счистив от снега площадку, разожгли широкий костер. Твердо решили: деда Ермила по-христиански положат в землю. Пусть пока мерзлота оттаивает.
— Гроб бы сколотить… Только из чего? — оглядываясь по сторонам, проговорил Белов.
Комарин раздумчиво протянул:
— Не может быть, чтобы такой хозяйственный мужик, как наш дед Ермил, и о таком деле не подумал… Не поверю, быть того не может!
Они обошли зимовье и под снегом, наметанным к задней стене, действительно отыскали покоящийся на поленнице дров выдолбленный из кедрового ствола гроб.
— Ишь, экую домовину дед Ермил сработал! — одобрительно присвистнул Комарин и, почесав затылок, с сомнением в голосе спросил: — Дотянем ли?
— Дотянем, — кивнул Анисим, приподнимая широкий конец домовины.
Кое-как они втиснули гроб в зимовье, бережно уложили в него негнущееся тело старика, сходили за крышкой. Анисим взял медный чайник, стоящий на печке, пошел к реке, а Комарин принялся за детальный осмотр избы.
Когда Анисим, вскипятив на жарко пылающем костре воду, вернулся, Яшка с довольным видом сообщил:
— Живем, Аниська! Жратвы хватит! Два ружья имеется, припас к ним! Сетешка! До весны проживем… На, завари.
Белов взял пахучие ломкие смородиновые листья и бросил их в чайник. В зимовье сразу запахло летом.
Грея руки о берестяную кружку, неторопливо прихлебывая душистый напиток, Анисим посматривал на приятеля. Потом все-таки поинтересовался:
— Ты че про весну-то разговор завел? Здесь, что ли, оставаться решил?
— Не могет быть, чтоб дед в энтой глуши за просто так жил, — почесал плешивую голову Комарин. — Золотишко-то где-то неподалеку мыл. Старый же, далеко ходить тяжело было.
А нам этого не хватит? — Анисим кивнул в сторону мешочка с песком и самородками.
Комарин сокрушенно покачал головой:
— Ох, и дурень ты. Золото, оно такое. Сколько ни есть, все мало. Такой фарт, и упустить! Ладно, айда могилу рыть.
Анисим пожал плечами, подхватил заступ и вышел следом за Яшкой.
Сотниковский священник отец Фока обвенчал молодых сразу после Покрова.
Еще вчера желтели березы, багрово горели осины, еще вчера мужики стригли овец и засыпали картошку в ямы, а вот сразу вдруг лег снег. Старики говорили: это на лютую и снежную зиму. А и хорошо, говорили. Такие зимы всегда к хорошему урожаю.
Свадьба Тимофея Сысоева да Кати Коробкиной собрала все село. Свободные от дел сотниковцы толпились у паперти. Кто в церковь войти не смог, заглядывали через головы, слушали бас отца Фоки:
— Сочетается браком раб Божий Тимофей…
Тимофей стоял растерянно. Он то ликовал уже от одной мысли, что вскоре Катя станет принадлежать только ему, то вдруг сжимала ему сердце неявная какая-то, но тяжелая, как камень, тревога. Летом сысоевские сваты от Коробкиных вернулись ни с чем, а под осень зато к Сысоевым сам Кузьма Коробкин пожаловал. Тимофей заглянул в горницу, а Коробкин во всю спорит с отцом. Бог их знает, что обсуждали, но, увидев сына, Лука Ипатьевич плеснул в стакан чуток самогона, подмигнул:
— Дочерь вот евонная согласная, а сам-то… торгуется!
Тимофей сипло выдавил, не веря своему счастью:
— Не упорствуйте, папаша…
— Эк тебя разобрало! — даже обиделся Лука Ипатьевич.
Кузьма Коробкин меж тем, опорожнив стакан и стукнув его
донышком по столу, веско заметил:
— Катька моя — девка ладная. Кому другому и не отдал бы, так что ты не сквалыжничай, сват, сына послухай!
Только тогда, Тимофей понял: дело решенное.
Мучило, конечно. Помнил, как бесстыдно смотрела Катька на Петьку Белова, как диковато все сманивала парня куда-то… Так ведь в прошлом все это, че поминать?..
Отец Фока сунул крест под губы Тимофея, и тот испуганно вскинул голову.
«Боже мой, — подумала Катя. — Этот угловатый нелюдимый парень, он ее муж?… Что ж будет? Что ж будет?…»
А бывало, Тимофей бил Катю.
Бил подолгу, молча. Не девкой ведь пришла к нему. Бил, а потом, как сраженный, падал на пол, плакал, закрывая лицо широкими крестьянскими ладонями.
Горькие и беспросветные дни…
Днем Катя помогала свекрови по хозяйству, всем телом ощущая ее непреклонную ненависть — догадывалась свекровь о многом, а ночами долго не могла уснуть. Страшил и пугал Тимофей, безмолвно притихший рядом, но и обида непонятная брала — ишь, лежит. Когда однажды Тимофей, не выдержав, развернул ее все же к себе, раздвинул коленом ноги, она даже обрадовалась смутно и все ж его оттолкнула.
Задохнувшись от ярости, Тимофей принялся охаживать ее кулаком, но она и не пыталась уклоняться от ударов. Испугавшись собственного неистовства, Тимофей, как был, в исподнем выскочил на крыльцо, закурил жадно, растерянно, а Катю вдруг снова пронзила странная жалость. Когда продрогнув, Тимофей вновь вернулся в постель, она уже не стала его отталкивать…
Как-то вдруг Катя поймала на себе ощупывающий взгляд свекрови. Ребенок Петра уже не желал скрываться. Надо было решаться на что-то, и Катя решилась.
