нейшем это вынужден был молчаливо признать и сам Бодрийяр. В его книгах 80-90-х годов ссылки на «первобытные общества» постепенно исчезают, да и вообще надежды на не-диалектическое преодоление современной цивилизации явно развеиваются. В «Символическом обмене…» прообразы такой альтернативы еще чудились ему то в прямом революционном действии («обмен между тысячами людей, говорящих друг с другом в мятежном городе» [наст. изд., с. 339], — это, разумеется, ностальгический намек на Париж 1968 года), то в политическом терроризме, то в авангардной поэзии, то даже в бесхитростном самоутверждении чернокожих подростков, пишущих свои граффити на улицах Нью-Йорка, — полтора десятилетия спустя он вынужден обескураженно признать, что «в сущности, революция действительно произошла во всем, но совсем не так, как ожидали».[51] Система симулякров сумела перемолоть, переработать попытки своей субверсии, сумела включить их в свой цикл потенциализации, и именно это «сильное» время симулякров, недостаточно продуманное в «Символическом обмене…», оказалось роковым для символической альтернативы.
Выше уже отмечалось, что в «Фатальных стратегиях» (1983) понятию диалектического становления Бодрийяр противопоставил понятие «экстаза» в том же смысле, хотя и в менее терминологически ответственном контексте, оно появляется уже и в «Символическом обмене…», в связи с гиперреалистическим искусством: «вместо объекта репрезентации — экстаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность» (наст. изд., с. 147). Очевидна двусмысленность данного понятия, соответствующая двусмысленности «разрешения»: «экстаз» выглядит как бы успешной симуляцией символического акта, «ритуального уничтожения» объекта.[52] Здесь уместно вспомнить еще один его смысловой аспект. Как известно, в философии Мартина Хайдеггера «экстазами» называются формы темпоральности,[53] и Бодрийяр, конечно, знал и учитывал данное значение термина, так как в «Символическом обмене…» он сам (наст. изд., с. 266) цитирует ту же работу Хайдеггера и именно в связи с формами темпоральности (историчностью). Однако в его понимании «экстаза» именно что нет никакого временного смысла — речь идет о расползании, самовыпячивании объекта («выступании сущего из себя», пользуясь словами Хайдеггера), который переходит всякие границы, не претерпевая принципиального сущностного превращения; это «переход от роста к разрастанию, от целеустремленности к гипертелии, от органического равновесия к раковым метастазам».[54]
Бодрийяр еще в «Системе вещей» отмечал сходный эффект на уровне обиходных предметов:
Вещи как бы болеют раком: безудержное размножение в них внеструктурных элементов, сообщающее вещи ее самоуверенность, — это ведь своего рода опухоль.[55]
Метафора раковой опухоли, слепо и бессмысленно разрастающейся субстанции настойчиво повторяется в работах Бодрийяра 80-90-х годов, характеризуя все новейшее состояние западной цивилизации, которая от реализации некоторого общего проекта (то есть от временной устремленности в будущее) перешла к бесконечному и атемпоралъному, отвлеченному от времени человеческого опыта дублированию своих «клеток». Такова «фрактальная стадия ценности»,[56] которую Бодрийяр в 1990 году был вынужден добавить к трем первым стадиям, намеченным в «Символическом обмене…»:
После природной стадии, рыночной стадии и структурной стадии наступила фрактальная стадия ценности […]. На этой фрактальной стадии больше нет эквивалентности, ни природной, ни вообще никакой, есть только своего рода эпидемия ценности, повсеместные метастазы ценности, ее алеаторное распространение и рассеяние.[57]
На прежних стадиях развития западного общества имелись некоторые специфические субстанции, служившие всеообщим эквивалентом остальных; такой субстанцией были, разумеется, деньги — по также и лепнина в эстетике барокко, этот универсальный материал для имитации всех прочих, или же пластмасса в культуре современных вещей:
Лепнина позволяет свести невероятное смешение материалов к одной-единственной повой субстанции, своего рода всеобщему эквиваленту всех остальных […]. Таким же чудесным человеческим изобретением стала и пластмасса — вещество, не знающее износу, прерывающее цикл взаимоперехода мировых субстанций через процессы гниения и смерти. Это внециклическое вещество, даже в огне оставляющее неразрушимый остаток, — нечто небывалое, этот симулякр воплощает в себе в концентрированном виде всю семиотику мироздания (наст. изд., с. 114–115).
