постоянно молится в Старой синагоге, то наверняка должен знать ее Ицикла, который занимается там с ребе каждый вечер.
— Я как раз и есть ребе вашего Ицикла, — воскликнул старичок, обрадованный этим вроде бы счастливым совпадением, и пошлепал мягкими губами своего абсолютно беззубого рта.
— Ай-ай-ай, ох уж этот Ицикл! У него не голова, а огонь. Главное — как бы не сглазить его! А голосок у него, как у певчего при городском канторе, и учиться он хочет, как Виленский гаон[34], когда тот был маленьким мальчиком и произносил проповедь в Большой синагоге перед евреями целого города. Один еврей как-то встретил Виленского гаона и, не зная, кто перед ним, спросил: «Где тут живет Виленский гаон?» Виленский гаон ответил: «Только захоти, и ты станешь гаоном»[35]. Так же и ваш Ицикл. С таким сынком, с таким наследником вы наверняка удостоитесь места в Грядущем мире.
— Насчет Грядущего мира я не знаю. Когда мой муж должен торговать в проходном дворе старьем, а я должна мерзнуть тут, при моих глиняных горшках, как-то не думаешь о Грядущем мире, — ответила женщина с непонятной злостью. — Однако мы с мужем довольны, — сказала она потом, — что мальчику есть куда зайти в холода погреться да еще одновременно и поучиться. Знания никогда не повредят.
Маленький еврейчик в большой зимней шапке растерялся и пробормотал, жуя беззубыми деснами, что-то такое, чего никак нельзя было расслышать и понять. Потом к нему вернулся дар речи, и он мягко сказал, что, поскольку продавщица — мать Ицикла, а он сам — учитель Ицикла, то он купит у нее жестяной чайник. Пригодится. Ай, какой у нее Ицикл! Ай, какое он сокровище!
— Я заплатил ребе-гелт, — рассказывал потом в Старой синагоге еврей, купивший жестяной чайник, и его слушатели печально кивали[36]. Когда они были мальчишками и учились в хедере, их бедные родители пальцы себе отрезали, чтобы оплатить их обучение. Теперь меламедам приходится еще и приплачивать за учеников. И все же это стоит делать. Главное — не остаться без молодой поросли. И тогда другие старики тоже отправились на улицы отыскивать матерей своих учеников.
Мать Меирки сидит во дворе Рамайлы в подвале, полном угля, и продает его ведрами. Она торгует также наколотыми дровами, связанными скрученной в жгут соломой. Меламед не знает, что делать. Из-за наледи вязанки дров тяжелее вдвое, а жесткие соломенные узлы целиком обледенели. Откуда же ему, старому еврею, взять силы, чтобы отнести такую тяжесть в синагогу? Но поскольку торговка из большого уважения к ребе, который занимается с ее сироткой, вылезает из подвала, и ее лицо, перепачканное в угольной пыли, лучится радостью, меламед Меирки покупает целых две вязанки дров. Он просит только, чтобы товар временно остался лежать у лавочницы, пока он найдет кого-нибудь, кто отнес бы эти вязанки в синагогу.
— Я занесу, я не такая важная, — отвечает женщина и признается, что хочет заодно посмотреть синагогу, где ее мальчик сидит и изучает Тору. Но только как она может оставить на произвол судьбы свой заработок?
— Я посторожу ваш заработок. Идите, не беспокойтесь, — подгоняет старичок женщину, которая колеблется, не зная, подобает ли оставить ребе в качестве сторожа. Только когда мать Меирки, послушавшись его, уносит вязанки дров в синагогу, старик смотрит на стену напротив.
Наполовину вросшие в землю и засыпанные снегом пялятся на него два подвальных окна. Высоко на крыше — теснота, толкотня и суматоха разнообразных окошек чердака и длинных и узких закопченных труб. В самой стене, во всю ее ширину и высоту, нет не единого окошка. Она выглядит глухой, немой и слепой. Голые кирпичи и черные как ночь. Что же она здесь стоит, эта стена, и отгораживает двор Рамайлы от всего мира? — удивляется старичок и остается стоять с задранной бороденкой, ссутулившийся, похожий на большого воробья, мерзнущего на телеграфном проводе.
Рядом с торговками фруктами на улице стояли старики с купленными подмороженными яблоками в бумажных кульках и утешали женщин: конечно, им сейчас не позавидуешь. Зато им будет тепло на том свете от Торы, которую изучают их мальчики. Одетые в шубы торговки, низенькие и толстые, стояли, широко расставив ноги над горшками с тлеющими углями, и слушали с набожными лицами, как слушают в Новолетие и в Судный день чтицу молитв в женском отделении синагоги. Снег беспрерывно все падал и падал из холодной дали, из внеземной пустыни, и жители узких извилистых переулков все глубже утопали в снегу, как пни в лесной глуши.
В Пурим во время чтения Свитка Эстер Старая синагога была полна запаха дыма и серы, стрельбы и ужасного грохота. Каждый раз, когда чтец упоминал имена нечестивца Амана и его жены Зереш, одна компания мальчишек начинала барабанить палками по перилам бимы, а другая, еще большая компания стреляла из самодельных «пушечек» — больших железных ключей, полое нутро которых наполнялось серой. Пушечку наводили на стену или на одну из каменных колонн вокруг бимы. Вспыхивало красно-зеленое пламя, затем следовал оглушительный грохот. Взрывы раздавались во всех углах синагоги и по очереди, и залпами. Чтец, которым был один из стариков, терпеливо ждал, пока стрельба окончится, и спокойно продолжал читать дальше.
