[1170] Поначалу темы, занимавшие Белого и Сизова, затрагивали в основном сферы отвлеченной философской мысли и религиозно-мистических интуиций, но в 1905 г., когда всколыхнулись все общественные круги, актуальная политическая жизнь вовлекла их в свою стихию. При этом в общих установках Белый и Сизов были единомышленниками, примыкая – в рамках кружка Астровых, в котором оба деятельно участвовали, – к левому, революционному флангу и противостоя правому, кадетскому флангу, но в конкретных «партийных» симпатиях выражали разногласие: Белый тяготел к меньшевикам, Сизов – к анархистам.[1171] Впрочем, сколько-нибудь существенных перемен в характер их взаимоотношений эти нюансы внести не могли.
Наиболее раннее из посланий Михаила Сизова, адресованных Белому, – стихотворное. Оно полностью вписывается в «аргонавтическую» тематику и стилистику и наглядно ориентировано на круг образов и мотивов книги Белого «Золото в лазури»:[1172]
А н д р е ю Б е л о м у
Ты первый всадник, всадник белый,
ты, выйдя, всё предпобедил
и райский плод багряный, спелый
в лазурном пиршестве вкусил.
Своею тихой метеорностью
ты бросил пламя в черный лед,
уже чреват моей упорностью
средь тайных песен мертвых вод.
Тебе дарованной победою
ты вознесен от бледных бурь
и упоен священной Ледою
и током золота в лазурь.
Я утвержу во Слове истину,
как разделителе земном,
сказавшем любящим: «воистину
приму вас в царствии своем».
За мной – влеком безвольной верою,
покоим тайной полнотой,
вооруженный новой мерою:
двойной внецветной красотой.
За ним – из страха плена тесного
плодя безгранность в бытии,
в земном застывший, враг небесного,
предавший аду смерть земли.
Но мы в вечернем упоении
следим восторги вечных снов.
Уж ночь близка, в любовном бдении
заслышим скоро шум шагов.
23 марта 1905.
Та же устремленность в запредельные сферы и те же мотивы мистического ожидания, преломленные через метафорическую образность, прослеживаются в развернутом письме Сизова к Белому, относящемся ко времени его каникулярного отдыха. Тот факт, что письмо адресуется его автором также Сергею Соловьеву, другому представителю «аргонавтического» сообщества, во многом проясняет истинную природу этого эпистолярного текста: перед нами – род исповеди, внутренний монолог, лирико-медитативная импровизация, активно использующая в своем словесном арсенале художественные средства и, оставаясь по видимости письмом к конкретно обозначенному адресату, тяготеющая по сути своей к жанру спонтанного прозаического этюда. Череда зыбких образов-намеков призвана передать картину волнений души, влекущейся к неизреченному, к неуловимой мистической сущности преходящих явлений. Представляется правомерным привести этот опус в полном объеме:
5-го мая 1905.
Дорогой Борис Николаевич! Все время чувствую себя плывущим среди сильного волнения. Я люблю это, хотя теряешь себя, начиная низвергаться, хотя забываешь о цели, когда приближается судорожный пенношумящий гребень и приходится погружаться, чтобы пропустить воды над головой своей. Но встречаю я их все с большим терпением и надеждой; теперь я даже радуюсь, слыша пенное шумение вокруг и мягкость пены на своем теле, когда вновь обнажаюсь в воздух. Только так периодически могу я наслаждаться всем, чем украсил свет воды, и угадывать, какими тайнами гордятся они. Все прочнее становится полнота моего сознания и радости, дающей мне легкость, но часто думаю, устремив взор на грудь несущегося исполина: ах! не захлебнуться бы мне судорожной пеной! Радостно для меня мое незнание, но не могу я восклицать о нем, когда ступни мои висят над бездонным. Мне хотелось бы украсить им гимны, разлить все звуки, краски и запахи его как аккомпанемент псалмов, всю сладость и бессильную гладкость его превратить в молитвенную позу. Я знаю, сколько восстанет алчущего и жаждущего передо мной с грозными своим безумием мольбами поделиться добытой каплей жизни-любви, как бы мала она не была, знаю, что может взять у меня всю ее – это – близкий, до полной отчетливости близкий горизонт и за ним розово-мутная бездна. Я знаю, что она повечереет, горизонт опояшется горящими тенями, оденется в тени, свесив их вниз на землю до моих ног, обовьет их белыми туманами, нальется росистой прохлады, утоляющей жажду зеленых потемневших смиренниц, провожающих в вечернем сердце своем тающий образ птицы, летящей над ними туда, в закат, а я буду стоять все еще на подпорках и заставлять себя говорить: ах! когда я смогу броситься в этот мир, потонуть в нем; и думать, как бы хорошо мне теперь напиться из той капли, которая была у меня, ибо сухо во мне и слишком тяжко стою я здесь, как в полдень. Но я знаю, что я должен отдать и истратить, что если я вечером сух, то или не пришел еще час мой, или я должен лететь птицею.
