Симулякры и симуляция — страница 33 из 37

Перенасыщенный мир обречен на инерцию. Проявление инерции ускоряется (если можно так сказать). Застывшие формы разрастаются как опухоль, и их разрастание останавливает, подменяет собой настоящий рост. В этом, кстати, секрет гипертелии, того, что идет дальше, чем его собственный финал. Это могло бы стать нашим собственным способом отмены финальности: идти дальше и дальше в том же направлении – к разрушению смысла через симуляцию, гиперсимуляцию, гипертелию. Отрицать собственный финал через гиперфинальность (как ракообразные, как статуи острова Пасхи) – не в этом ли мерзкая тайна раковой опухоли? Разрастание взамен роста, а взамен скорости – инерция.

И массы также вовлечены в этот гигантский процесс инерции, обусловленной ускорением. Они и составляют этот процесс разрастания и пожирания, который сводит на нет любой рост и любой прирост смысла. Они и составляют эту цепь, в которой чудовищная финальность привела к короткому замыканию.

Именно эта точка инерции и то, что происходит в ее окрестностях сегодня, как раз и завораживают, вызывают интерес (поэтому улетучился скромный шарм диалектики). Если быть нигилистом – это отдавать приоритет этой точке инерции и анализу этой ирреверсивности (вплоть до порога необратимости) системы, тогда я нигилист.

И если быть нигилистом значит быть одержимым способом исчезновения, а не способом порождения, тогда я – нигилист. Исчезновение, афаниз, имплозия, Furie des Verschwindens [ярость исчезновения]. Трансполитика является элективной сферой способа исчезновения (реального, смысла, сцены, истории, социального, индивидуального). Строго говоря, это уже даже и не вполне нигилизм: в исчезновении, в пустой, алеаторной и индифферентной форме уже нет даже пафоса, патетики нигилизма – той мифической энергии, которая до сих пор составляла силу нигилизма, его радикализм, его мифическое отрицание, его драматическую антиципацию. Нигилизм – уже даже не освобождение от чар в восторженной тональности соблазна и ностальгии по разочарованию. Это просто исчезновение.

Признаки этого радикального способа исчезновения (вместе с ностальгическим использованием диалектики) заметны уже у Адорно и Беньямина. Именно потому, что у них присутствует ностальгия по диалектике, а самая проницательная диалектика изначально является ностальгической. Но на более глубоком уровне у Беньямина и Адорно слышится другая тональность – тональность меланхолии, связанной с самой системой, меланхолии неизлечимой и за пределами всякой диалектики. Именно эта меланхолия системы берет сегодня верх посредством, по иронии судьбы, форм транспарентности, которые окружают нас. Именно она становится нашей фундаментальной страстью.

Это уже не сплин или смутные душевные порывы конца столетия. Это уже и не нигилизм, так как он через деструкцию, через страстный ресентимент в определенном смысле стремится все упорядочить. Нет, меланхолия – это основная тональность функциональных систем, нынешних систем симуляции, программирования и информации. Меланхолия – неотъемлемая черта способа исчезновения смысла, испарения смысла в операциональных системах. И все мы погружены в меланхолию.

Меланхолия – это та жестокая неудовлетворенность, которая характеризует нашу перенасыщенную систему. Однажды надежда уравновесить добро и зло, истинное и ложное и даже противопоставить друг другу некоторые ценности одного и того же порядка, как и более общая надежда на какое-то соотношение сил и какую-то цель, исчезла без следа. Система слишком сильна. Она и властвует. Везде и всегда.

Чтобы противостоять этой гегемонии системы, можно прославлять ухищрения желания, создавать революционную микрологию повседневности, прославлять молекулярный дрейф или даже создавать апологию кухни. Но это не решает насущной необходимости нанести вполне определенное поражение системе.

Это может сделать лишь терроризм.

Это та черта реверсии, которая перечеркивает все остальное, так же как одна ироническая ухмылка перечеркивает весь дискурс, а одна вспышка неповиновения раба перечеркивает всю власть и все право господина.

Чем более гегемонистской является система, тем более поражают воображение малейшие ее поражения и промахи. Вызов, пусть даже самый ничтожный, – это как обрыв в цепи. Только эта ни с чем не сравнимая реверсивность является сегодня событием на нигилистической и заброшенной сцене политики. Только это мобилизует воображаемое.

Если быть нигилистом – это означает переносить, вплоть до границы непереносимости гегемонистской системы, эту радикальную черту насмешки и насилия, этот вызов, на который система вынуждена ответить своей собственной смертью, тогда я террорист и нигилист теории, как иные террористы и нигилисты с оружием в руках. Теоретическое насилие, а не истина является тем единственным оружием, которое у нас осталось.

