Синагога и улица — страница 17 из 75

. Ой, как он ненавидит ее за скромность, эту высохшую девственницу! Но еще больше он ненавидит ее за то, что ей нравится, когда ее жалеют за сиротство. Она специально ходит подавленная, чтобы подстрекать людей против него. Плевать он хотел на всех соседей, на своих братьев, и даже на модистку Берту он тоже плевать хотел. Он раньше даже представить себе не мог, сколько женщин на него позарятся.

Мойшеле зевает, складывает обе руки на затылке и потягивается. Этим летним утром ему некуда деваться. Он бы сейчас охотно снова посмотрел на слесареву Итку с медно-красными косами, но она больше не показывается. Мойшеле слышит, как Нехамеле молчит за его спиной, но ему лень даже повернуть к ней голову. Ее присутствие беспокоит его не больше, чем то, что в какой-нибудь норке, может быть, сидит мышка и пялится на него своими маленькими глазками.

9

В канун праздника Швуэс слесарь реб Хизкия ощутил наслаждение в высохшем теле, как будто на самом деле снова переживал радость того мига, когда его душа стояла у горы Синай, получая Тору[89]. Жена слесаря, Злата, со своей стороны, готовила к празднику творожную выпечку и украшала дом пучками зеленой травы, которые надергала с крестьянских телег на рынке и расстелила дома на полу в честь Швуэс. Реб Хизкия не желал этого терпеть:

— Виленский гаон отменил этот обычай, потому что иноверцы делают то же самое.

Злата не испугалась:

— Ну и ладно. Виленский гаон отменил. Он, говорят, жил во дворе Лейбы-Лейзера больше ста лет назад. А теперь наш сосед — это аскет реб Йоэл, и он говорит, что это можно делать.

Младшая дочь слесаря ради праздника выторговала у модистки Берты Сапир с улицы Бакшт новую шляпку. Итка могла купить шляпку и где-нибудь поближе, но, хоть она и смеялась над Мойшеле Мунвасом с его закрученными усами, она хотела быть похожей на его бывшую невесту, которую он, как рассказывают люди, все не может забыть и от тоски по которой меняет возлюбленных, как перчатки.

Стены в комнате Берты Сапир были завешены фотографиями еврейских актрис — толстых женщин с большими черными глазами, с кудрявыми черными волосами, собранными в высокие прически, и жирными белыми шеями. Все они имели добродушный вид и были похожи, как родные сестры. Эти актрисы заказывают у нее шляпки, потому-то она и украшает их портретами свою комнату. Берта Сапир любит театральные представления и поет сценические песенки еврейских девушек с разбитыми сердцами. Ее широкий стол, стоящий у окна, завален подушечками, утыканными иголками. В картонных коробках лежат большие шпильки и пуговицы. Отдельной кучкой — бахрома и бантики. Рядом стоят коробка с бархатными лентами и еще один ящик с цветами, натянутыми на проволочки. На деревянном многоруком человеке висят шляпы, береты и шляпки — большие и маленькие, с высокой тульей и круглые «таблетки», будто рассевшиеся на ветвях дерева экзотические птицы.

Итка долго выбирала и приспосабливала, крутилась перед зеркалом стоя и сидя, десять раз меняла свое мнение по поводу того, идет ей больше шляпка с вуалью спереди или с сеткой для волос сзади. Наконец она подобрала себе шляпку из темно-красного плюша, маленькую и круглую, как чашка. Эта шляпка, слегка сдвинутая на лоб, оставляла открытым затылок со скрученной в толстое кольцо медно-красной косой. Берта Сапир должна была еще обшить шляпку лентой из черного шелка и бахромой, а также прикрепить страусовое перо. Модистка работала, а Итка тем временем рассматривала фотографии еврейских актрис на стенах, листала журнал мод, примеривала полуцилиндр какой-то там всадницы и смеялась, глядя в зеркало, своему комичному виду. Однако модистка была в плохом настроении и скривилась от злости:

— Вы сказали, что живете во дворе Лейбы-Лейзера на Еврейской улице? Ведь там же живет Мойшеле Мунвас, мой бывший жених, цыган и обманщик. А как поживает его жена, этот выжатый лимон? Знаю-знаю, он плевать на нее хотел.

Берта, немного близорукая, от волнения стала видеть еще хуже. Она долго не могла отыскать в подушечке нужную ей иголку. Потом она еще дольше искала маленькие ножницы, клубочек ниток, рассказывая тем временем, как Мойшеле Мунвас плакал у ее ног, говоря, что жить без нее не может, но она выгнала его как собаку. Теперь он кормит свою женушку страданием с маленькой ложечки, и она иссыхает у него, как прошлогоднее яблочко, потому что у него есть другие.

— Чем же он так нравится этим другим? — схватила Итка со стола большой бант и приставила его к своей блузке под горлом. — Весь двор знает, что ваш бывший жених гуляет с женщинами, но чем он их привлекает, никто не знает.

Модистка, уже наполовину ослепшая от злости, уткнувшись носом в стол, искала маленькие головки булавок и раздражалась все сильнее. Было похоже, что она считает: если Мойшеле Мунвас пользуется таким успехом у женщин, то он либо уже забыл ее, либо скоро позабудет.

