Синайский гобелен — страница 5 из 5

Глава 14Стерн

Колонны, фонтаны и водостоки, где мирра росла три тысячи лет назад и растет до сих пор.

Он родился в Йемене, в шатре, стоявшем недалеко от развалин Мариба, столицы древнего государства царицы Савской, славшего когда-то давно золото, обезьян, павлинов, серебро и слоновую кость по Ладанному пути в Акабу, а оттуда товары везли дальше, к высотам Иерусалима. Мальчишкой он играл на руинах марибского Храма луны, где среди разрушенных колонн, водостоков и фонтанов теперь росла мирра.

Однажды утром на месте, где стоял храм, он обнаружил лишь песок. Он побежал по холмам к своему шатру.

Он пропал, прошептал он, запыхавшись, своему высоченному отцу и кругленькому коротышке деду, которые, как обычно, гуляли и вели свои бесконечные разговоры, притворяясь, что пасут овец, бывший английский аристократ, величайший путешественник и исследователь своего века, ставший бедуином-хакимом, и неграмотный йеменский еврей, пастух, проживший всю жизнь в той местности, где родился.

Храм исчез, повторил малыш. Куда он исчез?

Исчез? спросил с высоты отец.

Куда? спросил низенький дед.

Как загадочно, пробормотал один. Не просто так исчез, а почему?

И не только куда, добавил другой, но и когда?

Только что, ответил мальчик. Его нет на месте. Пропал за ночь.

Двое мужчин глубокомысленно покачали головами. Солнце уже начинало припекать, а потому они отправились поразмышлять над этой проблемой в тени миндаля. Малыш прыгал с ножки на ножку, пока они по очереди задавали ему вопросы.

Мы должны разгадать эту загадку. Что теперь на месте храма?

Песок. Ничего.

А, ничего, кроме песка, действительно загадочно. Ты был там ночью?

Нет.

А на рассвете?

Нет.

А-а. А может, это только сейчас, ненадолго?

Отец подергал за рукав деда.

Якуб, а вообще-то Храм луны существует?

Конечно, существует. Да, да, помнится, я его видел.

Но не сегодня? спросил отец.

Сегодня нет, но потом опять увижу, ответил дед.

Когда? Через неделю, Якуб? Через два месяца?

Где-то примерно так, о бывший хаким. Да, конечно.

А вчера?

Нет.

А шесть месяцев назад?

И да и нет. Но как бы то ни было, в какой-то из этих разов без всякого сомнения.

Но что это у тебя за «вчера» и «на следующей неделе», Якуб? Эти «два месяца спустя» и «два месяца назад»? Странным образом ты обсуждаешь время. Более-менее, говоришь ты, сваливая дни и числа прошлого и будущего в одну кучу, словно это одно и то же.

Отец улыбнулся. Дед засмеялся и прижал озадаченного малыша к груди.

Да? Есть немного. Это, наверное, просто потому, что для меня Храм луны всегда на месте, ведь я знаю его в подробностях, таким же, каким я видел его раньше и увижу потом снова. А песок — что песок, он может засыпать его на время, но это неважно. Мы живем в пустыне, это бывает, песок приходит и уходит.

Отец повернулся к мальчику.

Ты до мелочей помнишь храм, так же как твой дед?

Да, прошептал мальчик.

И можешь представить его в подробностях даже сейчас?

Да.

Его отец серьезно кивнул, дед радостно заулыбался.

Значит, твой дед прав. На песке или под песком, не имеет значения. Для тебя, как и для него, храм всегда на месте.

Мальчик решил, что понял, и задал следующий вопрос.

Ну раз он всегда там, то сколько он уже там стоит? Кто его построил?

Дед притворно нахмурился. Он еще раз обнял малыша.

Это уже история, а я в ней не разбираюсь, где уж мне. Но, к счастью для нас, твой отец — ученый человек, который везде побывал и знает все на свете, так что, возможно, он успел прочитать надписи на колоннах и может точно ответить на твой вопрос. Итак, о бывший хаким? Как по-твоему, кто построил Храм луны в Марибе и как давно? Ровно тысячу лет назад и навсегда? Две тысячи лет назад и навсегда?

Теперь была очередь Якуба тянуть отца за рукав, и отец улыбнулся.

Племя это называлось сабеи, сказал он, а построили они его три тысячи лет назад и навсегда.

Малыш открыл рот, услышав непостижимое число.

Папа, ты научишь меня читать надписи на колоннах?

Да, но сперва Якуб должен объяснить нам, когда они появятся вновь. Пусть расскажет нам о песке.

Ты расскажешь, дедушка?

Да-да, конечно. Когда опять подует ветер, мы выйдем вместе, принюхаемся к нему и узнаем, запахнет ли вновь ладаном в Храме луны в Марибе.

Толстячок фыркнул от смеха. Серьезный, полный достоинства отец повел их обратно к шатру, где грелась вода для кофе. В тот вечер, как и во многие другие, мальчик сидел у костра допоздна, сонно клюя носом, не в силах угадать, откуда берутся те удивительные слова, которыми без устали обмениваются среди теней два старика, из «Зохара» или из «Тысячи и одной ночи», а может, они написаны на камнях Храма луны, где он играл, таинственная мирра его детства, исчезающие колонны, фонтаны и водостоки, возвращающиеся с надписями, которые однажды можно будет прочесть, так же как запахи, что несут порывы ветра, приторный аромат, не исчезающий, как глубоко бы ни были захоронены связки ладана в ту ночь три тысячи лет назад и навсегда, как говорил о Храме луны его отец после долгих десятилетий странствий, или в ту ночь, вчера и на той неделе вечности, как описывал храм его дед среди холмов близ древнего Мариба, где он жил всегда.

