Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации — страница 34 из 139

ему меня не достать, что теперь другие страдают. ‹…› Я же жила, мстя ему каждым движением, каждым помышлением».[420] Проклиная Брюсова, она, однако, полностью отождествила себя с героиней «Огненного Ангела» и даже попыталась воплотить в действительность религиозно-церковную ипостась личности брюсовской Ренаты: «Единственная моя реальность сейчас – это Чудо. За эти же годы, по глубочайшему религиозному убеждению перешла к Католичеству ‹…› мое новое и тайное имя, записанное где-то в нестираемых свитках San Pietro, – Renata… ‹…› С меня стерлась вся мишурная позолота и если не “свиная кожа”, то осталась только религия (в моем понимании) да холодная мудрость души, жившей и умиравшей миллион раз».[421] «… Два года тому назад с горячей верой я обратилась в католичество», – писала Петровская 16 января 1922 г. папе Бенедикту XV, ходатайствуя о материальной помощи; подпись под письмом: «Nina Renata de Sokoloff».[422]

Живя в основном в Италии, Петровская бедствовала больше всего в годы мировой войны, когда связи с Россией фактически прервались и поддержка со стороны бывшего мужа прекратилась (Соколов, ушедший в армию добровольцем, в марте 1915 г. попал в немецкий плен). «Война застала ее в Риме, – пишет Ходасевич, – где прожила она до осени 1922 года в ужасающей нищете, то в порывах отчаяния, то в припадках смирения, которое сменялось отчаянием еще более бурным. Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарии для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения».[423] Сообщая М. Горькому о своем намерении написать книгу об Италии («в своем роде “Мои университеты”»), Петровская признавалась: «За 9 лет жизни без гроша в кармане я узнала там и быт и людей и такие положения, которые никому и не снились в золотые дни символизма».[424]

В сентябре 1922 г. Петровская переехала в Берлин, тогда главный литературный центр русской эмиграции, где стала постоянной сотрудницей «сменовеховской» газеты «Накануне» и литературных приложений к ней, выходивших под редакцией А. Н. Толстого. С ноября 1922 до июня 1924 г., когда газета закрылась, там регулярно печатались произведения Петровской – фельетоны, очерки, рассказы, рецензии, обзоры итальянской литературы, переводы итальянских новелл. В переводе Петровской, обработанном А. Н. Толстым, в 1924 г. в Берлине были изданы «Приключения Пиноккио» Карло Коллоди – первоисточник «Золотого ключика»,[425] в Москве в 1923 г. – «Хвостик. Повесть из жизни муравьев» Вамбы (Луиджи Бертелли). Полтора года сотрудничества в «Накануне» оказались периодом наиболее активной литературной деятельности в ее жизни, а также порой полноценного возвращения в российскую писательскую среду, постоянных контактов как с прежними московскими знакомцами (Андреем Белым, Ходасевичем и др.), так и с авторами нового поколения.[426] Один из представителей последнего, Роман Гуль, руководивший после ухода А. Н. Толстого изданием литературных приложений к «Накануне», очертил в мемуарах облик Петровской – красноречивое свидетельство того, какое разрушительное действие оказали на нее десять лет заграничной жизни: «Лет под пятьдесят, небольшого роста, хромая, с лицом, намакиированным всяческими красками свыше божеской меры, как для выхода на большую сцену, Нина Ивановна, правду говоря, производила страшноватое впечатление. Это была женщина очень несчастная и больная. Алкоголичка, Н. И. почти всегда была чуть-чуть во хмелю, одета бедно, но с попыткой претензии – всегда черная шляпа с сногсшибательными широкими полями, как абажур. Острая на язык».[427]

Сходные впечатления сохранила и Нина Берберова, подтверждавшая, что и в Берлине для Петровской в центре внимания по-прежнему оставался носитель табуированного имени: «С темным, в бородавках, лицом, коротким и широким телом, грубыми руками, одетая в длинное шумящее платье с вырезом, в огромной черной шляпе со страусовым пером и букетом черных вишен, Нина мне показалась очень старой и старомодной. ‹…› В глубоких, черных ее глазах было что-то неуютное, немного жутковатое, низким голосом она говорила о том, что написала ему письмо (она никогда не называла Брюсова по имени) и теперь ждет, что он ответит ей и позовет ее в Москву. ‹…› Она относилась ко мне с любопытством, словно хотела сказать: и бывают же на свете люди, которые живут себе так, как если бы ничего не было: ни Брюсова, ни 1911 года, ни стрельбы друг в друга, ни средневековых ведьм, ни мартелевского коньяка, в котором он когда-то с ней купал свое отчаяние, ни всей их декадентской саги. ‹…› Она приходила часто, сидела долго, пила и курила и все говорила о нем. Но Брюсов на письмо ей не ответил».[428]

