Символ веры третьего тысячелетия — страница 45 из 61

А из Центрального Парка повалили гурьбой и с пением те, кто разбил здесь лагерь и всю ночь болтал и смеялся под окнами Джудит.

Те, кто мог слышать джаз-банд, – приплясывали на ходу, те, кто шел рядом с гитаристами, пытались им подпевать; сотни людей, как журавли, приседали и поднимались в ритуальном танце, тогда как другие маршировали по-военному: левой-правой, левой-правой, – в ритме духового оркестра, а некоторые, казалось, плыли, несомые звуками оказавшихся поблизости свирелей и флейт. А кто-то шел на ходулях, кто-то – на руках. Многие просто шли и с удовольствием глазели на тех, кто предпочел более необычный способ передвижения. Здесь были Арлекины и Пьеро, Базо и Рональды Макдональды, Клеопатры и Марш Антуанетты, Кинг Конги и Капитаны Хуки. Целая группа – человек в пятьсот – явилась в тогах, предводительствуемая римским военачальником в полном парадном облачении; тот восседал на носилках, положенных им на плечи. Мастера боевых искусств заявились в своих мешковатых белых одеяниях, подпоясанные поясами разного цвета. Ехать на лошадях или велосипедах не разрешалось, но было довольно много инвалидных кресел – с лисьими хвостами, свисающими с шестов, и с мишурой, оживлявшей их хромое однообразие. Шарманщик с обезьянкой на плече брел под звуки своей мелодии, обезьянка визжала и гримасничала, а шарманщик пел надтреснутым тенором. Три джентльмена, одетые в монашеские рясы и в цилиндрах, украшенных плюмажем из павлиньих перьев, траченных молью, неслись вдоль процессии на моноциклах, потому что никто не догадался специально запретить езду на моноциклах, и джентльменам-монахам удалось доказать это полицейским. Факир на утыканном гвоздями ложе, трясся, несомый группой своих учеников, бритоголовых и замотанных в шафранного цвета мануфактуру, на впалом животе факира возлежали лотосы. Человек сто шли, высоко запустив несколько китайских летучих змеев и производя настоящий кошачий концерт под гром трещоток и барабанов, цитибал и шутих. Семифутовый негр во всем великолепии бус и перьев, составляющих убранство зулусского принца, шествовал сквозь толпу с копьем, на острие которого для безопасности был насажен кусок пробки, расписанный и украшенный перьями так, что казался скальпом врага, добытым в поединке.

Сдержанность измученного болью доктора Кристиана постепенно исчезала по мере того, как он продвигался по Пятой Авеню к Музею Метрополитен, где собралась большая группа желающих примкнуть к походу. Они стали осыпать его цветами – нарциссами и гиацинтами, среди которых затесались несколько последних крокусов, сорванных уже увядающими, розами и вишневым цветом. Он отвлекся от своего сосредоточенно направленного движения вперед, пересек широкую улицу к тому месту, где они стояли за цепью солдат и полицейских, и протянул им руки сквозь ряд суровых военных. Он улыбался им, ловя цветы и набивал ими карманы, осыпал ими голову и плечи. Кто-то неуклюже накинул на него венок из крупных маргариток, кто-то набросил гирлянду из бегоний. Он пошел к ступеням музея, словно принц весны, весь осыпанный лепестками. Поднявшись по ступенькам, он широко раскинул руки и чуткие микрофоны (приготовленные штабом Марша как раз для такого случая) разнесли его слова, донесли до толпы. Толпа остановилась. Люди слушали, восхищенные.

– Люди этой земли, я люблю вас! – кричал он, плача. – Идем со мной в этот прекрасный мир! Наши слезы сделают его раем! Отбросьте свои печали! Забудьте свои горести! Род человеческий переживет даже самый лютый холод! Пойдем вместе, взявшись за руки. Возьмитесь за руки, братья и сестры! Ибо кто может скорбеть о том, что у него нет братьев и сестер, если каждый мужчина – его брат, а каждая женщина – его сестра? Пойдемте со мной! Пойдемте со мной в наше будущее!

И он двинулся дальше под рев приветствий, по устилавшим дорогу цветам, которые люди подбирали, чтобы заложить меж страницами книги, написанной Джошуа, чтобы засушить их и сохранить.

Он шел, его нескладное тело было привычно к долгой ходьбе, к ритмичному, размеренному шагу, он легко оставлял позади тех, кто намеревался держаться рядом с ним.

Он пересек мост Джорджа Вашингтона в полдень. За ним миновали мост три миллиона людей в Нью-Джерси, – огромную массу людей, которая сама задавала себе темп движения. Они шли за этим гемельнским дудочником, знавшим заветную мелодию их мечты; шли, не ведая, куда идут, и не беспокоясь об этом. Какой прекрасный, торжественный день – ни горя, ни забот, ни сердечной боли!

Именно здесь, в Нью-Джерси, проявился истинный гений организаторов Марша Тысячелетия. Как и говорила Карриол, все шоссе 1-95 от Нью-Йорка до Вашингтона Кристиан должен был пройти по высокому помосту вдоль осевой линии, вознесенный над скоплениями людей – шагавших внизу, по обе стороны от него.

– Осакка! – кричали они. – Аллилуйя! Благослови тебя Бог вовек за твою любовь к нам! Храни тебя Бог, и спасибо Господу, что дал нам тебя, Джошуа, Джошуа, Джошуа КРИСТИАН!