* * *

Получал он и наставления матери, когда они ходили вдвоем собирать всякие травы для салатов в прохладном тусклом свете зари. Иногда мать вдруг издавала странные звуки и по несколько минут стояла, держась за бок и глядя в землю, и он не мог понять, отчего ее лицо вдруг становилось таким изнуренным.

А что она могла сказать ему, четырехлетнему малышу? Она вынашивала дитя, только и всего, с каждым днем тяжелея. Когда она наклонялась за травинкой, оно толкало ее, а распрямившись, ей приходилось стоять, закрыв глаза от боли. Благословение материнства попросту забирало из ее тела больше, чем она могла дать. Но он был мал и однажды, когда она пошатнулась на склоне холма, спросил ее о причине.

Что случилось, мама?

Ему никогда не забыть ту минуту. Судорожно сжатые пальцы, напряженное лицо, усталый, затравленный взгляд. Она опустилась на колени и закрыла лицо. Она плакала.

Где у тебя болит?

Она взяла его руку и приложила ее к своему сердцу.

Где? Я не чувствую.

Лучше здесь, сказала она и положила один из его крошечных пальчиков на вену на запястье.

Тут твоя кровь. Там у тебя болит?

Нет, болит в сердце, там, где ты не чувствуешь.

Но папа сможет почувствовать. Отец великий хаким. Он кого хочешь может вылечить.

Нет. Ты не можешь почувствовать это, потому что иногда у человека бывает такая боль, которая принадлежит ему одному.

Тогда он начал плакать, и она, стоя на коленях, потянулась поцеловать его в глаза.

Не плачь. Все прошло.

Не прошло. А папа может вылечить, я знаю, может.

Нет, сыночек.

Но это нечестно.

Честно, новая жизнь взамен старой — это всегда честно.

Чья жизнь? Ты о чем говоришь?

Неважно чья. Важно, что когда приходит время твоей собственной боли, надо нести ее самому, потому что у других людей есть своя.

Не у всех.

Боюсь, что у всех.

У дедушки нет. Он всегда смеется.

Это только кажется. Но на душе у него другое.

Что?

Твоя бабушка. Она умерла очень давно, и он все время тоскует о ней.

Ну, уж папа-то ни о чем не тоскует.

Тоскует, даже он. Сейчас у него есть приют, но много лет не было. А однажды, незадолго до того, как он забрел в наши края, твой дед нашел его одиноким в пыли. У него было ужасное время, когда он совсем потерял себя. Малыш упрямо помотал головой.

Неправда, папа никогда не терялся. Он прошел от Тимбукту до Гиндукуша и спускался по Тигру в Багдад, и за три рассвета и два заката прошел через весь Синай и даже не заметил, что не взял с собой еды и питья. Никто никогда не совершал того, что делал мой отец.

Может быть, но я не говорю, что он потерялся в пустыне. Он потерялся вот здесь, в сердце, где у меня болит.

Мальчик посмотрел на землю. Он всегда принимал все, что говорила мать, но ему казалось невозможным, чтобы у весельчака деда на душе была печаль. И уж совсем нельзя было поверить, что его отец когда-то мог потеряться.

Поэтому, говорила она, не будем говорить твоему папе про мою боль, ведь у него свое бремя из прошлого. Он пришел сюда, чтобы обрести покой, он принес нам счастье, и мы должны отплатить ему тем же.

Она положила ему руки на плечи.

Обещай мне это.

Он снова заплакал. Обещаю, сказал он, но я же хочу помочь. Может, я что-нибудь могу сделать?

Может, ты когда-нибудь разыщешь наш дом. Твой отец нашел приют здесь у нас, но твой дед и я на самом деле не отсюда.

Почему?

Потому что мы евреи.

А где же наш дом?

Я не знаю, но когда-нибудь ты нам его отыщешь.

Хорошо. Я обещаю.

Она улыбнулась.

Ну, пойдем, надо набрать трав к обеду. Эти наши двое мужчин беседуют и беседуют без остановки, а весь день напролет решая вселенские дела, они проголодаются.

* * *

Для поездок в Каир, чтобы изучать ислам, он пользовался одним из арабских имен отца. В Сафад для изучения каббалы он ездил под еврейским именем деда. Когда пришла пора получать западное образование, он спросил, какое имя ему взять.

Западное, сказал отец.

Но какое? спросил дед. Старики взяли его чашку из-под кофе и уставились в нее. Я вижу много еврейских и арабских имен, сказал Якуб, но я не могу вывести из них западное имя, наверное, потому что я не знаю, что оно собой представляет. Что видишь ты, о бывший хаким?

Отец вознес чашку над их головами и посмотрел в нее.

Стерн, объявил он, помолчав секунду. Да, совершенно ясно.

Звучит коротковато, сказал Якуб, нельзя ли к нему добавить что-нибудь? Нет ли там рядом еще чего-то со словом ибн или, например, бен?

Нет, это все, что есть, сказал отец.

Очень странно и очень интересно. А что это значит?

Решительный, непоколебимый.

Непоколебимый?

При встрече с чем-то неотвратимым и неизбежным.

А, это уже лучше, сказал Якуб. Конечно, нет смысла отворачиваться и избегать чудес жизни.

Дед вдруг обхватил себя руками и стал раскачиваться взад-вперед. Он подмигнул внуку.

Но, о бывший хаким, не слышу ли я в чашке твоего сына отзвук твоего собственного характера?

Не может быть, с улыбкой ответил бывший путешественник. Кофейная гуща и есть кофейная гуща. Она сама за себя говорит.

Якуб радостно засмеялся. Да, да, так оно и есть. Могло ли быть иначе. Ну вот, мой мальчик, это решено. И куда ты теперь поедешь?

Болонья. Париж.

Что? Не слыхал про такие места. Как они там исчисляют годы? Как они называют нынешний?

