Валерий Брюсов, напротив, в своих оценках не проявил обычной для него критической суровости и нелицеприятности и даже согласился с доводами тех, кто высоко отзывался о покойных поэтах (сборник Сидорова он рецензировал параллельно со «Стихотворениями» В. Полякова, еще одного безвременно ушедшего автора): «Почти всегда в начинающем писателе гораздо больше сил потенциальных, которые чувствуются при непосредственном с ним общении, нежели возможностей осуществить свои замыслы. ‹…› Вот почему приходится доверять показаниям друзей двух умерших поэтов и стараться найти в оставленных ими “опытах” крупицы тех богатств, какие с ними погибли».[532] Содержание книги убедило Брюсова в том, что «потенциальные силы» у ее автора имелись и готовы были с большей выразительностью проявиться: «В стихах Сидорова много подражаний, но самые эти подражания свидетельствуют об исканиях, о желании учиться своему делу. И то там, то здесь среди строф и стихов, сделанных по чужому образцу, мелькают приемы самостоятельные, видны попытки создать свой язык. Отдельные стихи решительно хороши ‹…›».[533] «Потенциальные силы», таящиеся за стихами, «еще такими незрелыми, такими подражательными», почувствовал у Сидорова и Н. Гумилев: «… попадаются у него свои темы ‹…› уже намечаются основные колонны задуманного поэтического здания: Англия Вальтер Скотта, мистицизм Египта и скрытое горение Византии».[534]
Все рецензенты посмертного сборника Юрия Сидорова констатировали, в той или иной мере и с различными оценками, преобладание в нем подражательных, ученических опытов, выявлявших сугубую зависимость их автора главным образом от его старших современников – символистов. «Переимчивый» характер своего стихотворчества, видимо, вполне ясно осознавал и сам Сидоров. Три стихотворения в сборнике посвящены Андрею Белому и представляют собой вариации характерных для этого поэта лирических тем; в них слышны отзвуки и из первой книги стихов Белого «Золото в лазури»:
Я в воздушном, возлюбленном храме,
Я – услышавший тайную весть:
«С нами свет просветляющий, с нами,
Смертной ночи не будет и несть»
и из позднейших его стихов, объединенных в книгу «Пепел», увидевшую свет незадолго до смерти Сидорова:
Только вихри, мятели и вьюги
По пустынным, по снежным полям.
В неизбежном, в безвыходном круге
И несутся, и вьются… А там, –
Там народ мой изверился в Бога,
А единый оставшийся путь:
Занесенная снегом дорога,
Безнадежная смерть как-нибудь.
Злое сталось с отчизной моею,
Не видать ни земли, ни небес,
Вьюга, вьюга несется над нею
И смеется, и плачет, как бес.
Историко-мифологические мотивы и «экзотическая» образность, отличительные для поэтических миров Бальмонта и Брюсова, в стихах Сидорова также развиваются на свой лад: начинающий поэт, правда, не парит над всеми веками и народами, а избирает для себя одну, но мало освоенную русской поэзией сферу – Древний Египет. (Отсвет этих тяготений знакомые Сидорова замечали даже в его внешнем облике: «Окаменелое, желтое, безволосое, похожее на маску лицо египетского аскета оживлялось детской улыбкой»;[536] «Бритая голова и прекрасные темные глаза, какая-то глубокая не то что старость, а древность делали его действительно похожим на бюст современника Рамзеса или Аменхотепа. Он знал об этом и писал “египетские стихи”».[537]) Впрочем, и египетские мотивы в его творчестве обнаруживают ближайшие отголоски опять же в русской поэзии: «Псалом офитов», например, непосредственно соотносится с «Песней офитов» (1876) Вл. Соловьева. Специфически декадентские «диаболические» дерзновения также оставили свой след в стихах Сидорова; в посмертный сборник составители не рискнули включить его стихотворение «Каинит» (январь 1907 г.), которое привел Борис Садовской в своей книге «Ледоход» (имя Христа заменено в этой публикации точками):
Осанна вам, Содом-Гоморра,
Хвала, – ваш блуд святой велик;
Тебе, под тенью сикомора
… предавший ученик;
Кто воссылал богохуленья,
Как гимн, во имя крыльев зла,
Всем, кто дерзнул на преступленье,
Да будет вечная хвала.[538]
Урбанистические зарисовки Сидорова очевидным образом навеяны аналогичными опытами Брюсова. Первое стихотворение начинающего автора, появившееся в печати и еще очень далекое от художественного совершенства, но отразившее живые и подлинные эмоции, рожденные революционными днями 1905 г., представляется, с одной стороны, всецело зависимым от брюсовских «Грядущих гуннов» и, с другой – бросающим отсветы в будущее, предвосхищающим одические инвективы и образную ткань блоковских «Скифов»:
Наде Ц.
