фии Иванова, но и как значимые свидетельства о том, что происходило в кругу русских символистов.[604] Такие письма Чеботаревской не предполагали развернутых ответов, поэтому естественно, что писем Иванова в корпусе переписки значительно меньше, чем писем Чеботаревской. Эти обстоятельства, а также и то, что Иванов и Чеботаревская подолгу жили вблизи друг от друга, т. е. не нуждались в эпистолярном контакте, обусловили отрывочный характер переписки, которая менее всего напоминает письменный диалог. К основному корпусу переписки Иванова и Чеботаревской примыкает переписка Чеботаревской практически со всеми членами ивановской семьи – с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, Верой Шварсалон, Лидией Ивановой и малолетним Димитрием Ивановым, М. М. Замятниной. Эти документы также дают дополнительные штрихи к истории взаимоотношений Иванова и Чеботаревской.
Уже самые первые письма Чеботаревской к Иванову исполнены безграничного пиетета перед адресатом. Она признается, отправляя ему оттиск своей статьи «Бёклин и его искусство», напечатанной в «Русской Мысли» (26 июня н. ст. 1903 г.): «…посылаю ее Вам, потому что иначе не могу выразить Вам всего моего глубокого к Вам уважения, моего искреннего преклонения перед Вашим талантом, моей в него веры… Это будет памятью о человеке, которому Вы, сами того не подозревая, так много сделали, которому Ваши лекции, Ваши стихи были так необходимы именно в эти минуты, когда он много думал и много мучился над вопросами искусства и жизни и отношений между ними. Когда-нибудь (!) наверное (!) я напишу что-нибудь такое, что доставит Вам хоть самое-самое маленькое удовольствие, – ради этой цели я буду ждать».[605] Она обращается к Иванову за поддержкой и консультациями в своих литературных опытах, советуется с ним – как назвать статью о Гюставе Моро, «как назвать очерк о Бальм<онте> – “Б<альмонт> и его лирика”?»[606] Многим обогащенная в ходе общения с Ивановым, Чеботаревская, со своей стороны, сыграла в его жизни весьма заметную роль; эта роль выражалась и в постоянной деловой помощи (так, уже в первый год их знакомства, находясь в Шатлене, Чеботаревская, по ее собственному признанию, вместе с Ивановым трудилась над подготовкой к печати его книги стихов «Прозрачность»: «…она была мне и продиктована, и мною переписана, и вообще эта книга обязана и мне своим возникновением»[607]), и в расширении круга ивановских знакомых и друзей: например, в содействии сближению Иванова с М. О. Гершензоном, с которым она была дружна еще до встречи с Ивановым (Гершензон помогал ей в получении литературных и переводческих заказов).[608]
В 1905–1906 гг., после переезда Иванова в Петербург и начала многолюдных собраний в его квартире на знаменитой «башне», происходит некоторое отдаление между ним и Чеботаревской (сказавшееся и в оскудении переписки), явно ее уязвлявшее: «Приятно бывает иногда хоть из газет узнать, что “друзья” живы и здоровы, что они живут на старом месте, что у них собираются по средам и т. и т. д. …», – писала она Иванову из Москвы 8 января 1906 г.[609] Чеботаревская бывала наездами на ивановской «башне»,[610] но определенно не оказывалась там в центре внимания. Контакты ее с Ивановым и его семьей заметно активизировались после безвременной смерти Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, последовавшей 17 октября 1907 г. в Загорье Могилевской губернии.[611]
1 октября 1908 г. Е. К. Герцык отметила в записной книжке: «Вокруг Вяч<еслава> его женщины».[612] Подразумевалась в первую очередь оккультистка А. Р. Минцлова, оказывавшая тогда на Иванова, после смерти жены, в течение довольно длительного времени исключительно сильное духовное влияние,[613] но, безусловно, обозначенная совокупность ивановских «женщин» включала в себя не на последнем месте и Александру Чеботаревскую. Сохранилось 15 ее писем к Иванову за 1909 г. – значительно больше, чем за какой-либо из предшествовавших годов их знакомства; и личное их общение в том же году чрезвычайно интенсивно.[614] Примечательное сообщение содержится в недатированном письме (предположительно февраль 1909 г.) С. И. Дымшиц-Толстой, жены А. Н. Толстого, к М. А. Волошину: «Алехан просит тебе передать слух, что Вячеслав Иван<ов> женится на Александре Чеботаревской».[615] Слух этот, видимо, не был совершенно беспочвенным, он указывал на какой-то сдвиг, на какое-то новое содержание во взаимоотношениях Иванова и Кассандры, тайное или достаточно явное, которое определилось после смерти Зиновьевой-Аннибал. В сознании Чеботаревской, во всяком случае, на рубеже 1900 – 1910-х гг. – до поры, когда еще не стал очевидной реальностью союз Иванова с Верой Шварсалон, – эти новые мотивы и психологические подтексты выдвинулись на первый план, представляя собой сплетение противоречивых переживаний и устремлений.