Вечерам пошла навестить родителей.
Мать обмерла, услышав что Катя в тягости.
— Виданное ли дело, — запричитала она. — Не успела в замуж, а пузо уже к носу лезет. Под кого ж ты это подкатилась, срамница?
Катя неласково глянула на мать:
— К Варначихе сходи. Я обожду.
— К Варначихе?
Мать подняла выцветшие, а когда-то такие же зеленые, как у дочери, глаза и непонимание в них сменилось страхом. Но вытащив из сундука серебряный рубль, добыв из кладовой кусок сала, она, увязав узелок, засеменила все-таки к двери.
Когда Катя появилась в землянке, Варначиха прокаливала над каганцом толстую вязальную спицу. На кривом столе стоял самогон. Приложившись беззубым ртом к бутыли, старуха зелье не проглотила, а спрыснула на руки, неспешно обмыв их.
— Хлебнешь для храброшти?
Катя покачала головой.
— Как желашь, как желашь… Ложишь туды… — И глянула на мамашу: — А ты, шердешная, штупай… Подожди за порогом… Штупай, штупай…
Несколько дней Катерина не поднималась с постели. Тимофей, переживая болезнь жены, ходил по избе сам не свой, только свекровь все нехорошо жмурилась.
Но болезнь отступила, все пошло своим чередом.
К Великому посту Катя ровным голосом сообщила, мужу, что она в тягости.
Просветлев, Тимофей впервые обнял ее нежно и просто.
Шла уже середина апреля, а зима все еще давала о себе знать крепким морозцем, по утрам схватывающим лужи.
Катя затопила потухшую за ночь печь, набросила на плечи кацавейку и, подхватив в сенях подойник, выбежала во двор. У дверей хлева она поскользнулась, не удержалась на ногах и упала. Подойник покатился по обледеневшей земле. Протяжно охнув, Катя поднялась, подобрала подойник, вошла в хлев. Коровы неторопливо повернули к ней свои глупые глаза, тягуче замычали.
Все еще кривясь от боли в пояснице, Катя похлопала по раздутому боку пегой буренки, ласково проговорила:
— Ну, милая, че ты?..
Подставив чурбачок, Катя присела и почувствовала, как боль спустилась вниз живота. Она не смогла сдержать стона, но потянулась за подойником. От этого движения боль стала совсем нестерпимой, прожгла все тело, ударила в голову, замутила сознание. Катя медленно, словно засыпая, повалилась набок.
Когда она приоткрыла веки, на нее равнодушно смотрели выпученные глаза жующей нескончаемую жвачку коровы. Боль немного отступила, пришла опустошающая слабость, и Кате вдруг подумалось, что она сейчас умрет, а этого ей так страшно не хотелось, что уже от самой этой мысли она зашлась в истошном, по-животному безнадежном крике.
Тимофей ворвался в хлев в одном исподнем. За ним прибежал Лука Ипатьевич. Оба застыли, не зная, что делать. По лицу Кати бежали слезы, и она отвернулась, чтобы не видеть вытаращившегося от испуга и непонимания Тимофея.
Вошла свекровка. Поджав губы так, что они превратились в одну узкую синеватую полоску, нахмурилась. Оглядела побуревшую юбку, скользнула глазами по оголившимся до колен ногам, произнесла едко:
— Че, скинула?
И столько в ее голосе было злости, почти не скрываемой ненависти, столько желания, чтобы сноха вообще больше не поднялась и никогда не переступала их порога, что Кате стало жутко.
— Скинула! — почти выкрикнула Катя, перебарывая захлестывающую ее волну жути и обезволивающей слабости.
Свекровь молча вышла.
Тимофей хотел подхватить Катю на руки, но она отстранила его, закусив губу, перевернулась на живот, уперлась в усыпанный соломой земляной пол, с трудом разогнула колени, оторвала пальцы от пола, медленно распрямилась и, пошатываясь, побрела к дверям, скользя ладонью по пыльной бревенчатой стене.
Тимофей с ужасом уставился на пятно крови, расплывшееся на том месте, где только что лежала Катя.
— Че вылупился?! — ткнул сына в плечо Лука Ипатьевич, сердито сплюнул и добавил: — Айда в избу!
Торопливо кивнув, Тимофей послушно поплелся за отцом.
В комнате он взглянул на неподвижно лежащую лицом к стене Катю, хотел что-то сказать, но махнул рукой и, круто развернувшись, вышел. Схватив с гвоздя полушубок, слепо всунул руки в рукава и, не застегиваясь, широкими шагами пересек двор.
В кабаке никого не было, только в дальнем углу, примостившись возле печи, громко швыркал жидким чаем хромоногий Митька Штукин.
Услышав, как хлопнула входная дверь, из-за пестрой засаленной занавески вышел кабатчик Тихон Лобанов. При виде Тимофея рыжие брови кабатчика поползли вверх, казалось, даже правый глаз, затянутый бельмом, и тот выражал удивление. Редким гостем в заведении был Тимоха Сысоев, а уж в этакую рань его вообще никто не видел.
— Очищенной… полуштоф, — не поднимая головы, буркнул Тимофей.
Пожав круглыми, как у бабы, плечами, Лобанов выставил перед Тимофеем толстостенный полуштоф из помутневшего от времени стекла, зеленоватую рюмку, тарелку с куском ржаного хлеба, луковицей и ржавой селедкой.
Митька Штукин заинтересованно пересел поближе. Завистливо проследил, как Тимофей жадно, словно заливая пожар, паливший внутренности, опрокинул одну за другой три рюмки и, сморщ