Синагога и улица — страница 28 из 75

— Заходите ко мне домой, господа. Моей раввинши нет, а я не знаю, как угощать гостей, но зато мы сможем там поговорить спокойно и обстоятельно.

Реб Йоэл вовремя сообразил, что не должен демонстрировать слишком большую радость и не должен сразу же давать полного согласия, чтобы не лишиться того почтения, которое местечко должно проявить по отношению к раввину.

Обыватели пошли за ним. Реб Йоэл на мгновение остановился рядом с женой садовника Грасей, которая все еще стояла как зачарованная посреди синагоги.

— Поговорите со своим мужем, чтобы и он тоже попозже зашел ко мне, — шепнул ей аскет и направился в сопровождении гостей к дверям.

Слесарь реб Хизкия встал в своем углу и растерянно смотрел вслед местечковым евреям. Он слышал издалека громкий разговор и не верил своим ушам. Он все время думал, что этот реб Йоэл Вайнтройб впал в немилость в Заскевичах из-за того, что проявлял излишнюю мягкость, был человеком компромиссов. А местечко, как раз наоборот, направило специальных посланников, чтобы уговорить его вернуться на должность раввина!

Рядом со слесарем стояла полупомешанная Грася и что-то говорила, обращаясь как бы к нему, но в то же время вроде бы и не к нему. Она смотрела через окно куда-то вдаль и говорила с напевом жалобной женской молитвы «тхины».

— Поговорить с моим мужем, чтобы он помирился со своими братьями? Я поговорю. Он сам этого хочет. Но мой мальчик от этого не оживет. Из этого примирения будет только один толк — мы снова будем жить в Заскевичах. Тогда моему Алтерлу больше не надо будет искать меня на чужбине. Он знает, где в Заскевичах находится наш домишко, а я знаю, где его могилка.

Грася вышла из синагоги, сложив руки на своем белом фартучке, и выглядела при этом, как молодая богобоязненная женщина после благословения свечей в канун субботы, уже уложившая ребенка спать и ждущая, чтобы муж вернулся со встречи субботы из синагоги и совершил кидуш.

Около двух часов раввинша Гинделе забежала домой, чтобы взять еще одну упаковку с шестью десятками яиц для хозяек, и отступила назад до самой двери, как будто увидав привидение, явившееся с того света. Во главе стола сидел ее муж, а по обе стороны от него — четверо евреев: трое обывателей из местечка и сосед Палтиэл Шкляр, кровный враг ее мужа, который никогда не заходил к ним в дом. Гости встали обрадованные:

— А вот и наша раввинша!

Но радость сразу же покинула их. Эти евреи еще в Заскевичах слыхали, что раввинша стала торговкой, разносящей товар по домам. Но теперь, увидев, как она поспешно входит в квартиру с двумя пустыми корзинками в руках, ссутулившаяся, осунувшаяся, в поношенном помятом платке на плечах, в фартуке рыночной торговки, они смешались, смутились, опечалились, разгневались. Посланцы не могли понять, почему их раввин поменял раввинский дом на какую-то тесную комнатку в самом дальнем углу бедняцкого двора, а свою жену сделал торговкой вразнос.

Старший брат Палтиэла Шкляра был на голову выше двух других посланцев. У него было ясное лицо, круглая подстриженная белая бородка и широкие расчесанные усы. Медленные движения и спокойный взгляд свидетельствовали о его решительности и уверенности в себе. Он знал, что он глава и правитель всего семейства Шкляр. Добродушия и сострадания к ближнему в нем не было заметно. Скорее, можно было разглядеть противоположное: он не останавливается ни перед чем, чтобы добиться своего. Однако когда он видит, что не может добиться своего, то готов пойти на уступки — в отличие от своего младшего брата, этого мрачного скандалиста с жиденькими волосенками на подбородке и седыми мшистыми бровями. Старший браг говорил мало, чтобы не раздражать младшего, Палти, а если все-таки что-то говорил, то Палти действительно сразу же впадал в беспокойство. С завистью и удивлением он смотрел на старшего брата, который нравился всем своими умными речами и даже одной только внешностью.

На двух других посланцах Заскевичей лежал отпечаток тоски этого бедного местечка. Посланец, представлявший богобоязненных обывателей, носил высокий еврейский картуз с козырьком и серый потертый, местами залатанный сюртук. Своим длинным худым телом, колючей бородой и морщинистым лицом он напоминал высохшую сосну, густо увешанную пучками завядших коричневых иголок, которые, однако, еще держатся на ветвях. От него пахло тертой редькой, луком и застоявшейся рубленой капустой, выращенной в собственном огородике позади хаты, кислым молоком, зеленью и навозом единственной тощей коровы.

Во втором еврее можно было по мятой шляпе и рубашке с галстуком узнать посланца просвещенных жителей местечка. Такой еврей не расхаживает с растрепанными кистями видения навыпуск, а носит короткий пиджак и заправляет арбеканфес в брюки. Вечером в пятницу он читает варшавские еврейские газеты, а в субботу утром в синагоге готов устроить грандиозный скандал, если не помянут доктора Герцля[128] в годовщину его смерти. Споря, он ужасно кипятится. Однако, когда он не решает проблемы мирового масштаба, из его глаз смотрит грусть лавочника, ждущего, словно Элиягу-пророка, крестьянина из села, который купит меру соли, пару фунтов крупы, селедку и керосин. Но с тех пор, как польские боювки[129] не пускают крестьян в еврейские лавки, лавочнику остается только ждать пятницы, когда еврейская женщина зайдет взять в долг четверть фунта дрожжей, пачку чаю и пару свечей для субботних подсвечников.

