ное поглощение всей поверхности (неважно какие знаки там циркулируют) погружает нас в эту одурманенную, гиперреальную эйфорию, которую мы не променяем больше ни что другое, и которая является пустой формой и без обращения к соблазну.
Язык позволяет тогда увлечь себя своему двойнику, и сращивает лучшее с худшим в призрак рациональности, чьей формулой является: «Все должны в это верить». Таково послание того, что собирает нас в массу.
Реклама, таким образом, как информация: деструктор интенсивностей, акселератор инерции. Посмотрите, с какой скукой там повторяются все приемы смысла и бессмысленности, все процедуры, все приспособления языка коммуникации (функция контакта: вы меня слышите? Вы на меня смотрите? Оно будет говорить! — референциальная функция, поэтическая даже функция, аллюзия, ирония, игра слов, бессознательное), как все это поставлено в точности, как и секс в порно, то есть, без веры во все это, с той же усталой непристойностью. Вот почему бесполезно анализировать отныне рекламу как язык, поскольку происходит нечто иное: дублирование языка (изображений точно также), которому не отвечают ни лингвистика, ни семиология, потому что они работают с настоящей операцией смысла, не предчувствуя этой карикатурной чрезмерности всех функций языка, этого выхода на огромное поле насмешки знаков, «потребляемых», как говорится в контексте их насмешки, за их насмешку и коллективный спектакль их игры, лишенной ставки — так же как и порно это гипертрофированная фикция секса, потребляемого в его насмешке, за его насмешку, коллективный спектакль бессодержательности секса в его барочном успении (именно благодаря барокко появилась эта триумфальная насмешка имитации мрамора, фиксирующая крушение религиозного в оргазме статуй).
Где золотой век рекламного проекта? Превознесение объекта посредством картинки, возвеличивание покупки и потребления посредством контролируемых рекламных расходов? Каким бы ни было закабаление рекламы управлением капитала (но этот аспект вопроса, вопрос социального и экономического влияния рекламы, всегда остается нерешенным и, в сущности, неразрешим), она всегда была не более чем порабощенной функцией, она была зеркалом, направленным в сторону пространства политической экономии и товара, она была в какой-то момент его славным воображаемым, воображаемым разорванного, но находящегося в экспансии мира. Но универсум товара больше таковым не является: это пресыщенный и инволюционирующий мир. Внезапно он потерял свое триумфальное воображаемое, и от стадии зеркала он в каком-то роде перешел к траурной работе.
Не существует больше сцены товара: остается лишь ее непристойная и пустая форма. А реклама служит иллюстрацией этой пресыщенной и пустой формы.
Вот почему она не имеет больше территории. Ее уловимые формы больше не значимы. Форум Центрального рынка[76], например, является гигантским рекламным ансамблем — операцией рекламы. Это не реклама кого-то, никакой фирмы, он даже не обладает статусом настоящего коммерческого центра или архитектурного ансамбля, не более чем Бобур в действительности является культурным центром: эти странные объекты, эти супергаджеты просто показывают, что наша социальная ментальность стала рекламной. И что-то, такое как Форум, иллюстрирует наилучшим образом то, что стало рекламой, то, что стало публичной областью.
Товар погребается как информация в архивах, как архивы в бункерах, как ракеты в атомных пусковых шахтах.
Конец товара счастливого и раскрытого, отныне он избегает солнца, и внезапно становится похож на человека, потерявшего свою тень. Так Форум Центрального рынка достаточно похож на человеческие похороны — похоронный люкс погребенного товара, прозрачного в свете черного солнца. Саркофаг товара.
Все здесь мертвенно, мрамор белый, черный, светло-розовый. Бункер-футляр, этого богатого сумрака, снобистского и матового, минеральное пространство андерграунд. Тотальное отсутствие флюидов, нет больше даже такой жидкой интересной ерунды, как водная пленка Парли 2, которая, по крайней мере, обманывала зрение — здесь нет больше даже забавной уловки, лишь притязательный траур, введенный в игру. (Единственная смешная идея ансамбля это как раз человек и его тень, идущие в оптической иллюзии по вертикальной бетонной плите: гигантское полотно красивого серого цвета на свежем воздухе, служащее кадром оптической иллюзии, эта стена живая, не желая того, в контрасте с семейным склепом от кутюр и претапорте, который собой представляет Форум. Эта тень красива, потому что она является контрастной аллюзией на низший мир, потерявший свою тень).