Тысяча девятьсот девятый.

Якуб подтолкнул зятя.

Это что, парень правду сказал?

Конечно.

Якуб фыркнул и расхохотался.

Конечно, говоришь ты старику, который нигде не бывал, но тебе это безразлично. Когда мальчик вернется, холмы эти будут все так же стоять здесь, только песок поменяется. На самом деле ты никуда от них не уедешь. Так или нет?

Может быть, улыбнувшись, сказал Стерн.

Вы двое, проворчал Якуб, вы думаете, что можете одурачить меня, но у вас ничего не получится. Конечно, я знаю, какой сейчас год, знаю. Еще кофейку, о бывший хаким? Мы можем поблагодарить Бога, что твой сын — что-то среднее между нами, и в нем есть часть моей здоровой пастушьей крови, так что ему не придется, как тебе, быть джинном шестьдесят лет, прежде чем стать человеком.

* * *

Вечером накануне отъезда отец повел его прогуляться в сумерках. Поначалу его так взволновало сознание того, что отец собирается сказать ему что-то важное, что он безостановочно говорил что-то о новом веке и о том новом мироустройстве, которое тот принесет, о том, как ему хочется поехать наконец в Европу, приступить ко всем тем делам, что ждут впереди, и так далее и тому подобное, пока он наконец не заметил, что отец молчит, и остановился.

О чем ты думаешь?

О Европе. Не знаю, понравится ли она тебе, оправдает ли твои ожидания.

Конечно, понравится, почему же нет, столько нового. Только представь, сколько там всего, что мне надо узнать.

Это правда, но, может быть, Якуб прав, может получиться, что ты никуда не уедешь от этих холмов. Это его путь, не мой, но я ведь родился не в пустыне, не в уединении, как он или ты. Я искал ее, но, возможно, родиться в ней — это совсем другое дело. Конечно, в пустыне не меньше интересного, чем в любом другом месте, но для кого-то она может стать причиной неизбывного одиночества, и мне приходится все время напоминать себе об этом. Не всем дано бродяжничать по сорок лет, как мне. Вот, например, отец Якуба. Он в Тимбукту жил совсем иначе и был очень мудрым и счастливым человеком со своими стайками детишек и их следами в небе да путешествиями по две тысячи миль за вечер, он был счастлив, прихлебывая кальвадос в пыльном дворике. Как он сказал, хадж измеряется не милями.

Я это знаю, отец.

Да, конечно, знаешь. Перед тобой есть пример другого Якуба, твоего деда. А знаешь ли ты, к чему стремишься?

Что-нибудь создать.

Да, конечно, только так и можно начинать. А как насчет денег, они занимают какое-то место в твоих планах? Чего ты хочешь?

Нет, ничего, они для меня ничто, могло ли быть иначе, ведь я воспитан тобой и Якубом. Что за странный вопрос. Почему ты спрашиваешь, заранее зная ответ?

Потому что я хочу обсудить с тобой кое-что, о чем ни с кем раньше не говорил, даже с Якубом.

Стерн рассмеялся.

Что же это за тайна, которую ты не захотел обсуждать с Якубом?

Да нет, тайны тут нет, в общем-то, вполне бытовой вопрос. Просто не представлялось повода заговорить об этом. Видишь ли, перед тем как уехать из Константинополя, я сделал кое-какие финансовые распоряжения, недвижимость и тому подобное. Я думал, что когда-нибудь смогу воспользоваться этой собственностью, но затем стал хакимом, а потом и вовсе поселился здесь, и, естественно, раз уж так все вышло, мне она ни разу не пригодилась. Если ты считаешь, что это имущество не понадобится, ну тогда, наверное, придется вернуть его прежним владельцам. Собственность — это бремя, а отправляясь в хадж, лучше иметь как можно меньше груза.

Стерн опять рассмеялся.

Ты же не думаешь, что я отправлюсь нагишом? Привяжу бронзовые солнечные часы к поясу и прыгну через стену сада? Но ты говоришь загадками, отец. Так Якуб был прав, когда говорил, что вы вдвоем владеете большей частью мира? Два тайных совладельца с единственным наследником в моем лице? Чему ты улыбаешься?

Это я над Якубом и его представлениями о недвижимости. У него все дело в сознании, этот пригорок для него не просто частичка мира, но и целая вселенная. Ты же знаешь, как он любит подчеркивать, что никогда нигде не бывал, а мне потребовалось шестьдесят лет, чтобы прийти к тому же самому. Ну, в этом он прав, конечно, насчет этих холмов и того, что они всегда значили для него и, в конечном итоге, для меня. В общем-то, в наши дни Османская империя — не такое уж большое наследство, так, скорее лоскутки, в которые обычно и превращаются империи. На ее месте должно будет скоро возникнуть нечто новое, в том самом новом столетии, о котором ты так любишь говорить. Стерн улыбнулся.

Во всяком случае, таким был первый урок, который вы оба дали мне в тот день, когда я не смог найти Храм луны. Что единственная реальная империя — это империя ума.

Старый путешественник тоже улыбнулся. Кажется, я припоминаю такой разговор, ты был тогда еще совсем маленьким. Так что ты думаешь обо всем том имуществе, о котором я говорил? Тебе хотелось бы владеть им?

Нет.

Почему?

Потому что я не собираюсь стать торговцем недвижимостью.

Вот как, чудесно, значит, этот вопрос решен. Еще одно наследие моего ушедшего века не будет тебя обременять.

Все-таки, думаю, что в ту ночь, когда придет пора поднимать паруса, я не выйду голым на дипломатический прием в Каире.

А, апокрифическая басня, в викторианскую эпоху могло случиться и не такое. Ну, ладно, твои отношения с прошлым покончены, это мы обсудили, теперь пора идти к Якубу обедать. Он весь день колдовал над своими кастрюльками, готовил пир и, должно быть, соскучился.

