Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации — страница 77 из 139

ия. Специфика эта заключалась, в частности, в расширении сферы эстетического, в распространении художественных критериев на те области бытия и жизненных контактов, которые традиционно оставались независимыми от эстетических соотнесений и оценок. Явно или латентно сказывавшаяся эстетическая, игровая составляющая в бытовом укладе, в психологии личных взаимоотношений, в идеологических манифестациях побуждала к поиску внешних форм, которые способны были воплотить эти особенности художественного самосознания и творческого поведения. Сочинение стихотворных посланий, в которых сочетались задачи коммуникационно-прагматические и эстетические, установки и нормы эпистолярного жанра – с критериями, которым необходимо должно соответствовать поэтическое произведение, представляло собой одну из таких наглядных форм.

Столь значимое для символистов – главным образом «второй волны» – стремление к «жизнетворчеству», к религиозно-теургическому и эстетическому преодолению и преображению косной действительности также могло находить воплощение в гибридном жанре стихотворного послания – занимавшего свое закономерное место в общем ряду писем одного корреспондента к другому, сочиненных не стихами, но зачастую щедро эксплуатировавших художественные приемы и образные ряды при выстраивании эпистолярного текста. В этом отношении, например, стихотворное послание А. Блока «Боре» («Милый брат, завечерело…»), отосланное Андрею Белому в середине января 1906 г.,[1033] существенно не выделяется своей тональностью и стилистикой из общего корпуса переписки поэтов той поры и является ее неотъемлемой частью. Когда же, в период кризиса их личных отношений, переписка на какое-то время прервалась, Белый, решивший возобновить ее, отправил Блоку 7 декабря (н. ст.) 1906 г. не обычное письмо, а стихотворное («Я помню – мне в дали холодной…»):[1034] поэтическая форма переводила эмоции автора, его стремление к взаимопониманию и дружескому общению в более высокий регистр.

Оставаясь составной частью эпистолярного диалога, стихотворные послания могли продолжать свое существование и вне его, переходить из частной в общественную сферу. Упомянутое стихотворное послание Блока было впервые опубликовано в 1907 г. в сборнике «Корабли» под заглавием «Брату» и входило затем в блоковские книги (в третьем сборнике стихов Блока «Земля в снегу» – под заглавием «О несказанном», уже переключавшим внимание с конкретного адресата на проблематику, связующую автора с адресатом). Стихотворное послание Андрея Белого к Э. К. Метнеру «Старинный друг, моя судьбина…», отправленное в январе 1909 г. с пометой «Вместо письма» и внесенное Метнером в общую нумерацию писем Белого к нему,[1035] было включено в том же году в книгу Белого «Урна». Стихотворные послания могли создаваться и как чисто жанровая художественная форма, не входя составным элементом в эпистолярный корпус, – в особенности в тех случаях, когда эти послания призваны были говорить о неких особенно важных вещах и понятиях. Таково в той же книге «Урна» послание «Сергею Соловьеву» («Соединил нас рок недаром…», январь 1909 г.), в котором Белый поведал об осознании им нерушимой внутренней связи с адресатом («Какою-то нездешней силой // Мы связаны, любимый брат») и общности духовных, церковно-мистических идеалов:

Мужайся: над душою снова –

Передрассветный небосклон;

Дивеева заветный сон

И сосны грозные Сарова.[1036]

Ответное послание Сергея Соловьева «Андрею Белому» являет собою еще одну грань, которой могли быть отмечены произведения этого жанра, – полемическую; аргументам и убеждениям Белого Соловьев противопоставляет контраргументы. Приведя процитированные заключительные строки послания Белого в качестве эпиграфа, Соловьев, в ту пору приверженец «античного» идеала, возражает:

Зачем зовешь к покинутым местам,

Где человек постом и тленьем дышит?

Не знаю я: быть может, правда там,

Но правды той душа моя не слышит.

И далее, говоря о свершившемся поругании «заветной святыни», заключает:

Вот отчего, мой дорогой поэт,

Я не могу, былые сны развеяв,

Найти в душе словам твоим ответ,

Когда зовешь в таинственный Дивеев.[1037]

Сочинение стихотворных посланий поэтами начала XX века выказывало и еще одну потребность – противопоставить данный тип взаимоотношений, включающий эстетическую составляющую, привычным и обиходным эпистолярным контактам между другими корреспондентами-«обывателями» как доступный немногим «избранным», как специфическую форму общения между поэтами. Отношения Бальмонта и Брюсова с самого начала приобрели несколько стилизованный, аффектированный характер поэтической дружбы, и закономерно, что многие письма Бальмонта к Брюсову сложены стихами[1038] – обращенными исключительно к своему адресату и никаких иных претензий не имеющими (Бальмонт ни одного из этих посланий не опубликовал). Примечательно, однако, что не только искушенный в стихотворчестве Бальмонт – признававшийся, что, в отличие от статей, отнимающих «обыкновенно много времени», стихи у него «возникают без усилий»,[1039] – но и поэт из Иваново-Вознесенска, гравер-текстильщик по основной профессии Авенир Ноздрин адресовал Брюсову (20 мая 1898 г.) письмо в стихах[1040] – выразительное свидетельство того, что отмеченное явление получило определенное распространение и вошло в систему знаков поэтической культуры своего времени.