Тема пластмассы у Бодрийяра отсылает к соответствующей главе бартовских «Мифологий», и известно двойственное переживание этого «универсального» материала у Барта, уловившего в возможности столь легких универсальных подмен глубокий подрыв диалектики, блокировку процесса сущностного самопреодоления вещи.[58] У позднего Бодрийяра подобное ощущение еще более обострилось: теперь уже каждая субстанция, как материальная, так и символическая, «замещает» сама себя, становится «пластмассой», подозрительным симулякром себя самой. При таком фрактально-раковом развитии не остается никакого субъекта, который мог бы его помыслить и принять под свою ответственность, — все разрастается само собой, но как бы вне времени (или, что то же самое, в бесформенном «реальном времени») — ведь только субъект находится во времени, объект же как таковой, без субъекта, всегда пребывает лишь в пространстве. Симулирующему себя объекту можно поставить в соответствие лишь аморфного, тоже фрактального «коллективного субъекта»; но в философии не бывает коллективного субъекта — это понятие столь же противоречивое, как и коллективное Dasein.
Здесь коренится глубинный изъян бодрийяровского теоретического проекта — неопределенность его дисциплинарного, дискурсивного статуса. Во всех книгах Бодрийяра (неустойчивое исключение составляют разве что очерково-фрагментарные книги 80-х годов — «Америка» и «Cool memories») постоянно воссоздается точка зрения некоего коллективного «мы» — нигде не появляется взгляд единичного, экзистенциально ответственного «я»; если и упоминается «я», то обычно это типовое, категориальное «Я» психоанализа. Такой подход естествен для социологии и вообще для науки, работающей с объективированно-типическими представителями человечества и конституирующей сама себя как коллективный субъект познания. Но дело все в том, что Бодрийяр — это с особенной силой выражено на последних страницах «Символического обмена…» — резко чувствует неудовлетворительность научного познания, чьи предпосылки — произвольное препарирование действительности, разъятие теории и практики, формирование фиктивных субъектов экономики, лингвистики, психоанализа… Казалось бы, от этой критической констатации открывался путь к иному, философскому письму — но нет, поздние книги Бодрийяра, с их расплывчато эссеистическим дискурсом, философичны лишь в смысле обобщенности рассматриваемых проблем. В них так и не сформировалась инстанция единичного мыслящего «я», сопоставимого с субъектом картезианского cogito, хайдеггеровским Dasein или с каким-либо другим «концептуальным персонажем», как определяют его Жиль Делёз и Феликс Гваттари.[59] Попытка Бодрийяра в 70-х годах сконструировать и утвердить схему «символического обмена» может рассматриваться как предприятие не только (разумеется) научное и не только социально-критическое, но и философское — как попытка стать философом, перейти от социологии на уровень философской рефлексии, «концептуальным персонажем» которой был бы субъект символического обмена, Игрок,[60] разыгрывающий свою жизнь и мысль в безжалостном потлаче, сжигающий и приносящий в жертву любые ценности, включая интеллектуальные ценности протеста.
С другой стороны, не является ли сам факт постановки в 90-е годы (у Делёза — Гваттари) вопроса о «концептуальных персонажах» философии симптомом того, что создание новых таких персонажей сделалось проблематичным, а то и вовсе невозможным? Недаром Жан Бодрийяр любит говорить, что «в тот самый момент, когда мы начинаем интеллектуализировать некий феномен, он как раз и исчезает фактически…».[61] Философия веками размышляла о бытии, а в последние два столетия — также (и все больше) о небытии, но сегодня ей пришлось столкнуться с новым предметом, симулятивным псевдобытием. Каким может стать познающий субъект этой новой проблемы, способный осуществить себя во времени симулякров, — пока не совсем ясно.
Переводчик и автор вступительной статьи приносит благодарность Министерству иностранных дел Франции за помощь в библиографическом оснащении данной работы.
С. Зенкин
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ОБМЕН И СМЕРТЬ
В современных общественных формациях нет больше символического обмена как организующей формы. Они, конечно, одержимы символическим — как своей смертью. Именно потому, что оно больше не задает форму общества, оно и знакомо им лишь как наваждение, требование, постоянно блокируемое законом ценности. После Маркса сквозь этот закон еще пыталась пробиться идея Революции, по и та уже давно сделалась Революцией по Закону. Вокруг того же наваждения кружится и психоанализ — и одновременно отклоняет его в сторону, вводя его в рамки индивидуального бессознательного, подчиняя власти Отеческого закона и сводя к страху кастрации, к навязчивой идее Означающего. Закон, везде Закон. А между тем по ту сторону всевозможных топик и экономик (либидинальных и политических), центром притяжения которых всегда служит производство (материальное или эротическое) в контексте ценности, существует и схема такого социального отношения, которое строится на истреблении ценности; для нас его образец лежит в первобытных формациях, а в своей радикально-утопической форме оно сегодня все более взрывообразно развивается на всех уровня