Он?

Хм. Я тебе когда-нибудь рассказывал, как я собирал данные, чтобы вычислить период обращения кометы Стронгбоу?

Стерн рассмеялся. Он понимал, что отец взволнован так же, как и он, что его отъезд разбудил воспоминания о том каирском вечере семидесятилетней давности, когда юный джинн, смеясь, вернул зрение слепому нищему, а сам отправился в путь.

Нет, отец, кажется, нет. Не связано ли это с происшествиями из жизни Моисея, Навуходоносора, Христа и Магомета? И еще кое-какими малоизвестными фактами из «Тысячи и одной ночи»? А еще двумя-тремя туманными упоминаниями в «Зохаре»? Испуганный араб в пустыне, обеспокоенный необычно темным небом? Тот, что потом оказался иерусалимским торговцем древностями? В кладовке которого ты написал антропологическое исследование по Ближнему Востоку? Нет, что-то не помню, чтобы ты мне когда-нибудь об этом рассказывал.

Нет? Странно, потому что история замечательная. Как ты думаешь, Якубу будет интересно об этом послушать?

Конечно интересно. Он вообще никогда не устает слушать. Но он, конечно, тут же перемешает все твои факты и переставит их по-своему.

Это точно, неисправимая привычка. Все эти бесконечные анекдоты, загадки, стишки, которые он везде отыскивает. Что ж, нам придется быть начеку, и все-таки попытаемся.

* * *

В Европе Стерн упоенно мечтал о будущем. Он собирался сочинять симфонии, рисовать фрески, проектировать бульвары, писать эпические поэмы. Он отважно пускался в эти прожекты, невооруженный и беззащитный.

Он ходил по музеям и концертным залам, а потом, совершенно поглощенный на время очередным достижением, без устали бродил по улицам до рассвета, с наступлением которого он падал на стул в какой-нибудь рабочей столовой покурить и выпить чашечку кофе.

В Болонье он пропускал лекции по медицине, покрывая слоями краски холсты. А через несколько месяцев, оценивая содеянное, счел свои творения безжизненными.

В Париже он пропускал лекции по праву и занимался музыкой. Он заучивал целые партитуры Моцарта и Баха, но когда пришло время самому писать музыку, у него ничего не вышло.

Тогда он переключился на мрамор, он подолгу корпел над рисунками и попытался сделать несколько эскизов, но в конце концов решил, что его чертежи фонтанов и колоннад напоминают Бернини. Потом были стихи и пьесы. Стерн приготовил пачку бумаги и прямой жесткий стул. Он заваривал себе кофе, набивал окурками пепельницу на столе. Он рвал бумаги в клочья, заваривал еще кофе и вновь наполнял пепельницу окурками. Он выходил погулять, возвращался и начинал все заново, но результата не было.

Никакого. Ничего не вышло из его мечтаний о творчестве.

Глядя на переполненную пепельницу, он вдруг испугался. Что же он совершит в своей жизни? На что он способен?

Ему двадцать один год. Он провел в Европе три года, но поговорить ему до сих пор не с кем, друзей нет совсем, он все время был слишком занят уединенными мечтами. Он приехал сюда, движимый идеалами и вдохновениями, в чем же причина неудач?

Он сидел без сна, вспоминая холмы, где играл в детстве, и слова Якуба, что на самом деле он никуда от них не уедет, вспоминал, как отец перед расставанием недоумевал, каково это — родиться в пустыне с ее одиночеством, а не обрести ее, подобно ему.

Стерн плеснул себе коньяка, закрыл глаза, и перед ним замелькали образы.

Восторженный вопль слепого нищего в Каире, переход длиной в Синай без еды и питья, арабская деревушка близ Акабы, слияние двух пересохших рек в Северной Аравии, антикварная лавка в Иерусалиме, заплыв по Тигру до Багдада, пиявки и опиум под Аденом, лихорадка после плавания через Красное море, тайное посещение Медины и Мекки.

Разные обличья. Сорок лет расхаживавший там и сям Стронгбоу, одетый то бедным погонщиком верблюдов, то богатым дамасским купцом, то досужим торговцем очным цветом, то собирателем щавеля, то одержимым дервишем, впадающим в транс, то непроницаемым хакимом, огромное неподвижное пустынное существо с говорящими глазами.

Джинн Стронгбоу, меняющий размеры и обличья.

Пастух Якуб, терпеливо ожидающий на холме.

И вот бывшего хакима тихонько ведут домой к покою и отдыху. Что это значит? Что пытается он отыскать в этих трех жизнях?

Стерн шваркнул стакан об стену. Он схватил бутылку и стал метаться по комнате, спотыкаясь о стулья и сшибая на пол лампы. Он ненавидел Европу, он вдруг мгновенно осознал, как сильно ненавидит ее. Он не мог здесь дышать, не мог думать, был лишен зрения и слуха, кругом шум, толкотня, везде суматоха и грязь, как это не похоже на тихие холмистые просторы его детства, молчание песков, текущих через Храм луны.

Здесь он не сделал ничего, лишь тщетно мечтал и терпел неудачи, мечтал безнадежно, а неудачи терпел, потому что это было не его место. Рожденный в пустыне, он не мог жить здесь. Его дом был в пустыне, и надо было туда вернуться, он это понял.

А чем заниматься?

Он снова представил себе этих трех человек. Стронгбоу, шагающий от Нила к Багдаду. Шатер Якуба в Йемене. Хаким на рассвете в пустыне, сидящий рядом с больным бедуином, велит ему следить за полетом далекого орла и говорит: да, мы найдем тот оазис.

Для чего они возвращаются к нему? Что хотят сказать?