Один из важнейших импульсов, побуждавших поэтов символистского круга создавать стихотворные послания, заключался в их стремлении всячески обозначать и подчеркивать преемственную связь с «золотым веком» русской поэзии, с пушкинской эпохой. Первый символистский альманах, выпущенный издательством «Скорпион» в 1900 г., назывался «Северные Цветы»: тем самым читателя уведомляли, что презренные «декаденты» мыслят себя продолжателями дела Дельвига, издававшего в 1820-е гг. одноименный альманах, в котором печатались лучшие мастера литературы того времени. Именно под пером Жуковского, Батюшкова, Вяземского, Пушкина жанр дружеской стихотворной эпистолы достиг в России своего расцвета, особенно он культивировался «арзамасцами», постоянно направлявшими друг другу послания в стихах и прозе, которые зачастую публиковались или по крайней мере сочинялись с установкой не только на своего адресата, но и на стороннего читателя (подсчитано, что Пушкин только в период пребывания на юге России сочинил 23 стихотворных послания).[1041] Закономерно, что и представители «нового» искусства, исполненные «неоклассического» пафоса, не могли не отдать этому жанру посильную дань. При этом апелляция к исторически столь определенно маркированной жанровой форме позволяла обозначить и некую внутреннюю тематико-стилевую альтернативу в системе символистского стихотворчества; культ поэтической легкости, изящества, увлеченность подчеркнуто «малыми» заботами и мимолетными переживаниями, ироническая тональность, присущая многим стихотворным посланиям пушкинской эпохи, выступали как антитезис по отношению и к «декадентскому» «неистовству» и дисгармонии, и к профетическому символистскому «большому стилю», к высокой мифопоэтической риторике.

Поэт, историк литературы и переводчик Юрий Никандрович Верховский (1878–1956) в ряду поэтов «неоклассической», «неопушкинианской» ориентации принадлежал к числу самых заметных фигур. «“Старинное” (Поэзия Ю. Верховского)» – заглавие этой статьи Иванова-Разумника предельно точно: именно «старинное» заключало в себе для Верховского весь спектр поэтических вдохновений. «Это не “стилизация”, – подчеркивал Иванов-Разумник, осмысляя феномен поэтического творчества Верховского, – не условное принятие внешних форм художников слова старых времен: это – проникновение в душу их творчества, соединение из них в одно целое того, что свойственно душе поэта ‹…› в “старинном” он часто находит самого себя, душу своей поэзии, сущность ее ‹…›».[1042] Один из рецензентов первой книги Верховского «Разные стихотворения» в заметке под характерным заглавием «Поэт старого склада» отметил, что в стихах автора ощущается «белое веянье крыл пушкинской музы со всей окружавшей ее плеядой. Невольно вспоминается и Дельвиг, и Языков, и величаво-задумчивый Баратынский. Юрий Верховский и не скрывает, а подчеркивает эту связь».[1043] В отзыве о второй книге Верховского «Идиллии и элегии» другой рецензент, Вас. Гиппиус, относит ее автора к «поэтам-реставраторам и подражателям»: «Лучшие стихи Юрия Верховского напоминают то Батюшкова», то Жуковского, то Щербину, то Мея, то Ап. Майкова».[1044] В «реставраторской» природе творчества Верховского видели одновременно и достоинства, и ограниченность индивидуального дарования. «Свою душу поэт не сумел или не пожелал выразить. Он ученик, а не творец, но, быть может, именно в этом своеобразная прелесть его книги» (Н. Гумилев);[1045] «Наследуя язык “золотого века” нашей поэзии, г. Верховский не удержался от заимствования ее тем и образов. Поэтическая его личность слишком неоригинальна, почти каждое стихотворение приводит на память какое-нибудь, давно уже написанное» (В. Ходасевич).[1046] В этой «неоригинальности», пожалуй, и заключалась подлинная оригинальность поэзии Верховского, заговорившей как бы «оттаявшими звуками» стихов невозвратного прошлого, воскресшими естественно и непринужденно. Органическую причастность Верховского той эпохе, в которую ему не довелось жить, осознавали многие знавшие его люди. «Верховский, мягчайший святой идеалист, своего рода Алеша Карамазов», – отмечала Т. Г. Цявловская, добавляя о нем как о поэте: «По стихам его впечатление, что он как-то случайно откололся от плеяды Пушкина, ему бы с Дельвигом дружить».