Нам часто твердят, что новые варвары, мы;
Хотим разорвать золотые листы
Пергаментов древних; храм знанья,
Культуры старинной, хотим мы зажечь, –
Поэтому смертью ликует наш меч,
Подняли мы наши огни.
Пусть так, – я не стану скрывать,
Мы клятву даем до конца разрушать;
Но разве не ярче те песни, что меч наш поет,
Чем старых писаний чернильный налет?
И в факелах наших не солнце ль горит?
Глаза ваши тусклые ядом слепит.
Но мрамором строен ваш храм из колонн –
Коробится там и гниет почерневший картон.
Поверьте – не меньше, а больше, чем вы,
Мы любим святого познанья цветы.
Мы знаем – светильник из пламенных роз
Откроет нам Бога, – явится Эрос.
Припомните, мудрые, – варвары Бога нашли,
Христос – этот варвар, крушитель устоев, преград,
И мир содрогнулся, как бурей объят.
И муки терпели от вас, но радостно шли.
Затем им смиренно хвалу возносили
Вы, черви могильные, им же потом говорили:
«Рим должно разрушить, чтоб счастье найти,
– Не правда ли, братья, ведь нужно идти?»
Вы – мерзкие гады, – слепцы.
О, вот почему, не боясь, я кричу:
«Я – варвар, но миру я Бога найду».[539]
Отчетливо обозначаются в стихотворениях Сидорова «неоклассические» тенденции, характерные и для одновременно рождавшихся поэтических опытов его друзей – Бориса Садовского и Сергея Соловьева, и для авторов, с которыми он не был лично связан (например, для петербуржца Юрия Верховского). Сидоров ориентируется одновременно на «золотой век» русской поэзии, пушкинскую традицию, и на культуру XVIII века, стилизуя ее отличительные жанровые особенности; объект его лирических излияний выступает под условным – вполне в духе стилизуемой эпохи – именем Алины:
Какая странная отрада
В исходе лета, ясным днем
Среди зеленых кленов сада
Сидеть с Алиною вдвоем!
И поцелуи снова сладки
И так волнующе легки,
Когда разыщется в перчатке
Просвет белеющей руки.
Глядеть на нити паутины,
На золотые кружева,
Приготовляя для Алины
Признаний робкие слова!..
Реабилитация «вещного» мира, развоплощенного в «декадентско» – символистской мелодике и риторике, сказывающаяся в этих лирических экзерсисах («перчатка», увиденная на руке сидоровской Алины, скоро, благодаря Ахматовой, окажется одной из опознавательных примет новой поэтической образности), сближает юношу-стихотворца с теми его сверстниками, которые громко заявят о себе несколько лет спустя после его кончины. Показательно, что будущий теоретик акмеизма в своей рецензии на сборник Сидорова отметил с похвалой стихотворение «Олеография»,[541] свидетельствовавшее о еще одном определившемся увлечении автора – английской живописью XVIII века и прежде всего творчеством Томаса Гейнсборо:
Верхом вдоль мельничной плотины,
Спустив поводья, едет лорд:
Фрак красный, белые лосины
И краги черные ботфорт.
А рядом в синей амазонке
Милэди следует, склонив
Свой стан затянутый и тонкий.
Кругом ряды зеленых ив.[542]
Всего в посмертном сборнике Сидорова помещено немногим более пятидесяти стихотворений, сочинялись они, по всей вероятности, в последние два-три года его жизни – в пору, когда он, став студентом, обосновался в Москве и завел знакомства в кругу своих однокашников и одновременно начинающих литераторов. В стихах Сидорова налицо скрещение самых многообразных влияний и личных вкусовых пристрастий – но и в мироощущении его также поначалу отсутствует какая-либо определенность. Борис Садовской, познакомившийся с ним в октябре 1906 г., сообщает в очерке «Памяти Ю. А. Сидорова (Из личных воспоминаний)»: «До чего был еще молод и неустойчив тогда Юрий, явствует, между прочим, из того, что на неизбежный в известную пору жизни вопрос “како веруеши?” он объявил себя “мистическим анархистом”, – причем товарищ тут же упрекнул его за быстрое отступничество от социал-демократической доктрины. Впоследствии Юрий очень сердился, когда я в шутку называл его “мистическим анархистом”».