Ваш Юрий.
Москва 1908 г. 20 сент<ября>.
«Я очень, очень рада вашей дружбе с моим Юрой, – писала мать Сидорова М. Ф. Власовой 26 октября 1908 г., – и конечно, за ваше такое хорошее чувство к моему юноше – единственному сокровищу моей жизни – вы стали мне еще милей… ‹…› Спасибо вам за него, спасибо, что любите его; он и сам вас любит».[564] Последующие письма М. Сидоровой к Власовой – единственные, видимо, непосредственные сохранившиеся документальные свидетельства о болезни и смерти ее сына.
17 декабря 1908 г. Сидоров (как явствует из его письма к М. Власовой, датированного этим днем)[565] приехал к матери в Калугу, намереваясь прожить там до конца января или начала февраля. В Калуге он приступил к работе над прозой (сохранился черновой набросок под заглавием «Повествование Сфинкса»[566] – новая вариация на волнующую его «египетскую» тему), к чтению сборника статей памяти Вл. Соловьева (Вопросы Философии и Психологии. 1901. № 56) и книги В. Л. Величко «Вл. Соловьев. Жизнь и творения» (СПб., 1902).[567] 11 января М. Сидорова написала М. Власовой «по просьбе Юры»: «… он лежит в сильнейшем жару, с 40,1 градус<ной> t’рой. Вчера пришел от всенощной и жаловался, что болит горло, ночью уже весь горел, сегодня целый день не может встать с постели, все время очень высокая t’ra ‹…›». В письме от 14 января – врачебный диагноз: «…“ложный дифтерит” или “гнилостная жаба”. Страдает очень. Улучшения пока нет»; 15 января: «… почти все время в забытье, на голове – лед, сильно болит и голова и горло»; 16 января: «… бред, галлюцинации, почти все время полузабытье». Следующая записка – недатированная; безусловно, от 21 января 1909 г.: «Он умер, моя девочка. Завтра в 9 утра отпевание в Маленьком Соборчике. Сегодня в 4 часа дня вынос из дома туда же в закрытом гробу. Иначе нельзя. К нам – нельзя. Сидорова».[568] Другие заболевшие дифтеритом, унесшим жизнь Юрия Сидорова, поправились; как сообщила позже его мать А. К. Виноградову, в квартире их сделана самая тщательная дезинфекция: «… сожжено все, что было на мне, на Юре, его постель, и проч.».[569]
Неожиданная смерть юноши-поэта потрясла его знакомых и друзей. Андрей Белый посвятил его памяти ранее написанное стихотворение «Жизнь»,[570] Сергей Соловьев откликнулся сонетом «Памяти Юрия Сидорова», в котором Карл Эдуард Стюарт и Фёргюс Мак-Ивор, персонажи вальтерскоттовского «Уэверли», соседствуют с Алиной из стихов Сидорова и особо им чтимым Иоанном Златоустом:
Я вижу гор Шотландских властелина,
Я слышу лай веселых песьих свор.
Под месяцем теней полна долина,
Летит Стюарт и грозный Мак-Айвор.
В тумане вереск. Мрачен разговор
Столетних елей. Плачет мандолина,
И шепчет ветр над урною: Алина!..
О, темных парк жестокий приговор!
Но се алтарь. Клубится ладан густо.
Какая радость в слове Златоуста!
Выходит иерей из царских врат,
Стихотворения Белого и Соловьева первоначально предполагались к напечатанию в посмертном сборнике стихотворений Сидорова (их автографы – на первых листах наборного экземпляра книги[572]), но там были помещены только их поминальные предисловия. Автор третьего предисловия, Борис Садовской, также откликнулся на кончину стихотворением (23 января 1909 г.), которое мать Сидорова полностью процитировала в письме к М. Ф. Власовой от 6–7 марта 1909 г.:
Памяти Юрия
Мне телеграф принес листок свой неизбежный.
Читаю: умер ты и погребен, поэт!
Ты отлетел от нас туда, в тот мир безбрежный,
Где ни земной тоски, ни воздыханий нет.
Ты отлетел к теням, тобой боготворимым.
К учительским стопам блаженный ученик
Припав, беседуешь с наставником любимым,
Склоняешь перед ним благоговейный лик.
Небесным иноком под ризою лазурной
Кадишь нам дымкою вечерних облаков.