Англичанин, еврей, араб. Отец и дед, неустанно и терпеливо шагающие, никуда не уходя, его земля и его дом, его наследие.

И вдруг его осенило. Родина для всех народов его наследия. Одна нация, объединяющая арабов, христиан и евреев. Новый мир и возрожденный в новом веке Плодородный Полумесяц древности, одна великая нация, величественно протянувшаяся от Нила через Аравию, Палестину и Сирию до подножия анатолийских холмов, орошаемая водами Иордана и Тигра, Евфрата и Тивериадского озера, огромная нация, почитающая всех своих трех, двенадцать, сорок тысяч пророков, великий народ, в котором заново расцветут легендарные города, Мемфис Менеса, мидийская Экбатана, Сидон и Алеп хеттов, Киш и Лагаш шумеров, Зоар эдомитов, Аккад Саргона, пурпурный Тир, Акра крестоносцев, Петра набатеев, Ктесифон Сасанидов, Басра Аббассидов, величественный Иерусалим и такой же величественный Багдад из «Тысячи и одной ночи».

Яркое, как в бреду, видение ошеломило Стерна, оно было куда грандиознее, чем обещание, данное матери в детстве. Он сел за стол и принялся лихорадочно строчить, а когда через две недели очнулся, оказалось, он не только сумел возродить воспоминания о тысяче и одной древней цивилизации и сплавить их воедино, но и написал основные законы новой нации, нарисовал флаг, спроектировал несколько величественных общественных зданий, придумал университеты и театры, обдумал национальный гимн и перечислил основные положения конституции.

В возрасте двадцати одного года он нашел дело своей жизни.

После этого он быстро упаковал вещи и уехал из Парижа. Определившись, кто он такой, теперь он мог только стать этим человеком, заняться восстановлением связей, которые, возможно, существовали на его родине три тысячи лет назад, но были утрачены.

Эта новая клятва была торжественной и ясной, и он знал, что никогда не нарушит ее, даже если со временем окажется, что она ему не под силу.

Глава 15Иордан

Благодатный поток, струившийся среди мягких зеленых холмов Галилеи, покрытых полями нежных злаков и нежных воспоминаний.

Стерн вернулся на Ближний Восток на десятисильном французском автомобиле, по дороге ненадолго задержавшись в Албании из-за начала первой Балканской войны. Там он переделал автомобиль в пустынный трактор. Грохоча и стреляя двигателем, трактор с ревом и урчанием преодолевал сухие русла рек и пригорки, легко покрывая расстояния, на которые во времена его отца уходили десятки тягостных дней пути на верблюдах.

Но трактор поднимал тучи песка, которые привлекали внимание бедуинов. Ему нужно было более скрытное средство передвижения, и он, естественно, подумал о воздушном шаре.

Стерн начал экспериментировать с воздушными шарами еще в детстве, подвешивая корзину под мешок, сшитый из палаток. Над корзиной прикреплялся глиняный горшок с горящим верблюжьим пометом. Горячий воздух заполнял мешок, и тот неуклюже прыгал по склонам холмов.

Позже он многократно увеличил жар пламени, сжигая нефть, которую собирал среди скал в пустынных месторождениях. С этим новым топливом он мог взять на борт больше груза и подняться выше. Вдохновенно летая вместе с ветром в небе Йемена, Стерн самостоятельно научился ориентироваться по звездам.

Теперь же он построил большой воздушный шар с компактной гондолой, в которой помещались узенькая койка, маленький письменный стол и потайная лампочка. Шар наполнялся водородом из бутылей, которые он прятал в разных ущельях, скрытых в пустыне; туда он снижался и прятался на заре, днем спал и рассчитывал следующий этап своего путешествия, стараясь передвигаться незаметно.

Перелеты Стерн совершал только ночью. Иногда он работал за столиком, но чаще тушил лампу и размышлял, летя в тишине по темному небу, совершенно невидимый из пустыни при свете звезд и похожий на далекое легкое облачко, когда появлялась луна.

Он летал от Адена до Иордана и от Мертвого моря до Омана, снижаясь перед рассветом, мягко опускаясь в расселину среди скал, чтобы пришвартовать свой корабль. Затем он скрытно пробирался к руслу пересохшей реки на встречу с каким-нибудь из вождей националистов; он летал, плетя интриги и все больше страдая от головной боли, хронической усталости и постоянного недосыпания, совершенно одинокий на своем шаре, в том числе и в интимном смысле; бывало, поднявшись слишком высоко в ночное звездное небо, он страдал от приступов сердцебиения, уже став жертвой неизлечимых мальчишеских грез, родившихся в Храме луны.

Ведь едва стоило ему снарядить свой шар и приступить к взятой на себя миссии, как он обнаружил, что вся она сводится не более чем к контрабанде оружия. Когда-то великая родина строилась в его воображении через умиротворение раздоров, и себя он представлял в роли целителя, помогающего найти умиротворяющий бальзам. Но люди, с которыми он общался в первые месяцы, налаживая контакты, не могли думать ни о чем, кроме оружия. Если он затрагивал другие темы, его тут же обрывали.

Идиот, орал один человек из Дамаска, почему ты упорствуешь в своей глупости? Конституция? Законы? Тут некогда этим заниматься, ты уже не в университете теориями играешься. Ружья — вот что нам нужно. Когда мы убьем сколько нужно турков и европейцев, они уйдут — вот оно, право, вот она, наша конституция.

Но ведь, когда-нибудь, начинал Стерн. Когда-нибудь — конечно. Через десять, двадцать, тридцать лет, кто знает. Когда-нибудь мы будем болтать до скончания века, но не сейчас. Сейчас существует только одно. Ружья, брат. Хочешь помочь? Хорошо, привези нам ружья. У тебя есть воздушный шар, и ты можешь пересекать границы ночью. Ну так займись делом. Ружья.

Это угнетало Стерна, и он пытался сопротивляться, поскольку это был путь к скрытому отчаянию. Он испытывал смятение при мысли, что его сияющая мечта сумела так быстро выродиться в простую контрабанду оружия. Но он не мог спорить с этими людьми, зная, что они говорят правду и если он хочет играть в этом какую-то роль, значит, следует принять такую.

Поэтому он с грустью собрал все свои вдохновенные записки, планы и красивые чертежи, сделанные за две лихорадочные исступленные недели в Париже, поднялся с ними как-то раз ночью высоко над пустыней и сжег их, одну за другой, бросая во тьму непотухший пепел, а потом полетел на восток, а на следующий день рано утром в первый день 1914-го, или 5674-го, или 1292 года, в зависимости от выбора святого, он тайно доставил свою первую партию оружия во имя строительства огромной новой миролюбивой нации, которому он надеялся поспособствовать в новом веке.

* * *

Самым значительным и самым незаметным действием Стерна в те годы была краткая, но очень необычная встреча, произошедшая случайно в пустыне. Стерн не придал ей абсолютно никакого значения, и, встретив того же человека вновь в Смирне в 1922 году, когда тот спас ему жизнь, он даже не вспомнил, что уже знаком с ним.

Но для старого араба это был самый важный момент в его долгой жизни.

Эта случайная встреча произошла весной, когда Хадж Гарун совершал свое ежегодное паломничество в Мекку, путешествуя, как обычно, в одиночестве вдали от проторенных дорог. А Стерн, по своему обыкновению, невидимкой парил над пустыней с одной из своих нелегальных миссий. На рассвете он быстро спустился с неба, чтобы сделать привал, и приземлился почти точно на старого тощего араба, который дремал, спрятав голову за камнями, как ящерица. Босоногий старик тут же распростер руки и пал ниц.

Оказалось, он заблудился и погибал от голода. Стерн хотел напоить и накормить его, но старик наотрез отказывался поднять лицо из пыли. В конце концов он осмелился поднять голову, но никакими силами нельзя было заставить его встать с колен. В этом положении он и ел, и пил, истово, словно выполняя некий обряд.

При виде этих длинных и тонких ног и неестественного блеска в глазах старика, который он счел признаком лихорадки или еще чего-нибудь похуже, Стерн настоятельно предложил ему свой запас воды и пищи. Он даже предложил подвезти его до ближайшего оазиса, если тот не в состоянии ходить, а по виду так и было. Но бедняга униженно отказался от всякой помощи. Вместо этого он благоговейным срывающимся шепотом спросил, будет ли ему позволено узнать имя своего спасителя.

Стерн назвался. Араб почтительно его поблагодарил, после чего, не вставая с колен, начал пятиться и продолжал заниматься этим все утро, пока не скрылся из виду за линией горизонта.

Чуть позже в то утро Стерн еще раз взглянул в сторону удаляющегося Хадж Гаруна, который, двигаясь все так же на коленках, превратился к тому времени в крохотное пятнышко на гребне барханов, но Стерн не очень всматривался, да и вообще поведение сумасбродного старика не произвело на него особого впечатления. Он озабоченно листал свой блокнот, намечая новые маршруты контрабанды оружием.

* * *

Сперва намечались кое-какие успехи.

В 1914 году правительство кайзера убедили регулярно платить взятки и шерифу Мекки, и его основному сопернику эмиру ибн Сауду, и Стерн доставлял немецкие революционные приказы из Дамаска в Джидду. Но из этого ничего не вышло, потому что арабы ничего не хотели делать, а англичане вскоре начали платить им больше.

Той же зимой он устроил тайную встречу близ Каира для влиятельной английской суфражистки, сочинительницы комических оперетт, которая незадолго до того вернулась из экспедиции в Судан, где провела приватно полдня, фотографируя в лодке миловидного молодого гермафродита, скотовода по имени Мухаммед, побывавшего в женах у шейха одного из племен.

Суфражистка узнала в ходе фотографирования, что шейх постоянно бил жену. Начав с сочувствия, которое она всегда испытывала к женщинам, страдающим от мирских предрассудков, она закончила вечер, страстно занимаясь любовью с Мухаммедом. Но ни одна из фотографий, к ее великому разочарованию, не получилась.

Стерн отвел ее к одному греческому художнику в Александрии, который мог в точности изобразить все виденное ею, таким образом он заручился ее поддержкой, и в следующих своих опереттах она пропагандировала его идеи.

В 1918 году Заглул[13] был освобожден из лагеря для интернированных и вернулся в Египет бороться за независимость. В 1919 году Кемаль[14] смутил англичан, не подчинившись султану, а персы противились навязываемому им договору. Вскоре после этого произошли арабские восстания в Сирии и Ираке.

Но уже в те годы видны были признаки грядущего поражения.

В Константинополе султан конфисковал современные учебники, когда ему сказали, что в них имеется подрывная формула Н2О, которая означает, что он, Хамид Второй — зашифрованный нуль и ни на что не годен.

В 1909 году в Адане турки перебили двадцать пять тысяч армян. В 1915 году, решив, что если не будет армян, то не будет и армянского вопроса, турки погнали их в Сирийскую пустыню, убивая по дороге, чтобы ускорить опустошение, производимое голодом и болезнями.

К 1916 году тучи шпионов опустились на Афины, а через три года еще большие орды собрались в Константинополе, где и обнаружили, что представители некоторых наций, следующие на Версальскую мирную конференцию, не только не могут написать свое имя, но даже не отзываются на него при личной встрече.

На малоизвестной встрече Вейцмана и Великого муфтия Иерусалима в 1918 году величавый и внешне безобидный араб проявил недюжинную способность к притворству и ненависти, тихо цитируя отрывки из «Протоколов Сионских мудрецов».