Одно из ее писем к Иванову этой поры, от 9 января 1909 г., начинается обращением, контрастирующим с обращениями в письмах предшествующих и последующих: «Милый, дорогой, любимый».[616] Другое письмо Чеботаревской к Иванову, недатированное, черновое и неотправленное, вбирает в себя сложную гамму чувств, вызванных воспоминанием о давнем разговоре, относящемся к 1906 г., между ним и Л. Д. Зиновьевой-Аннибал в ее присутствии:
Л<идия> не б<ыла> больна еще, это б<ыло> вскоре после ее возвращ<ения> из-за границы. Но в этот день с утра она б<ыла> горько-тревожна.‹…› мы пили чай за мал<еньким> столом. Вы курили и ходили по комнате. Вдруг: «Вяч<еслав>, Вяч<еслав>, я думаю: когда я умру, на ком ты женишься?» И через неск<олько> незнач<ительных> фраз: «Женись на К<ассандре>, она честная и не сд<елает> тебя несчастным. Слышишь?» Вы что-то мычите в ответ. Я не выдержала. Мне показ<алось> (м<ожет> б<ыть>, с интелл<игентской> точки зрения), что меня обидели, что на меня посм<отрели>, как на вещь. Мне б<ыло> очень больно. Я, опустив глаза в стакан, сказала: «Я бы предпочла, чтобы такие вещи говорились не в моем присутствии». Тогда она сказала: «Глупая, глупая, глупая». Потом спешно встала, обошла вокруг стола и охватила мою шею голой рукой из-под красного рукава, твердя: «Глупая, глупая. Ведь я всегда страшно рада, покойна, счастлива, когда вы около него. Вот выдумала. Обиделась» – и еще к<акие>-то незначительные слова в этом роде. Тогда я поняла, что я действительно глупая, но эти слова я запомнила. Мне надо было иметь как<ую>-нибудь опору, когда Вы отталкивали меня и смеялись, особ<енно> над м<оей> честностью. Я про себя тогда как заговор повторяла: «Ж<енись> на К<ассандре>, она честная» – и это меня успокаивало. Тогда я считала, что я около вас не лишняя. Так было до сих пор. ‹…›
А все-таки было бы хорошо, если бы Вы ж<енились>. Надо понимать это очень серьезно. Л<идия> не думала иначе. Она только хотела, чтобы это не было источником несчастья. Счастья, она знала, что без нее никто тоже не даст.
Моя песня уже спета. Как бы вы теперь ни отнеслись ко мне, какой бы вдруг неожид<анный> переворот себе ни представить, – на пути важное препятствие – израсход<овано> чересчур много сил. Молодости, необход<имой> для этого, даже вы мне даже при всех невозможных условиях мне не вернете. Она ушла. ‹…›
Вот видите, все это говорить вам побуждает меня все та же глупая моя и неудобная честность.
Вот какие дела.
Вы грезите, а мы живем.[617]
Скрытые упреки в невнимании и душевном эгоизме, звучащие в подтексте этого письма, выступают наружу в другом письме Чеботаревской к Иванову, также недатированном и неотправленном черновике, в котором запечатлена та же внутренняя борьба, сказывается то же сочетание неизбывного тяготения к Иванову и оскорбленности его холодностью и безучастностью:
Сегодня я вспоминала мое последнее преб<ывание> у Вас, и оно показалось мне сплошь каким-то чудов<ищным> недоразумением. Как чиста я в своей вечной любовной и дружеской преданности Вам и в<ашей> семье и как черны и грязны были подозрения, кот<орые> мне пришлось выслушать, не знаю за что, благодаря чему или кому. Только с высоты моего бескорыстного отн<ошения>, в кот<ором> совершенно нет ничего личного, и моего вечного страдания за Вас могу я смотреть на эти несправедливые речи и даже кары, кот<орые> постигли меня и на кот<орые> я не могла ни отвечать, ни возражать, благодаря моей разбитости. Не ведаете Вы, что творите. Бог с Вами и да хранит он Вас. Я слишком устала бороться с постоянными подозрениями, которые на 8-м году нашего знакомства в боль<шей> силе, чем были в первые времена. Чем больше я буду бескорыстна и добра, тем, разумеется, Вы больше будете подозревать меня в каких-нибудь черных или грязных замыслах, ибо вся жизнь моя – чудачество и своевольное осуществление какой-то чужой, не моей воли. Поэтому многим непонятная.[618]
Все эти переживания, безусловно, скрывали под собой глубокое чувство, утаенное, неразделенное и доставлявшее немало страданий; чувство, дополнительно усугубленное и отягощенное особенностями индивидуального психического строя Чеботаревской, часто принимавшего обостренные и даже болезненные формы. Иногда оно прорывалось наружу – как в одной из ее исповедальных записей, относящейся, по всей вероятности, к тому же времени: