Синагога и улица — страница 30 из 75

мым минимумом, он хочет принять на себя как можно больше запретов и ограничений, хочет проявлять как можно больше самоотвержения в следовании законам и обычаям. Пусть дочери выходят замуж за кого хотят, а мать пусть их в этом поддерживает! Он не ищет себе друзей среди обывателей, не ищет одобрения своему поведению от ученых евреев. Слова талмудических мудрецов — вот его друзья, «Шулхан орух» — вот его ребе. Неважно, что на него смотрят как на отжившего свое человека из другого мира, он не просит для себя места в раю. Он просит только уголок в синагоге Лейбы-Лейзера, уголок, где он мог бы служить Всевышнему.

— Ой, Владыка мира, дай мне силы оставаться упрямцем! — простонал реб Хизкия в свой талес, натянутый на голову и на глаза, как будто он был нагим трупом с кладбища, пришедшим помолиться среди живых.

В будничном картузе и в будничном талесе, низко свисавшем с его плеч, с кистями видения, волочившимися по полу, стоял в углу бимы садовник Палтиэл Шкляр. Кто знает, молился ли он вообще. Он даже не шевелил губами, но не отрывал взгляда от праздничного молитвенника, который держал обеими руками, как тяжелый камень. Он знал, что его процесс против братьев в Ошмянском окружном суде — это очень долгое дело, для которого потребуется целое состояние, в то время как он едва может заработать на жизнь. Поэтому он вынужден за неимением иного выбора вернуться в Заскевичи и договориться с братьями при посредничестве раввина, чтобы получить хоть что-то из отцовского наследства. Однако вид старшего брата, приехавшего в составе заскевичской делегации к аскету реб Йоэлу, снова вызвал у садовника Палтиэла Шкляра горечь и привел его в мрачное настроение.

Еще мальчишкой в отцовском доме он был лишним, нелюбимым. Вместо того чтобы особенно полюбить очень позднего ребенка, отец возненавидел его, потому что тот появился слишком поздно, когда его уже не ждали. Старшие братья отличались от него и внешностью, и характерами: высокие, с красивыми лицами, сильные, веселые, умелые. Но люди они фальшивые, без капли доброты и все же умеющие притвориться милыми. После смерти отца у них не было выбора — пришлось отдать младшему брату его долю наследства. Они взяли его компаньоном в сады, но вкалывал, как лошадь, только он. Братья даже для приличия не спрашивали его, как идут дела. Тогда он решил от них отделиться, он больше не хочет быть холопом собственных братьев, не хочет, чтобы они его грабили. Но когда дело дошло до дележа, а от дележа перешло к ссоре, все Заскевичи поддержали братьев, потому что каждый рассчитывал получить от них что-то. Кроме того, у его братьев языки как отполированные. Они умеют произносить сладкие речи, а люди вообще склонны поддерживать сильного, удачливого человека.

Палтиэл Шкляр уставился на молитвенник застывшими выпуклыми глазами, похожими на глаза вытащенной на сушу рыбы. Вместо того чтобы слушать и произносить молитвы, он слышал только свои собственные мысли. Это мир воров и разбойников! Ведь эти милые евреи готовы раздавить всякого, кто обдурит их самих хоть на грош. Но если несправедливость совершается против другого человека, они ему советуют: «Не надо ссориться». Если задеть достоинство этих мирных обывателей, они никогда этого не простят. Однако, если другой человек требует отмщения за нанесенные ему кровные обиды, они поучают: «Фу, вы злой человек, мстительный и непримиримый!» Вот такие они и есть — что заскевичские евреи, что его соседи по двору Лейбы-Лейзера. Каждый преследует собственную выгоду, праведности они требуют от других, но не от себя. Целый год они жульничают, вырывают друг у друга кусок изо рта. Только в честь Судного дня мирятся, накидывают талес поверх китла и дурачат друг друга, дурачат. «Только посмотри, как они раскачиваются, как запрокидывают головы, как кричат и всхлипывают!» — кипело все внутри садовника Палтиэла Шкляра. Но с уст этого мрачного человека не срывалось ни слова. Он не мигал, его затуманенные глаза неотрывно смотрели в праздничный молитвенник.

В синагоге чадили отгоревшие свечи у места кантора и большие оплывающие поминальные свечи в деревянных ящичках. Проникающие внутрь солнечные лучи сплетались с желто-оранжевым светом электрических ламп. Полосы света слепили глаза и перерезали лица, как ножи. В снопах солнечных лучей суетливо собирающиеся в клубы пылинки, как будто заплутавшие грешные души из чистилища, вошли через окно в погруженную в молитву Судного дня синагогу, чтобы обрести здесь отмену собственного приговора. Жара истекает от тел и от лиц, жемчужины пота блестят на бородах и лбах. Белый пар поднимается от сосуда для омовения рук и словно бы делает выше медные навершия железной ограды бимы. Молящиеся снимают талесы с голов и набрасывают их на плечи, чтобы вытереть пот со лба, шеи и затылка. Некоторые выходят во двор, чтобы немного остудиться, пока удары по столу для чтения Торы не возвестят, что настало время читать «Изкор»[134].