Все, что можно было бы пожелать, открыв однажды для публики это священное пространство, и из страха, как бы загрязнение, как и в случае с гротами Ласко, его безвозвратно не испортило (подумаем о бушующей массе системы скоростного транспорта), так это то, чтобы его немедленно закрыли от движения и бесповоротно накрыли саваном, дабы сохранить нетронутым это свидетельство цивилизации парвеню, перешагнув стадию апогея (apogée), в стадию подземной гробницы (hypogée), товара. Здесь находится одна фреска, которая отображает длинный путь, пройденный от человека Таутавеля, через Маркса и Эйнштейна, чтобы прийти к Доротэ Бис… Почему бы не спасти эту фреску декомпозиции? Позже спелеологи ее откроют, в то же самое время, когда некая культура сделала выбор в пользу самопогребения, чтобы окончательно ускользнуть от собственной тени, заживо похоронить свои соблазны и приемы, как будто она уже посвящала их другому миру.
Clone story
Из всех протезов, отмечающих историю тела, двойник без сомнения самый древний. Но двойник как раз и не протез: это воображаемый образ, который, таковы душа, тень, изображение в зеркале, неотступно преследует субъект как своего Другого, который делает так, что тот становится одновременно самим собой и больше никогда не похожим на себя, который преследует его как едва уловимая и всегда предотвращенная смерть. Не всегда, тем не менее: когда двойник материализуется, когда он становится видимым, он означает неизбежную смерть.
Иными словами, мощь и воображаемое богатство двойника, те, в которых разыгрываются странность и в то же время интимность субъекта по отношению к самому себе (heimlich/unheimlich)[77], основываются на его нематериальности. На том факте, что он есть и остается фантазмом. Каждый может мечтать, и должен был мечтать всю свою жизнь об удвоении или совершенном размножении собственного существа, но все это остается только мечтой, и разрушает себя в желании превратить сон в реальное. Так же обстоит дело и с (примитивной) сценой соблазна: он выполняется только, если является результатом фантазии, смутным воспоминанием, никогда не бывая реальным. Нашей эпохе принадлежало желание предавать этот фантазм, так же как и другие [фантазмы], экзорцизму, то есть желание реализовать его, материализовать его во плоти, в костях, посредством тотальной бессмыслицы, заменить игру двойника на неуловимый обмен смерти с Другим в вечности Того же самого.
Клоны. Клонирование. Человеческое черенкование до бесконечности, каждая клетка индивидуального организма, способная повторно стать матрицей идентичного индивида. В Соединенных Штатах несколько месяцев назад ребенок родился якобы подобно герани. Черенкованием. Первый ребенок-клон (происхождение индивида посредством растительного размножения). Первый рожденный из единственной клетки единственного индивида, его «отца», единственного производителя, точным ответом которого он, вероятно, является, совершенный близнец, двойник[78].
Мечта о вечном рождении близнецов, замещенном сексуальным зачатием, которое связано со смертью. Клеточный сон о размножении делением, самая чистая форма родства, поскольку она позволяет, наконец, обойтись без другого, и идти от того же самого к тому же самому (правда необходимо еще пройти через матку женщины, и через очищенную зародышевую клетку, но эта опора эфемерна, и в любом случае анонимна: женский протез мог бы его заменить). Одноклеточная утопия, которая путем генетики, ведет сложные существа к судьбе простейших.
Не это ли неосознанное стремление к смерти толкает, возможно, существа, наделенные половыми признаками, регрессировать в сторону формы воспроизводства, предшествующей образованию пола (не эта ли, впрочем, размножающаяся делением форма, эта репродукция и пролиферация путем чистой смежности, является для нас, в самой глубине нашего воображения, смертью и неосознанным стремлением к смерти — тем, что отрицает сексуальность и желает уничтожить ее, сексуальность, являющуюся носителем жизни, то есть критической и смертельной формы воспроизводства?) и толкает их, возможно, одновременно метафизически к отрицанию любого различия, любого искажения Того же самого, для того, чтобы стремиться только к увековечению идентичности, прозрачности генетической записи, не предназначенной больше для перипетий порождения?
Оставим неосознанное стремление к смерти. Может быть речь о фантазме порождать себя? Нет, так как он всегда исходит из образов матери и отца, родительских сексуальных образов, которые субъект может мечтать стереть, заменив их собой, но, совершенно не отрицая символическую структуру зачатия: стать своим собственным ребенком, это значит еще быть чьим-то ребенком. В то время как клонирование радикально уничтожает Мать, точно так же как и Отца, сплетение их генов, смешение их различий, но особенно дуальный акт, каковым является порождение. Выделитель клонов не порождается: он распускается из каждого из своих сегментов. Можно размышлять о богатстве этих растительных ответвлений, которые разрешают в результате всю эдипову сексуальность в пользу «не человеческого» пола, секса путем смежности и немедленного размножения — на самом деле речь не идет больше о фантазме порождать самого себя. Отец и Мать исчезли, не в пользу случайной свободы субъекта; в пользу