И наконец, самое плохое для Стерна: крушение Османской империи в конце Первой мировой войны уничтожило весь капитал, который его отец, бывший исследователь и целитель, оставил ему после того, как накануне отъезда Стерна в Европу сделал то, что он считал завершающим актом лечения, — освободил сына от бремени наследства той империи, которую купил до его рождения, — ирония достаточно всеобъемлющая, чтобы разделить два века навсегда.

После 1918 года денег у Стерна не водилось больше никогда. Ему пришлось продать воздушный шар, и с того времени он, становясь все беднее и беднее, постепенно дошел до того, что у каждого нового знакомого, чтобы как-то жить, просил денег, взаймы и просто так, но если случался доход от контрабанды оружием, он тратил его не на себя, а исключительно на покупку нового оружия.

И все же, несмотря на то что в 1920 и 1921 годах он влезал в долги все дальше и глубже, уже точно зная, что не вернет их никогда, он умудрялся производить впечатление благополучного и уверенного в себе человека — умение, которому он научился, вероятно, наблюдая за отцом и дедом, хотя у них-то эта уверенность была как раз неподдельной.

В общем, Стерн был настолько убедителен, что лишь горстка людей знала правду, только три человека, в разное время близко знавших его.

Сиви — и тогда, и до войны.

О'Салливан — через год в Смирне, когда он сделал последнюю ездку для Стерна и порвал с ним.

И наконец, через десять лет Мод, когда появились первые жертвы Смирны в том маленьком кружке случайных любовников, друзей и родственников, которые в итоге все пришли к выводу, что их жизни неразрывно переплелись однажды теплым сентябрьским днем в этом прекраснейшем из городов на берегах Восточного Средиземноморья.

* * *

Однажды, холодным декабрьским вечером 1921 года О'Салливан Бир угрюмо сидел в уголке арабской кофейни возле Дамасских ворот, а на столе перед ним стоял опустевший стакан из-под мерзкого арабского коньяка. По улицам и над крышами с воем метался ветер, грозя снегопадом. Два араба вяло играли в триктрак у окна, а третий спал, накрывшись газетой. Наступала ночь.

Пусто, как в пустыне, думал Джо, никогошеньки на улице, и правильно, все нормальные люди сидят сейчас дома, в тепле, в кругу семьи. С чего это моему папаше там, на островах Аран, приспичило узреть меня тут? Поганый морок, вот что такое ваше пророчество, я бы сейчас, может, как он, ловил рыбу, а в ненастную погоду сидел у огня с порядочной кружкой, пел песни, плясал с соседями и был счастлив. А тут снуют чокнутые арабы и евреи, от этих долбаных иерусалимских приключений с души воротит, Господь свидетель.

Дверь открылась, и вошел, потирая руки от холода, высокий сутулый человек. Он обстучал ноги и улыбнулся. Джо кивнул. Такой здоровяк, а двигается мягко, подумал он. Ходит так, словно мог бы направить стопы и не в эту снулую арабскую пародию на паб, и кто знает, может, у него и есть выбор. Стерн отодвинул стул. Заказал два коньяка и сел рядом.

Хочешь, чтобы мы испытали судьбу при помощи этой жидкости, сказал Джо, изобразив пальцами пистолет и выстреливая одновременно себе и ему в голову. Они этим лампы заправляют. Честное слово, сам видел перед твоим приходом. Говорят, самое лучшее топливо и купить можно дешево. Стерн посмеялся. Я думал, поможет согреться. Не похоже, а то было бы неплохо. Но кто бы поверил, хотел бы я знать. Если бы мне кто дома сказал, что на Святой Земле вот так живется, я бы решил, что у них от лежания спьяну в грязи башка размякла. Я думал, тут солнце, песок, земля, текущая молоком и медом, а тут хуже, чем идти на веслах вокруг моего острова в шторм. По крайней мере, там ты все время борешься с проклятыми течениями, и тебе просто некогда забивать голову всякой ерундой, а тут сидишь, и ждешь, и думаешь, и снова сидишь и ждешь. Блин, поражаюсь, как могут люди в этом городе просто сидеть и ждать.

Они рассматривают вещи в перспективе, улыбнулся Стерн.

Кажется, да, наверное, так и есть. Наверное, правильная религия. Иерусалим — город чудес. На днях мы с моим знакомцем стариком-арабом ходили осматривать Нагорный храм, и вдруг он уставился, не отрываясь, на маленькую трещину в скале. Эй, говорю, это что, какая-то особенная трещина? Да, говорит, это след лошади Магомета, тут он залез на нее и взлетел в небеса. Помню, говорит, искры полетели, трубы затрубили, цимбалы загремели и небо содрогнулось от грома и молнии.

Ну ни фига себе, класс, говорю, а еще через несколько минут мы пошли дальше и слонялись в полумраке Храма Гроба Господня, и греческие священники бормотали в своем углу, размахивая кадилами, и армянские священники бормотали в своем, размахивая кадилами, как и все прочие, глаза почти у всех закрыты, а потом мы опять выбираемся на свежий воздух, на пригорок возле Яффских ворот, а там все тот же хасид, который сидел там же, когда мы проходили восемью часами раньше, и он опять нас не замечает, потому что глаза у него почти все время закрыты, а он все сидит лицом к Старому городу, смотрит куда-то в сторону Стены, но за восемь часов он не приблизился к ней ни на дюйм, только сидит, раскачивается и бормочет себе под нос.

Я хочу сказать, что здешние люди, похоже, готовы заниматься этим до скончания света, размахивать кадилом, раскачиваться и бормотать, — пока то, чего они ждут, не припрется снова, как тысячу двести или две тысячи лет назад, и тогда ударят цимбалы, затрубят трубы, и все наконец снова рассядутся по летающим коням, в огненных брызгах и под звуки грома. Наваждение, вот что это такое.

