Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации — страница 92 из 139

глубока! Сейчас чудная «соловьевская» ночь. Уже чувствуется весна в ночных воздушных морозах, уже раздается над Москвой напряженная песня, синяя, благоухающая, пронизанная близостью весны. Сейчас гулял по переулкам около нас: Москва плывет своими домами, крышами и огнями в синих звездных пространствах. Плыл в синих пространствах «на» Б. Трубном переулке, «на» Неопалимовском, пересекая его. Так ясно верю, вижу, что над Москвой дышит особая благодать, объяснимая только тем, что еще совершается священная история – священная история Нового Завета: вся история священна. Эта соловьевская истина стоит над Москвой, – ты вероятно сказал бы: – трубит в призывный рог, трубный звук раздается над спящей Москвой.[1233] Но над спящей! но где же она наяву-то увидит свою судьбу, свою правду-истину, свою радость, свой путь, свою волю?! И опять, опять все кажется, что увидит! Точно обманывают все эти призывы и приходы и точно не обманывают. Быть может, это – только Вл. Соловьев радуется, что на днях выйдет его такая важная для священной истории книга, которую там он должен, я думаю, больше ценить, чем «Повесть об Антихристе» со стороны выражения его окончательного слова России; то, что сказано о России в «повести об Антихр<исте>» образом Иоанна, а не Петра, вовсе не противоречит (как кажется, м<ежду> проч<им>, Бердяеву) идее папства, как самостоятельного, вненационального религиозного центра. Только Соловьев радуется, – но что значит это только, или, вернее, это уже не только. Ты на юге, ты счастлив. Милый, я тут на юге и тут счастлив. Милый Боря, так хорошо! И это среди всех ужасов окружающего, нашей настоящей сумбурной, бешеной, обезумевшей, кричащей всеми голосами, нечеловеческими уже, но в глухом безмолвном подземелье, несчастной действительности. Россия в подземелье, – вот в чем истина, и правда ее и о ней, и ужас ее положения. Но о счастье, о радости обо всем, когда хорошо, хочется всегда говорить с тобой. И об этом, о синем, о вечном, о юном, о милом. Прости мне мою откровенность, но ты единственный человек, который, мне кажется, всегда меня понимает и поймет – всегда, потому что иногда мы можем и не соглашаться, нам может быть друг не до друга, но это именно это и есть, и поэтому всегда – я ни к кому, и никому не могу говорить о самом главном, о самом бóльном, о самом милом и вечном, и живом и счастливом, потому что о нем говорить нельзя – его надо видеть и с достаточной ясностью, с достаточной яркостью, близостью, простотой, непосредственностью, верою, мужеством, счастием. Я знаю, что ты счастлив им, и, дорогой мой, я с тобою, – не могу иначе сказать! Как мне быть, как мне жить?! Грудь разрывается от тоски и счастья! Я так устал – прости – от большого знания и от большой силы и от невозможности их приложить: словно жизни это не нужно; – ты один и залог, и товарищ, и вестник, и друг богатырь, и баян, и указующий судьбу по старым книгам. Прости, но опять скажу – мне кажется, что никто не может меня понять, не потому, не в том смысле, чтобы не знали этого: многие знают, но как будто никто не знает, как это м<ежду> проч<им> лучезарно и небесно можно видеть, но здесь, на земле! Для меня, по кр<айней> мере, – ты единственный, потому что я чувствую всегда, что мой голос доходит до тебя, вижу, как ты всегда встрепенешься до глубины весь. До глубины, весь – вот! это-то и главное! В этом я и Льву не верю, других мало с этой стор<оны> знаю. Голос – о чем, откуда, куда, от кого, к кому, – не знаю еще сознательно. Но да знают это сыны человеческие! – а иные, м<ожет> б<ыть>, уже знают. Посылаю тебе насыщенную бирюзу моих приветствий, она сияет и прозрачна, и непрозрачна, и непрозрачностью глубока.

Могу перед тобою приходить в экстаз. Отвел душу; иначе, о чем писать!

А хорошая обещает быть весна. Я сейчас уже ее воспринимаю в «образах» 2-ой симфонии, настолько ярко, как не запомню давно. А сбывается в значительной мере 2-я симфония! Бродит дух Москвы. Пьянеют уже счастьем души, но сами часто еще не знают, что это оно. И по слепоте иногда льют на пол. А тогда, строго говоря, надо с пола вылизывать. И моя тактика заключается в том, чтобы прямо-таки в случае надобности вылизывать пол, а в общем – говорить, что пол может быть полит и что земля должна цвести, но что нельзя проливать того, что неоцененно, – лучше довольствоваться малым, чем выплескивать от неумения обращаться. Тут мы в контрах со Львом, хотя, странно, идея сама по себе ему тоже близка, но в общем у нас с ним прекрасные отношения, и он доволен мною в том, в чем я вполне откровенен и искренен.

Горячий привет тебе, Ан<не> Ал<ексеевне>, будьте благополучны.

Твой М. Сизов.