И они разливались как дельта медленной, неторопливой реки: море голов, бьющаяся в пустынных и хламных берегах, среди пустырей умирающего Нью-Джерси, заколоченных домов Нью-Йорка и Элизабет, по зеленым пастбищам и сплетению стальных сухожилий железнодорожных узлов. Они помогали друг другу, бережно пропускали из своих рядов тех, кто устал, а уставшие замедляли ход, и отставали, чтобы не отягощать собою шествие, и передавали факел тем, кто ждал своей очереди подхватить его.

Пять миллионов людей участвовало в Марше в этот первый день – радостные и свободные, спотыкающиеся, просветленные, счастливые, счастливые, счастливые.


Джудит Карриол в Марше не участвовала. Она осталась в гостинице, чтобы посмотреть начало по телевизору. Кусая губы, она чувствовала, как воля вытекает из нее – будто кровь сочится. Когда авангард процессии проходил под окнами гостиницы, она высунулась из окна и смотрела на нее с болью, провожая глазами черную короткую щетину на голове Кристиана. От вида этих масс она стала задыхаться; она никогда раньше не могла представить себе, что в мире может быть так много людей.

Неужели ее блестящий ум оценить качество не в состоянии? Неужели только количество впечатляет ее?

А они все шли и шли мимо. До тех пор, пока солнце не начало клониться к западу и город не погрузился в пронзительную тишину.

Тогда она спустилась вниз, пересекла Пятую Авеню и вошла в парк, где ее ожидал вертолет. Она собиралась настичь Кристиана в Нью Джерси.

Пусть это тяжело, но она должна быть рядом.

В Белом доме выдался суматошный денек, поскольку Президент отличался сварливостью. Его изводила мысль, будто что-то идет не так, что все это людское море вот-вот разбушуется, круша все на своем пути; что где-то кроется незамеченный никем гнойничок и он лопнет, прорвется кровавыми волнами насилия; что какой-нибудь фанатик-одиночка наведет мушку своей винтовки на доктора, шагающего без охраны.

Естественно, он сразу же согласился с замыслом Марша Тысячелетия, когда Гарольд Магнус представил ему эту идею, но по мере того, как приближался срок, и Марш становился все более неизбежным, Президент все больше и больше страшился его. И все чаще жалел о том, что дал согласие. Когда уже в мае Гарольд Магнус упрекнул Президента за его колебания, тот быстро занял оборонительную позицию; ему было известно, что доктор отказался идти под охраной, и он требовал все больших и больших гарантий от Департамента окружающей среды, от Вооруженных Сил и Национальной Гвардии – и от всех подряд – что любые случайности учтены. Подчиненные клялись, что это так, и показывали ему груды документов. И все же он упорствовал в предчувствии катастрофы: ведь доктор оставался уязвим…

Поэтому теперь он так изводил себя и подчиненных. Марш Тысячелетия, славя доктора Кристиана и повсеместный триумф философии Кристианизма, – все это слишком много значило для Тибора Рича. Впервые после Делийского Соглашения лидеры крупных держав собрались в Вашингтоне; впервые после Делийского Соглашения стало казаться, что между Соединенными Штатами Америки и другими странами может быть достигнуто подлинное согласие. Вот какую тяжесть нес сейчас на своих плечах этот человек, шагающий на экране уверенно и быстро, милю за милей, час за часом, и остающийся прекрасной мишенью для стрелков. Если Джошуа Кристиан вдруг упадет, обливаясь кровью, – для Америки это будет ударом более разрушительным, чем Дели: народы всего мира снова столкнутся с разрушительным анархистским началом.

С рассвета он распорядился никого к себе не пускать и сидел в компании Гарольда Магнуса, нервничая каждый раз, как ему начинало казаться, будто камера, дающая общую панораму Марша, повернулась к возможному очагу беспорядка. Для Гарольда Магнуса он сделал исключение, потому что случись что не так, под рукой был бы человек, на котором можно сорвать зло.

Трепет и ужас. Президент впервые видел наяву, что значат миллионы людей – не абстрактные миллионы, о которых разглагольствуют политики. А подлинные, во плоти, миллионы тех, от кого Президент зависит и за кого он в ответе. Пять миллионов маленьких точек, икринок, молекул единого целого, но в каждой – гнездился разум, который велел голосовать за Рича или против него. Как он мог вообразить, будто управляет ими? И он, и его предшественники. А как он мог обманываться, что в состоянии справиться с этой стихией? Как ему теперь отдавать распоряжения? Хотелось лишь убежать отсюда, затеряться среди них – точкой, икринкой, молекулой, – затеряться навсегда. Кто такой Джошуа Кристиан? Почему он вдруг вышел из безызвестности, чтобы достичь величайшей власти? Может ли человек действительно быть столь бескорыстным, чтобы не сознавать, какие возможности даны ему послушанием толп? Страшно, как страшно! Что я наделал!

Гарольду Магнусу были известны сомнения, терзающие Тибора Рича, но сам он их отнюдь не разделял. Он наслаждался. Что за картина! Что за чудо, черт побери! А ведь тут есть и его заслуга! Ничего не стрясется, он был уверен. И он жадно всматривался в экран: телевидение показывало не только поход на Вашингтон, но и остальные девять шествий, проходивших по всей стране, которые должны были завершиться в один-два дня – из Форт-Лаудердейл в Майами, из Гэр