах и наших фантазмах, – эту монструозность, переполненную всевозможными угрозами и всевозможными метаморфозами, монструозность, которая втайне находит свое решение в живой культуре людей и является одной из форм альянса, мы обменяли на спектакулярную монструозность, монструозность Кинг-Конга, вырванного из джунглей и превращенного в звезду мюзик-холла. В результате культурный сценарий инвертируется. Прежде культурный герой уничтожал зверя, дракона, чудовище, и из пролитой крови возникали растения, люди, культура; сегодня же животное Кинг-Конг приходит, чтобы опустошить индустриальные метрополии, приходит, чтобы освободить нас от нашей мертвой культуры, ставшей такой после того, как она вычеркнула из себя любую реальную монструозность и разорвала заключенный с ней пакт (что выражается в фильме через примитивное подношение женщины). Глубинный соблазн фильма обусловлен именно этой инверсией смысла: вся бесчеловечность переходит на сторону людей, весь гуманизм переходит на сторону плененного зверя и на сторону взаимного соблазна женщины и животного, монструозного соблазна одного порядка другим, порядка человеческого и животного. Конг погибает потому, что ему удалось восстановить связь через соблазн, с этой возможностью метаморфозы одного царства в другое, с этим кровосмесительным промискуитетом между животными и людьми, так никогда и нереализованным, разве что символически-ритуальным образом.
В сущности, путь, который прошли животные, не отличается от пути сумасшедших и детей, секса или негритюда. Логика исключения, заключения, дискриминации и, неизбежно взамен этого, логика реверсии, обратимого насилия, которое приводит к тому, что целое общество начинает равняться на аксиомы безумия, инфантильности, сексуальности и низших рас (очищенных, следует сказать, от тех радикальных вопросов, которые возникают в связи с самим фактом их исключения). Конвергенция цивилизационного процесса поражает. Животные, подобно мертвым и многому другому, прошли через этот непрерывный процесс приобщения путем исключения, который заключается в том, чтобы ликвидировать, а затем заставить говорить исчезнувшие виды и признать их через их исчезновение. Заставить говорить животных, как заставляли говорить сумасшедших, детей, секс (Фуко). Это тем более невероятно в отношении животных, чей принцип неопределенности, которым удручают человека с момента разрыва их альянса, основывается на том, что они не говорят.
Историческим ответом на вызов безумия стала гипотеза бессознательного. Бессознательное – это логистическая система, позволяющая осмысливать безумие (и вообще любое странное или аномальное образование) в системе смысла, расширенной до пределов бессмысленного [non-sens], замещенного ужасами безумия [insensé] и отныне понятного благодаря использованию определенного дискурса: психика, неосознанное побуждение, подавление и т. д. Это сумасшедшие принудили нас к гипотезе бессознательного, но взамен мы устроили им ловушку. Ведь если поначалу бессознательное, казалось бы, оборачивается против разума и несет радикальную субверсию, если оно, казалось бы, лишь потенциально заряжено на разрыв с безумием, то со временем оно оборачивается против последнего, потому что оно – это то, что позволяет присоединить безумие к разуму более универсальному, чем классический.
Сумасшедшие, некогда немые, сегодня услышаны всеми, благодаря тому, что нашли способ расшифровки их посланий, которые воспринимались раньше как абсурдные и непонятные. Дети также обрели голос, они уже больше не те странные и одновременно незначительные существа в мире взрослых – дети имеют значение, они превратились в означающее не вследствие какого-то «освобождения» их «говорения», а потому, что разум взрослых получил более тонкие средства, чтобы предотвратить угрозу их молчания. Были услышаны также первобытные люди, к ним обращаются, прислушиваются, они больше не животные, и Леви-Стросс был прав, когда говорил, что их ментальная организация была такой же, как наша, психоанализ связал их