Однако в этом кроется утопия. Потому что путь нигилиста был бы прекрасен, если бы еще существовал радикализм, так же как путь террориста был бы привлекателен, если бы смерть, включая смерть террориста, еще имела какой-то смысл.

Но именно здесь ситуация становится неразрешимой. Потому что этому активному нигилизму радикальности, система противопоставляет собственный – нигилизм нейтрализации. Система сама нигилистична в том смысле, что она обладает силой обращать все, в том числе и то, что ее отрицает, в индифферентность.

В этой системе сама смерть поражает своим отсутствием. Вспомните крупные теракты последних лет: смерть аннулирована индифферентностью, и в этом терроризм является невольным соучастником системы – не в политическом плане, а в том, что он способствует насаждению безразличия ускоренными темпами. Для смерти – ни ритуальной, ни насильственной – уже не осталось сцены – ни фантазматической, ни политической, – где она могла бы проявить себя, сыграть свою роль. И в этом победа другого нигилизма, другого терроризма – нигилизма и терроризма системы.

Сцены больше нет, нет даже той минимальной иллюзии, благодаря которой события могут приобретать признаки реальности, – нет больше ни сцены, ни духовной или политической солидарности: что нам до Чили, республики Биафра, беженцев, до терактов в Болонье или польского вопроса? Все, что происходит, аннигилируется на телевизионном экране. Мы живем в эпоху событий, которые не имеют последствий (и теорий, которые не имеют выводов).

Нет больше надежды для смысла. И, наверное, это правильно: смысл смертен. Но все то, чему он навязывал свое эфемерное господство, то, что он полагал ликвидировать, чтобы навязать господство Просвещения, то есть очевидное, – все это бессмертно, неуязвимо даже для самого нигилизма смысла или бессмыслицы.

И вот где начинается соблазн.

Примечания

Референция – соотнесение знака с объектами внеязыковой действительности, реального мира – референтами. В тексте встречается много производных данных слов.

Прецессия – предварение (или смещение), у Бодрийяра – предшествование подобий-объектов, симулирующих, передающих, изображающих или представляющих реальность.

Имажинерия – хотя в русской традиции утвердился перевод «воображаемое», в некоторых случаях более уместно именно слово «имажинерия», то есть сам процесс воображения, продуцирования образов.

Репрезентация – представленность, представление. Поскольку русский аналог многозначен, в тех случаях, когда речь идет о представлении одного объекта посредством другого, используется слово латинского происхождения с более конкретным значением.

Субституция («ставлю вместо») – замещение одного другим, подстановка, подмена.

Апотропия – поскольку точного аналога часто употребляемого Бодрийяром термина dissuasion («разубеждение, разуверение, отговаривание» и одновременно «устрашение, отпугивание», а также «сдерживание, удержание, предотвращение») в русском языке нет, пришлось обратиться к греческому. Точный аналог, вмещающий все смыслы, – апотропей. Чтобы дистанцироваться от того смысла, которое апотропей приобрел в русском языке (оберег, амулет), данное слово употребляется в женском роде: апотропия.

Дескриптивный – описательный, представленный в виде точного описания характера и последовательности каких-либо событий, явлений.

Литтре, Эмиль (1801–1881) – французский философ-позитивист, историк, филолог и лексикограф, автор «Истории французского языка» и «Словаря французского языка».

Психосоматика – направление в медицине и психологии, изучающее влияние психологических факторов на возникновение и течение соматических (телесных) заболеваний.

Дискурс (рассуждение, беседа, довод) – понятие современной лингвистики, семиотики и философии. В самом общем смысле: высказывание кем-то, кому-то и в определенной обстановке. У Бодрийяра под этим словом часто подразумевается набор понятий, которым оперирует определенная социальная группа, наука и т. д.

Субверсия – этот термин Бодрийяр употребляет несколько шире, чем просто подрывная деятельность: не только в военном, но и политическом и идеологическом смыслах. В некоторых случаях как подрыв устоев, ниспровержение.

Здесь и далее Бодрийяр играет на многозначности слова «симулякр», которым в Античности обозначали статуи и прочие изображения богов.

Фасцинация – хотя термин давно присутствует в русском языке, его стремятся перевести как «очарование», «обворожительность», «завороженность». Последний вариант наиболее точен, но Бодрийяр употребляет термин еще шире – как гипноз, ослепление, даже зомбирование.

Эпифания – в античности явление божества в человеческом или ином облике.

Внутримирской – соотнесенный с материальным миром.

Трансцендентность – запредельность, недоступность опыту, познанию; непостижимость для разума.

Негация – отрицание, сам процесс отрицания.

Реверсия, реверсивность – возврат в исходное состояние, обратимость, перемена направления, отдача, отмена. В тексте встречается много производных данных слов.