Евреи уже рассказали аскету обо всех местечковых спорах вокруг выборов нового раввина. Чем дольше говорили гости, тем больше реб Йоэл ощущал то же самое щемление в сердце, которое прежде чувствовал в Заскевичах изо дня в день, когда бедняки спрашивали его, чего требует закон, и ему приходилось отвечать, что по закону то, чего они хотят, нечисто, негодно, запрещено! Тем не менее теперь он больше не сомневался, что просто обязан снова занять место раввина Заскевичей. В глубине души он даже оправдывал обывателей за их невысказанный, но читаемый на их лицах упрек, что он вообще не должен был уезжать из Заскевичей — тогда бы дела там не дошли бы до такого скандала и упадка. К тому же перед его глазами стояла его Гинделе, сияющая и счастливая, но в то же время опасающаяся, как бы он снова не отказался. Поэтому реб Йоэл не захотел больше откладывать ответ:

— Господа, я согласен вернуться в Заскевичи и снова взять на себя, с Божьей помощью, бремя раввинства.

— А что будет со мной? Что будет с несправедливостью, совершенной по отношению ко мне? — вскочил с табуретки Палтиэл Шкляр и принялся крутить во все стороны головой с выражением недоверия, страха и гнева на лице.

— Из-за этого-то я и приехал сюда. Чтобы убедить тебя согласиться на суд Торы у ребе или на то, чтобы мы просто отказались от процесса в иноверческом суде в Ошмянах, который пожирает нас всех, — ответил старший Шкляр. — Ты согласен, Палти?

Тот молчал, а поскольку уж такой упрямый скандалист молчал, опустив голову, все поняли, что он согласен. Раввинша Гинделе всплеснула руками: такие уважаемые и дорогие гости сидят за столом без скатерти и без крошки еды! Гинделе больше не думала о том, что должна сегодня еще разносить домохозяйкам товар. Она расстелила на столе субботнюю скатерть и принялась хлопотать, готовя угощение. Стоя на кухоньке, она прислушивалась к беседе за мужским столом.

Посланцы местечка хотели убедить ее мужа, чтобы он поехал в Заскевичи вместе с ними на Судный день. Конечно, они понимают, что перебраться назад из города в местечко буквально с сегодня на завтра невозможно. Местечко тоже должно прежде отремонтировать дом для раввина и раввинши и приготовить им надлежащий прием. Так пусть ребе пока что приедет только на время, только на субботу «Шуво»[130] и на Судный день. Когда раввин будет в субботу «Шуво» произносить свою проповедь, поссорившиеся между собой обыватели помирятся, как и подобает евреям накануне Судного дня. Молиться и поститься вместе с ребе — это совсем другое дело.

— Твои гости правы, — вмешалась Гинделе, чего в прежние годы, будучи заскевичской раввиншей, никогда не делала.

— Об этом мне надо еще подумать, — ответил аскет и попросил гостей попробовать угощение, поданное раввиншей.

Палти Шкляр поспешно встал, собираясь уйти. Он чувствовал себя незваным, лишним. Однако раввин взял его за руку:

— Куда вы торопитесь, реб Палтиэл? Вы у меня тоже уважаемый гость, очень уважаемый.

— Это мир, в котором все мы не более чем гости, — сказал старший Шкляр с видом напускной набожности, якобы соответствующим кануну Судного дня.

Когда заскевичские евреи наконец покинули квартиру реб Йоэла Вайнтройба и Гинделе вышла во двор, ее уже ждали там соседи.

— Раввинша, правда, что ваш муж снова становится раввином Заскевичей?

Гинделе сердито ответила:

— Правда. А как же? Что нам, вечно у вас сидеть?

Соседи истолковали ее раздражение таким образом, будто она сказала: «Вы что, платите аренду за моего мужа?» Судный день стоял уже в дверях, и двор Лейбы-Лейзера был похож на курятник. До позднего вечера раздавались крики забегавшихся хозяек и кудахтанье множества кур, сидевших в клетках в ожидании, когда они послужат для обряда «капорес». Но как бы обитатели двора ни были заняты предпраздничными приготовлениями, они собирались группками и искали основного виновного в том, что аскет уезжает.

— Синагогальный староста Шефтл Миклишанский виновен! Ему не пришло в голову, что и ребе тоже надо есть. Позор такому старосте! — кричали рыночные торговцы. Женщины же, со своей стороны, утверждали, что настоящие виновники — это чужаки, новоприбывшие жители двора. Ведь двор был день и ночь занят этим цыганом Мойшеле Мунвасом и его язвой Нехамеле, а также больной Грасей и ее мужем, этим мрачным садовником. Вот люди и забыли, что у них в синагоге есть такой праведник, как этот ребе. Теперь двор Лейбы-Лейзера снова станет двором сплошных хамов. Счастье еще, что есть такой сосед, как слесарь реб Хизкия. Конечно, он такой святоша, что Боже упаси, но все-таки ученый еврей.