Послушать чтение Свитка Эстер в Старую синагогу пришло много людей, отчасти это были те, кто постоянно приходил молиться по субботам и праздникам, другие зашли случайно. Увидев, какой ад устраивают в синагоге мальчишки, пришедшие хотели взять их за шкирки и вышвырнуть вон. Однако старики с гневом и яростью набросились на чужаков и даже на постоянных прихожан:
— Нет! Вы приходите сюда раз в кои-то веки, а эти мальчишки здесь каждый день.
Тем, кто приходил молиться только по субботам и праздникам, было прекрасно известно, что в обычную среду в Старой синагоге иногда не хватает десятого для миньяна. Но эти устраивающие страшный грохот при произнесении имени Амана мальчишки еще не достигли возраста бар мицвы, а таких нельзя засчитывать в миньян.
— Можно! Еврейского мальчика с Пятикнижием в руках можно в крайнем случае считать десятым в миньяне, даже если ему еще далеко до бар мицвы, — отвечали старики.
На следующий день меламеды раздавали своим ученикам большие гоменташи в качестве подарков на Пурим и рассказывали им красивые истории из «Таргум шени»[37]. А на семейные праздничные трапезы старики шли с обидой на своих детей и внуков, потому что те только и думают о жратве, а не о чуде и радости Пурима.
Но после Пурима, когда морозы стали ослабевать, ученики начали понемногу возвращаться в суету улицы. Чем ярче сияло солнце в разрывах серых туч, тем обеспокоеннее и печальнее становились старики. Они сидели возле сияющих белизной горячих кафельных плиток натопленной печи, выглядывали на улицу и дивились, как быстро таят сосульки — еще быстрее, чем воск на гавдольной свече[38]. Как они роняют капли на оконное стекло! Ты только посмотри, как они блещут и искрятся! Водяные капли сверкают на солнце, отражая его лучи. Поминутно вверху на крыше что-то щелкало, и куча снега обрушивалась вниз, мимо окна, с таким веселым шумом, что казалось, снег ждет не дождется возможности свалиться вниз. Нетерпеливый и стремительный прозрачный светлый дымок из печных труб тоже рвался вверх. Только у стариков этот первый намек на весну не вызывал радости. Они еще сильнее ощущали застарелые боли в своих высохших костях. У них щемило сердце, оттого что учеников становится все меньше.
Когда Меирка перестал приходить, Ицикл еще держался, хотя его речи не прибавляли здоровья его учителю. Ицикл рассказывал, что в светской еврейской школе, где он учится до трех часов, дети смеются над ним, потому что он носит арбеканфес. Его отец тоже говорит, что не уважает религиозных евреев. Когда они присматривают у отца пальто или пиджак, то велят ему надорвать подкладку и смотрят, нет ли там льняных и шерстяных нитей, скрученных вместе[39].
— Какая им разница, есть ли в подкладке льняные и шерстяные нити, скрученные вместе? — спрашивал Ицикл.
— Это шатнез[40], а Тора повелевает не носить шатнез, — отвечал ребе.
Ицикл продолжал спрашивать: почему так сказано в Торе? Ребе, вздохнув, ответил, что никто толком не знает истинной причины, по которой нельзя носить шатнез.
— Видите? Мой папа прав! — воскликнул Ицикл и после этого тоже перестал приходить в Старую синагогу.
Тогда старики снова отправились к матерям учеников. Старички шагали по снегу еще в калошах, хотя тяжелые зимние меховые шапки они уже сняли и носили еврейские картузы на вате с высокой плотной тульей и матерчатым козырьком. Старики осторожно ступали по забрызганному грязью булыжнику, по залитым водой тротуарам, и им казалось, что они слышат вокруг вопли разбежавшихся учеников. Тогда они останавливались и медленно оглядывались вокруг, но ничего не могли разглядеть из-за слепящих солнечных лучей. Серые, облезшие здания и неотштукатуренные кирпичные стены, залитые резким светом, мучили ослабевшие глаза стариков. Бодрые голоски доносились откуда-то, раздаваясь то ли близко, то ли далеко, как в тумане с противоположного берега реки. Тогда старички тащились дальше в поисках матерей своих учеников — в лавчонки, в подвальчики и к корзинам уличных торговок.
— Ваш Ицикл, не дай Бог, не заболел? — не без хитрости вопрошал меламед продавщицу чайниками так, будто ничего не случилось. Позволительно прикинуться придурковатым, чтобы не позорить человека и помочь ему раскаяться.
— Почему это вдруг заболел? Чтоб мои враги заболели! — обиженно ответила женщина.
Вокруг нее по-прежнему, как и зимой, стояли и висели глиняные горшки и жестяные ведра. Но на матери Ицикла больше не было тяжелого шерстяного платка. Она даже не стеснялась сидеть в присутствии ребе с непокрытыми волосами