— Не знаю, чем он их завоевывает. Возможно, они хотят весело провести время, пофлиртовать, а он заморачивает их пустые головы комплиментами и россказнями о своих приключениях, — процедила сквозь зубы Берта, раздувая узкие ноздри. С нею он вел себя иначе, продолжала она рассказывать. За ней он ползал на четвереньках, пока она позволяла ему быть рядом. А отпущенный, он забывает дорогу домой, потому что бесхарактерный человек и к тому же наглец. Берта на минуту замолчала и посмотрела на клиентку с нескрываемым подозрением.

— Как это получилось, что прежде вы никогда не приходили ко мне, а сегодня вдруг пришли?

— Раньше я не работала и не зарабатывала. Поэтому не могла позволить себе заплатить за шляпку столько, сколько она у вас стоит, — спокойно ответила женщина.

Наконец заказ был готов, и Итка снова начала крутиться перед зеркалом, пока не расплатилась и не ушла с круглой коробкой под мышкой, широко улыбаясь: у модистки неплохая фигура, и она умеет работать, но все-таки это слепая ворона, мокрая кошка, только вытащенная из воды, ента[90] с манерами и речью, словно с Рыбного рынка.

В первую ночь Швуэс в синагоге Лейбы-Лейзера горели все лампы и люстры. На скамьях тесно сидели соседи по улице, собравшиеся целую ночь изучать Тору, как установлено обычаем.

В своем уголке сидит, как обычно, слесарь реб Хизкия, согнувшийся над книгой «Тикун Шавуот»[91], которую он собрался изучать в эту ночь. За столом позади бимы сидит аскет реб Йоэл с группой евреев и изучает мидраш на книгу Рут[92]. Голос его в этот вечер особенно чист, сверкающие белки глаз отливают голубизной. Широкая седая борода, в которой еще есть каштановые пряди, празднично смотрится над высоким воротом его арбеканфеса. Кажется, что светятся и его большие тяжелые руки, лежащие на раскрытом томе «Мидраш раба»[93]. Аскет в восторге от книги Рут, содержащей не карающие речи гневных пророчеств, а слова о верности и любви. Хотя аскет и не великий проповедник, у него хватает красноречия, чтобы выразить благородство и красоту моавитянки Рут, ее свекрови Наоми и их родственника Боаза. Именно потому, что они таковы, от этой богобоязненной прозелитки и ее второго мужа Боаза мог произойти царь Давид. И поэтому-то об этом читают именно во время Швуэс, в день смерти царя Давида, мир праху его.

Вокруг стола реб Йоэла сидят и стоят бедные розничные торговцы в суконных картузах, в потертых и засаленных сюртуках до колен; ремесленники с куцыми бороденками, с бородавками на морщинистых, заросших колючей щетиной лицах. Однако сегодня даже эти бедняки умыты в честь праздника, в их глазах — красные отблески зажженных дома праздничных свечей и сияющих ламп в синагоге. Все их мускулы были еще налиты свинцовой усталостью от тяжелого предпраздничного труда. И все же они уже немного пришли в себя благодаря выпитому вину из бокалов для кидуша[94], вкусному ужину и короткому сну. Они сидят и стоят голова к голове вокруг проводящего урок аскета, немного покачиваясь в такт его словам и уже мысленно подпевая сладкому напеву книги Рут, которую будут читать только завтра утром, на второй день праздника.

На блестящей скамье у бимы и на скамьях у восточной стены сидят евреи средних лет, в мягких шляпах, с ухоженными бородками и подстриженными пейсами — хозяева больших магазинов и маленьких фабрик. У каждого из них под его местом в синагоге есть запертый ящичек. Они то немного поизучают святые книги, то тихо поговорят между собой, пока не замолкают и с серьезными физиономиями не начинают думать о сливочном печенье с горячим кофе, которые им подадут утром дома. Среди них находятся и пожилые обыватели в черных жестких шляпах или в выпуклых ермолках. Через очки, сидящие на самых кончиках их носов, они обиженно смотрят в святые книги, морщат лбы, покашливают и пыхтят, тихо спорят из-за толкования какого-то места в Мишне или из-за какой-нибудь старой обиды.

На самых почетных местах, по обе стороны от орн-койдеша, расположились за дубовыми стендерами старички. Целый год все считают их выжившими из ума. Сами они тоже чувствуют себя лишними, виноватыми в том, что зря занимают место. Старички отыскивают себе убежище в какой-нибудь синагоге и читают святую книгу через увеличительное стекло, дрожащее в их пальцах, или надевают очки, чтобы видеть лучше. Только в Пейсах на сейдер, в Судный день перед постом и вот в такую ночь праздника Швуэс люди помоложе относятся к ним с любовью и кричат им в ухо:

— Дедушка, желаю вам дожить до праздника следующего года!

Окна синагоги светятся золотистым светом. Двор плывет в голубой тьме, как будто ночь расстелила бархат на козырьки, ступеньки крылечек и на щербатую брусчатку. Двери и окна открыты, чтобы хоть немного остудить духоту квартир, раскаленных печами и плитами, на которых весь канун праздника варили, тушили и жарили. Наработавшиеся пожилые хозяйки уже заснули, но хозяйки помоложе выходят на двор подышать. Из синагоги Лейбы-Лейзера высыпали молодые люди, уставшие от чтения святых книг. Они стоят кружками, разговаривают, смеются, прогуливаются от крыльца к крыльцу, и никто не обращает внимания на Мойшеле Мунваса со слесаревой Иткой, которые понемногу отдалились от компании.