Все это в сущности повторение того, что я Вам не раз говорил, но форма объясняется тем материалом для мудрствования, который попадался мне по дороге сюда и попадается здесь. Тут мое окно выходит в сад, поразительный по разнообразию деревьев и не умолкающих день и ночь птиц. Деревья всего умеренного пояса от березы, ели и сосны до уксусного дерева, шелковицы, тополей и грецкого ореха. Тополя, их целый ряд, восхитительны: то минареты или, лучше, превращенные в них муэдзины, то водопады зелени, то фонтаны, то только вздохи, серебряные и окутанные клубами тайны и тени. Иволги и соловьи выдел<я>ются, иногда кукушка. Масса сирени и цветущих вишень и яблонь – первые райские фиолетовые облачка Слова бытия, аромат, идущий из их сердца, говорит, что оно как вечер в родном саду и дары святого Духа. Но, повторяю, ни о чем не могу говорить иначе, как в псалмах. Но псалмов еще нет, и как они появятся, не знаю. Пока для меня их будут заменять письма к Вам и некоторым другим. Это объяснит Вам мою мелочность, которая есть в этом письме и, вероятно, будет и в других, а также случаи, подобные имеющему место здесь, когда я, говоря о цветущих вишнях и яблонях, перескочил через все прямо до Духа Святого.
Это письмо предназначается и для Сережи, да извинит он мне нежелание по лености писать ему отдельно, в следующий раз напишу ему. Если позволите, целую вас обоих.
Духовно и душевно и сердечно и всячески любящий и преданный
Михаил Сизов.
Р. S. Зная Ваш нрав, не претендую на скорый ответ.
Адрес пока: Переяслав Полтавской губ<ернии>, имение Карань, мне.
Р. Р. S. Забыл сказать о том, что видел Владимирский собор.[1173] Первый раз я вошел во время службы, было много народу, хоры заперты. Заметил только, что интересен орнамент; живопись показалась малозначащей и слишком близкой к обыкновенной. Отправился в Киево-Печерскую лавру и потом вернулся в собор, когда хоры были отперты. Тут я понял, что фотографии искажают донельзя, внося воспаленнность сухую, неподвижную и пустую. В действительности есть только напряженность, пожалуй, слегка огненная. Мне особенно запомнился рай, совершенно не тяжкий, каким он кажется на фотографии, и потом Дева с младенцем. Особенно замечательна Она с хор сбоку: Она идет по облаку, над которым сзади нее протянулись еще облака; фон золотой. Свет из противоположных окон падает таким образом, что если смотреть на это облако, по которому Она идет, оно темно и верхний край его кажется горизонтом, а над ним золотое сияющее небо, перехваченное облаками; что-то темное заслоняет почти половину горизонта и неба, это – край Ее платья и ступни идущих ног, девственно переступающих; уже колени теряются в высоком сумраке; где же лик Ее? поднимаешь глаза выше и выше – земля давно отлетела; что за невыразимый лик сейчас предстанет! и вдруг чувствуешь себя как бы сорвавшимся опять на землю, так не необычаен этот лик; но это потому, что у него есть особая тайна, она в том, что каждый, взглянув на него, может сказать: это – я… Этого я не ожидал, даже от Васнецова. Положим, такое впечатление получается только с хор (впрочем, и внизу я уже не мог отделаться от него). Только когда опомнишься от этого неожиданного падения, начинаешь видеть глубже: Земля пролетает, как сон; в Ее рте бесцветно-мягкая сушь и земных забот и страданий, в глазах тьма пролетевших столетий, поникшей мудрости, и из этой глубины, такой святой, долгий, пристальный взор, в котором пробегают иногда молнии тягучей реальности, даже смеха. Младенец… ах! мне хотелось бы молиться и получить, чтобы всегда жизнь моя была как трава, освещенная луной, все-таки это для меня сладчайшее утешение, божественная грусть… и, вот, в Нем много утреннего и розового порыва, много подобного траве, освещенной луной. Я могу еще чуть-чуть уловить более далекое в глубине, в чем две эти столь различные струи сливаются, но не умею выразить. Но и он прост до мягкой сухости. Да будут видны вам источники радости там, где их ничто замутить не может!
Белый отозвался на это послание ответным, выдержанным, по-видимому, в сходной тональности, о чем можно судить по следующему письму Сизова к нему (от 19–20 мая 1905 г.), в котором преобладают медитации, порожденные восприятием природы, – включая и особо характерные для «аргонавтического» мифотворчества наблюдения за солнечными закатами и угадывания в открывающейся гамме цветов неких тайных знаков и предзнаменований:
Сейчас гулял на закате. Гигантский птеродактиль с огромными раскинутыми крыльями, с уходящим вдаль за горизонт извивающимся драконовым туловищем вышел из закатного убранства. На левом крыле его приютилась шайка косматых губителей, которые стараются проколоть его же грудь. За этим гигантским крылом, задевающим выступы тучи, все придавившей на востоке, бледно-желтое кривляние обозначено дымно-серым. Я стараюсь меньше обращать внимания на облачные знаки, но это слишком уж многозначительно. Но это не Япония, это что-то еще за ней грядущее. Но замечательно, что закатно затушеванный, густо-сизый извивами уходящий вдаль хвост вызывает чувство розовой, золотисто-вечерней детскости, точно это блаженный покров, протянутый над извилистой рекой; и ближе к востоку как раз из-за крыла – сияние белой лучистой неудержимости.