За время пребывания в Берлине Петровская, видимо, в очередной раз переменилась в своих эмоциях по отношению к Брюсову и с явным предубеждением воспринимала теперь неодобрительные отзывы о нем окружающих. 31 декабря 1922 г. она сообщала О. И. Ресневич-Синьорелли: «О В. Брюсове говорят, что он так унизился с Б., так упал, так выродился, состарился… Тоже не верю… пока не вложу “персты в язвы”…»[429] В первой публикации письма сообщается, что «Б.» в этом фрагменте – «лицо неустановленное», однако, думается, сокращение подразумевает здесь не конкретную персону, а множество существ или явление: большевиков или большевизм. Не готова была Петровская присоединить свой голос к общему хору порицающих Брюсова за союз с новой властью. Но присоединила его к другому хору – славящих Брюсова по поводу 50-летия со дня рождения: «Очень просили меня написать, и нельзя было уклониться, осталось бы пустое место, именно мое. Написала, и вот затосковало сердце… Портрет его повесила, смотрю… Стал он старый, старый, уже не на “мага”, а на “шамана” похож. Смотрю и понять не могу, как и зачем эти годы мои прошли!..»[430]В своей юбилейной статье, однако, Петровская подобным настроениям не поддается; она описывает не тот новейший портрет, который был у нее перед глазами, а прежний, знаменитый, работы Врубеля; и Брюсов в ее трактовке, задрапированный в заведомо старомодные символистские словесные облачения, – это мэтр русского символизма в период его расцвета, в тот период, на который приходились лучшие дни, ими совместно прожитые:

«Выступая на арене, весь закованный в стальной панцирь своего таланта, или уединяясь в свои заклятые пещеры, – Валерий Брюсов разбрасывал в первые же годы щедро дары своих неисчерпаемых сокровищ. ‹…› “Весы” под руководством Валерия Брюсова стали питомником молодых талантов, аскетической школой деятелей искусства, которым было суждено взорвать мертвенность окостеневших форм и на долю которых пришлась тяжелая задача – поднять на должный уровень косную, влюбленную в прошлое, враждебную толпу.

Быть может, на этом испепеляющем костре, на этом очистительном огне, куда Валерий Брюсов бросил без остатка душу и жизнь, и возник тот гранитный облик врубелевского портрета, веющий потусторонней жутью.

Превратить свою жизнь в суровую трагедию искупления, сказать, что

Все в жизни лишь средство

Для ярко певучих стихов,

и знать только одно, что: “От века из терний поэта заветный венок” – дано лишь немногим в русской литературе».[431]

Со смертью Брюсова, последовавшей 9 октября 1924 г., для Петровской окончательно отодвинулась в прошлое эпоха символизма, к которой всецело принадлежала и она сама, и вся история ее взаимоотношений с одним из вершинных выразителей этой эпохи.

Свидетельствует Роман Гуль: «…о смерти в Москве Валерия Брюсова первым сказал Нине Ивановне я. Она принесла очередную итальянскую новеллу для “Литературного приложения”. Я сказал ей, что телеграф сообщил, что умер Брюсов, и показал только что сверстанное “Литературное приложение” с большим портретом Брюсова на обложке. Нина Ивановна как-то потемнела в лице, ничего не сказав, взяла “Литературное приложение” и долго-долго (как застыв) смотрела на Брюсова, потом тихо, даже будто с трудом, произнесла почему-то: “Да… Это он…”. И отложила газету. Мне всегда казалось, что бедная Рената всю жизнь любила Рупрехта, который жестоко разбил ее жизнь».[432]

Сразу же после кончины Брюсова Петровская взялась за «Воспоминания». Это – последнее и, может быть, наиболее значительное ее литературное произведение, воссоздающее различные эпизоды из жизни московских символистов в первые годы XX века и отличающееся новым, трезво-аналитическим взглядом на «декадентские» настроения и соблазны. В центре повествования – «настоящий» Брюсов, которого Петровская, стремясь возвыситься над собственными эмоциями, пытается осмыслить, великодушно отодвигая в сторону собственные беды и обиды; «настоящего», до конца ею понятого Брюсова она противопоставляет расхожим мнениям и кривотолкам о нем. Отвечая на упрек Ходасевича (собиравшегося опубликовать «Воспоминания» в берлинском журнале «Беседа») в том, что «объективная оценка В. Брюсова, как поэта и человека» у нее «чудовищно повышена», Петровская заявляет: «О моей оценке В. Брюсова-поэта можно сколько угодно спорить ‹…› Но “человека”?.. Я его знала таким, и не могу рассказывать об ином. Смею сказать, – я знала о нем то, о чем не догадывались другие. И больше: по-моему, только я, – путем самосожжения, правда, – приблизилась к его подлинной сущности, заслоненной тысячами “стилей” сознательных и бессознательных. В нем жило наполовину безумие, но воистину в этот пылающий горн он обеими руками лил холодную воду. ‹…› Писала же я о нем только правду и почти всегда горькую для меня».