Аскет реб Йоэл тоже ненадолго снял талес с головы, но не отвернулся от стены в восточном углу, где он стоял. Перед его глазами висел туман из света и слез, а в тумане витал маленький бедный домишко в местечке Утян[135]. Там он родился, там учился в хедере и в бейс мидраше[136]. Его отец всю жизнь был смолокуром. Из его глаз всегда смотрела какая-то искрящаяся темнота, напоминающая о дремучем лесе. Жилистые руки отца с искривленными пальцами были похожи на деревья, из которых он вытягивал смолу. Мама ростом напоминала его жену Гинделе. Только Гинделе по натуре была по-детски веселой и малость шумной. Если она хотела чего-то добиться, то могла и прикрикнуть. Мама же была покорной, тяжело работавшей женщиной, прислуживавшей в богатых домах, чтобы помочь мужу содержать их мальчика, чтобы тот мог сидеть в бейс мидраше над томом Геморы.

Когда ему исполнилось пятнадцать, он начал выполнять предписание мудрецов: «Отправляйся в изгнание туда, где место Торы»[137]. Он скитался из одной местечковой ешивы в другую, год — в Лехевичах[138], год — в Кобрине[139], пока не осел надолго в ешиве Слонима[140]. Родителей к этому времени он уже не видел несколько лет. Лишь время от времени отправлял домой письмецо. Он был тогда очень набожен. И чем сильнее скучал по дому, когда ел по очереди в домах обывателей и спал на жестких скамьях в синагоге, тем набожнее становился, тем с большим упорством и постоянством изучал Тору, чтобы найти в ней утешение.

Однажды в канун месяца шват[141] он вместе с миньяном стариков отмечал в Слонимской синагоге малый Судный день[142]. Посреди чтения Торы к нему подошел один из товарищей-ешиботников и сказал:

— Утянец, ваша мать ждет вас у входа в синагогу.

Сначала он не поверил: ведь из Утяна до Слонима довольно далеко, да и отец не писал, что мать приезжает. Только когда товарищ повторил сказанное, он наконец поверил, но чрезмерная набожность не позволила ему выйти посреди чтения Торы. Был и еще один аргумент: когда начинали молиться, его спросили, постится ли он, и он ответил, что да, постится. Без него не набралось бы миньяна постящихся и нельзя было бы читать раздел Торы «Ваякгель»[143]. Так что ему никак нельзя выходить во время чтения Торы. Поэтому он остался и слушал голос чтеца, стараясь не пропустить ни слова, хотя сердце его корчилось в муках: «Мама ждет! Мама!» Он хотел преодолеть соблазн и потому не вышел и во время чтения «Шмоне эсре», когда в принципе выйти было можно. Потом он остался на повторение молитвы кантором, а после этого читал вместе со всем миньяном постящихся «пизмойним»[144] и «слихес»[145], псалмы, великую исповедь учителя нашего Нисима[146] и покаянную молитву «Мы виновны, мы предавали…», все-все, до «Нам следует восхвалять» и до последнего кадиша.

Все это время по синагоге крутился ешиботник, сообщивший о том, что его ждет мать, и смотрел на него с кривой издевательской усмешкой. Поскольку Йоэл знал, что этот ешиботник — насмешник, который к тому же не постится в малый Судный день, он начал подозревать, что вся эта история с приездом матери выдумана, чтобы сбить его с толку посреди молитвы. Но когда закончились все молитвы и он наконец спустился со своего места у восточной стены, то уже не нашел мамы. Двое евреев, из тех, что всегда сидят у печи, рассказали ему, что, когда он молился, в синагогу вошла низенькая бедная еврейка и спросила о нем. Эта женщина сказала, что она его мать и что приехала из самого Утяна. Но когда его товарищ сообщил ей, что ее сын не хочет прерывать молитву, она какое-то время смотрела на него, на своего сына, из-за бимы, а потом пошла к двери. Кто-то из евреев, сидевших у печи, спросил ее, почему она не дождется сына, а она ответила:

— Мой сын — святой, — и ушла.

Йоэл побежал по синагогальному двору и по заснеженным переулкам, крича:

— Мама! Мама!

Он спрашивал о ней на слонимских постоялых дворах, в странноприимном доме, у прохожих — ее нигде не видели и ничего о ней не слыхали. Когда после всех поисков он вернулся в синагогу подавленный, один еврей рассказал ему, что как раз был во внутренней комнате синагоги, когда его мать вошла туда и положила свой узелок. Вскоре она вернулась, забрала узелок и ушла.

Тогда от боли и стыда он захотел сделать что-нибудь дурное. На то, чтобы поехать домой посреди семестра, у него недоставало денег, да к тому же было стыдно перед раввином и обывателями. Ведь все считали его очень усидчивым и богобоязненным учеником. Так как же он может прервать учебу посреди семестра? Еще более, чем перед слонимскими евреями, ему было стыдно перед матерью. Она сказала про него: «Мой сын — святой». Она ведь очень огорчится, если он посреди семестра прервет учебу. Поэтому он остался в Слониме и решил, что на этот раз в начале месяца нисан