Одно из последних писем, отправленных из Москвы Сизовым Белому в ходе его заграничного путешествия, от 30 марта 1911 г., вновь помещает во главу угла фигуру Эллиса с его фанатической увлеченностью Штейнером:

В Москве все по-старому, лишь все больше и больше кипит и злится Лев. Сейчас у него закрыты иные его лица, за которые любишь его, открыто только кипящее лицо. Кипит на всех нас, на меня с Алекс<еем> С<ергеевичем> еще меньше, т<ак> к<ак> мы все-таки оказались «понятливее». Но он не может без нетерпимости, догматизма, требовательности, искажения того, что он превозносит, и того, что он ругает. Пропаганда его теософии очень полезна и она несомненно отвечает потребности, я сим ему очень благодарен за наш кружок, но он из теософии делает двуперстное знамение и, красный (!), швыряя окурками, вскакивая, разражается по адресу тех, кто думает, что можно что-нибудь дать миру, сидя в пещере или среди груд книг. Отсюда он выводит, что все такие люди – сгнившие эгоисты и что он предпочитает иезуитов, кот<орые> идут к людям. Но всего не передашь. Скажу только, что, помимо его деятельности как теософа, там, где он лично проявляется, он для меня печальное явление и в смысле культурном, и в смысле религиозном. И загадочно: он проповедует то учение, которое противно всей его собственной психологии. Я не хочу сказать, что для него самого невозможен религиозный путь, скорее, думаю, наоборот, но – что он не признает ни одного из иных возможных, кроме его пути, все это для него от диавола. А религиозных концепций 12, уж это minimum.

Определенную поддержку своим выводам относительно Эллиса Сизов нашел в лице Маргариты Волошиной (Сабашниковой), одной из первых русских учениц Штейнера, близко его знавших, постоянно с ним общавшихся и обладавшей в кругу русских штейнерианцев безусловным авторитетом. В недатированном письме к Белому, относящемся к июлю или августу 1911 г., Сизов сообщал:

Приехала Марг<арита> Вас<ильевна>. Мы со Львом были у нее, и я был рад тому, что по самым существенным пунктам Лев не получил от нее одобрения, и как раз тем, против которых говорил ему обычно я, например, да и другие. ‹…› Марг<арита> Вас<ильевна> переменилась, по моему, к лучшему во всех смыслах. Помолодела словно, сосредоточенная, спокойная, глубокая и очень трогательная, очень был интересен их разговор со Львом. ‹…› Марг<арита> Вас<ильевна> привезла перевод Экхарта и была в Мусаг<ете> по делам, связанным с ним.[1234]

Неизменная толерантность Сизова, проявлявшаяся особенно наглядно по контрасту с обрисованными чертами личности Эллиса, сказалась и в последующей истории «Мусагета», когда поводом для резкого размежевания былых соратников послужил все тот же Эллис. Время «ученичества» у Штейнера оказалось для него непродолжительным, в 1913 г. Эллис вышел из Антропософского общества и представил для опубликования в «Мусагет» трактат «Vigilemus!» – свой новый символ веры, который русские штейнерианцы – и Андрей Белый, ставший к тому времени убежденным последователем антропософского учения, в первую очередь – готовы были расценивать как идейный пасквиль. Несмотря на активное противодействие Белого, Э. К. Метнер принял решение (в октябре 1913 г.) книгу Эллиса опубликовать, после чего Белый, а также Сизов и Петровский вышли из числа сотрудников «Мусагета». При этом Сизов всемерно старался притушить накал разыгравшихся страстей. Белый свидетельствует в «Материале к биографии»: «Сизов был смущен резкостью моего тона».[1235] Сам Сизов несколько месяцев спустя обратился к Метнеру с письмом (от 25 ноября 1914 г.), в котором признавался: «Передо мной встала в большом величии правда “Мусагета” ‹…› прошу Вас не рассматривать это письмо как антропософический удильный крючок. Есть вещи, на которые я смотрю теми же глазами, что и другие, причем я называю мой взгляд антропософическим, а другие его так не называют. Я в таких случаях легко могу оставлять антропософию в стороне».[1236]

В Швейцарии Сизов участвовал вместе с Белым в 1914–1915 гг. в строительстве антропософского храма-театра – Гётеанума. После того как он в начале мая 1915 г. уехал в Россию, Белый в развернутом письме, адресованном ему, обрисовал в деталях значимое событие своей жизни – продолжительную беседу со Штейнером, состоявшуюся 27 сентября 1915 г.[1237] Уже в пореволюционную пору Белый и Сизов общались на собраниях Московского Антропософского общества, причем тогда обозначились какие-то, неясные нам, обстоятельства, о которых можно судить по глухим свидетельствам Белого в автобиографических записях, касающихся июля – августа 1919 г.: «Натягиваются отношения с советом “А. О.” и с Сизовыми»; «Инцидент с Сизовым на почве “А. О.”».[1238] Как можно судить по всей совокупности документальных свидетельств, характеризующих жизнь Белого в советскую эпоху, тесные связи его с Сизовым в это время не прослеживаются. В состав группы Ломоносова, выделившейся из Московского Антропософского общества и включавшей Андрея Белого, К. Н. Васильеву, М. П. Столярова, В. О. Станевич и др., Сизов, по всей видимости, не вошел. Впрочем, в 1920-е гг. он свою приверженность к антропософии находил возможным сочетать с участием в других неофициальных объединениях эзотерического характера: в 1920 г. вступил в Орден тамплиеров (в котором занимал одно время положение командора), а в 1922 г. – в московский Орден розенкрейцеров.