К друзьям, склонившимся над дружескою урной
Доносит ветер твой родной и тихий зов.[573]
Не приходится гадать, насколько ярко и полно могли бы развернуться в будущем его личностные и творческие предначертания. «Трогательна любовь друзей к безвременно умершему поэту, – заключал Е. Янтарев, – но она не может сделать из Сидорова гения, о котором мог бы грустить мир».[574] Андрей Белый, выражавший уверенность в том, что Сидорову суждено было бы стать большим поэтом, все же в своем очерке о нем делал акцент на том, что покойный был «замечательный человек», и всячески подчеркивал приоритетность этого исключительного достоинства по отношению к писательскому дарованию. К. Локс более всего ценил в Сидорове дар общения, любовь к дружеской беседе и его особенный талант – умение быть праздным: «… мы поддавались этому обаянию, слушали его прелестные стихи, и ждали от нашего друга многого, хотя не было человека более праздного, чем он. Но в этой праздности было какое-то очарование ‹…›. Если сказать, что он писал стихи и очаровывал блеском своего ума, то этого будет еще слишком мало для обозначения сути такого безделия. В кармане студенческой тужурки Ю. А. носил томик дешевого суворинского издания Пушкина. Пожалуй, в чтении Пушкина и заключалось его безделие. Оно было именно таким, какое нужно поэту. Вместе с тем я со времени его смерти не встречал собеседника более очаровательного. Дело было даже не в уме, а в способе рассматривать вещи и увлекаться всевозможными и часто противоположными мыслями».[575]
Подмеченная мемуаристом способность Сидорова увлекаться «противоположными мыслями» способствовала тому, что в личности покойного поэта на первый план выступали то одни, то другие интересы и склонности, наиболее близкие в соответствующий момент тому, кто размышлял о нем. Из двух кратких очерков Сергея Соловьева, посвященных Сидорову, создается впечатление, что их автор каждый раз ищет в нем подобия самому себе: в первом очерке, помещенном в посмертном сборнике, Соловьев – еще поклонник античности, приверженец «аполлинического» искусства – видит в Сидорове прежде всего поэта-пушкинианца, певца Алины, развертывающего перед читателем «вытканный золотом и цветами ковер объективно-прекрасного»;[576] во втором очерке («Памяти Ю. А. Сидорова») уже обретший опору в лоне церкви Соловьев акцентирует совсем другие черты: «Я простился с Ю. А. за месяц до его смерти. Он говорил мне, что решил принять священство, что иначе он более не выдержит жизни. Он казался глубоко утомленным, хотя бодрым и полным надежд»; «Эта безвременная смерть юноши накануне посвящения в духовный сан произвела впечатление рокового удара и грозного предостережения».[577]
Три как минимум пути открывались Юрию Сидорову для полного воплощения своей индивидуальности – поэта, священнослужителя, «замечательного человека»; три этих пути могли размежеваться, могли и слиться в один. Что же касается «грозного предостережения», о котором упомянул в связи с безвременной кончиной Сидорова Сергей Соловьев, то его дано было почувствовать и покойному всего за несколько дней до того, как он был сражен дифтеритом. В начале января 1909 г. он был потрясен известиями о катастрофическом землетрясении в Италии, уничтожившем город Мессину и огромное количество жителей (около 100 тысяч человек). Сохранился черновик письма Сидорова к С. Соловьеву, содержащего отклик на это событие: «Несколько дней я не выпускаю газет из рук и в великом удивлении и страхе обретаюсь. Причина сему землетрясение в Сицилии и в Кал<абрии>. Мнится, предвестием и знамением является оно человечеству.
Никто меня не любит,
Лишь мать сыра-земля.
И вот очевидцы пишут, что земля таяла, уходила, исчезала из-под ног. Отказалась земля, отреклась. А дальше сообщения, что огоньки какие-то бегают всё по земле, что провал в Реджио образовался и оттуда огонь пышет, вóроны в несметном числе из Африки слетелись и т. д. и т. д. Страшно, страшно, страшно. Помните Гоголя. Землетр<ясение> “оттого делается, толкуют грамотные люди, что есть где-то близ моря гора, из которой выхватывается пламя и текут горящие реки. Но старики… лучше знают это и говорят, что то хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец и трясет землю”. Страшно, страшно, страшно. [Люди, вы не узнаете Божией десницы?] Ибо верю старикам, а не грамотным людям. Отвечайте, родной, что чувствуется, что слышится Вам в этой газетной вести».[578]
Литературные ассоциации – цитаты из «Страшной мести» Гоголя[579] и из стихотворения Брюсова «Конь блед» (зачеркнутая фраза) – помогают Сидорову осмыслить свершившуюся природную катастрофу в ином, более широком регистре, как угрожающее предвестие разрушительных катаклизмов глобального масштаба. Сходным образом воспринял тогда итальянское землетрясение Александр Блок – как символическое предзнаменование: всплеск «стихии», сметающей хрупкое строение «культуры».[580]