Он опустошил свой стакан и икнул. Стерн заказал еще два.

Дрянное пойло, сказал Джо, только зубы полоскать. Знаешь, Стерн, тот старый хрен, про которого я сейчас говорил, араб, который считает, что видел отлет Магомета, он чем-то похож на тебя. Я имею в виду не то, что он по рождению арабо-еврей, не физический факт, а то, что он вбил себе в голову, что жил в Иерусалиме еще тогда, когда люди так не называли себя, не делились на тех и других, понимаешь, о чем я? С таким способом мышления он может проделывать с реальностью все то же, что и ты, притворяться, что она не существует и всякое такое, но только он не интересуется политикой и тому подобным дерьмом.

Джо выпил и скривился.

Я слишком много болтаю. Эта отрава проникла мне в мозги. А вот еще у меня еще есть знакомый францисканец, я зову его священник-пекарь, потому что он тут прожил шестьдесят лет, выпекая хлебы четырех форм. Я спрашиваю у него, ты что, следуешь по пути Спасителя, умножая эти хлебы, и если так, то, может, лучше делать пять хлебов вместо четырех, так он подмигнул и говорит, нет, это для меня слишком величественно, на такое я не замахиваюсь, а четыре хлеба пеку, чтобы обозначить параметры жизни. Исусе, что я хотел сказать? Все тут чокнутые, и те, что со священными лошадями бормочут себе под нос и чадят ладаном так, что дышать нечем, и те, что шестьдесят лет, раскачиваясь, пекут священный хлеб. Чокнутые, и все. Придумывают, как ты, несбыточные безумные идеи. В воздухе, наверное, что-нибудь, или наоборот, чего-то не хватает. Нет болотной вони, которая не дает человеку оторваться от доброй старой грязи под ногами.

Стерн тепло улыбнулся.

Похоже, ты сегодня чем-то расстроен.

Я? Скажешь тоже. Господи, да неужели я буду расстраиваться только потому, что в канун Рождества сижу в сумасшедшем городе то ли за двенадцать веков, то ли за две тысячи миль, то ли за четыре хлеба от дома? Вот еще!

Он залпом выпил коньяк и закашлялся.

У тебя с собой эти твои дрянные сигареты? Дай-ка одну.

Стерн дал. В окне закружились первые хлопья снега, там сгущалась тьма. Стерн наблюдал, как Джо нервно теребит Крест королевы Виктории, потом свою бородку.

Знаешь, Джо, а ты сильно изменился за этот год.

Наверное, да, а почему бы и нет, у меня такой возраст сейчас. Совсем недавно я был такой же правоверный, как тот, знаешь, сидит на углу над кучкой камней и бормочет, да ты его видел. В шестнадцать лет я был на дублинском почтамте, а потом упражнялся со штатовским кавалерийским мушкетоном и три года ждал дня, когда он пригодится, и такой день пришел, точнее, пришли «черно-пегие», и я подался в горы, и какое-то время неплохо поучалось, а ты знаешь, каково это, бегать по горам?

От раздражения Джо заговорил громче. Стерн молча наблюдал за ним.

Холод и сырость каждый день и каждую ночь, каждую минуту, представь, и все время один, все время. В горах особо не побегаешь, а в дождь воды по колено, но я бежал, потому что надо было, бежал всю ночь, чтобы застать этих долбаных «черно-пегих» врасплох. Там невозможно бегать, но я бегал и делал что мог, по-другому нельзя было, и ты знаешь, куда меня это привело в конце концов?

Джо ударил кулаком по столу. Его трясло. Он вцепился Стерну в рукав.

На один заброшенный земельный участок в Корке, вот куда, босым, в лохмотьях, потому что голодные люди готовы были за лишний фунт стать стукачами, чтобы спасти от голодной смерти хотя бы детей. Они доносили, и в горах постепенно стало негде прятаться, и закончилось это в Корке, на берегу реки Ли, был послепасхальный понедельник, я страшно устал, три дня ничего не ел и сидел вот так, прислонившись к стене разрушенной сыромятни, и слушал крики чаек, понимая, что все кончено, передо мной уходили в небо три шпиля Святого Финнбара, а у меня тогда не хватало ума спросить себя, что значит эта Троица перед глазами.

Но вот что я еще тебе скажу. Когда эти горы все уменьшались, так что в них становилось уже негде прятаться, я рос, я вбирал в себя эти раскисшие кучи и становился больше, и тот заброшенный погост, где я похоронил старый мушкетон, тот дождь, та грязь — все это освящено мной и никем другим.

Ты толкуешь о своем светлом царстве будущего, Стерн. Что ж, я сражался за свое. Я сделал, что мог, и меня выкинуло, просто давило, пока никакой надежды не осталось, и ничего не осталось, заброшенный клочок земли напротив Святого Финнбара у реки Ли, и мне пришлось нарядиться Бедной Кларой и бежать из родной Ирландии. Исусе, только представь себе, я бегу, одевшись монашкой. Одинокая запуганная монашка, тихая, как мышь, едет поклониться святым местам, вот что из меня сделали к двадцати годам.

Джо отпустил его рукав и еще раз треснул по столу.

Гребаные отчизны и гребаные идеи, а ну их всех к чертовой матери, вот что я скажу. Ничего больше не хочу.

Стерн немного подождал, а потом сказал: что-то еще.

Что еще? Ты о чем говоришь?

Вся эта обида и злость и то, как ты переменился. На самом деле причина не в Ирландии, и ты это знаешь. То все закончилось до твоего приезда сюда. После этого с тобой произошло что-то другое.

Взгляд Джо смягчился, и у него тут же задрожали губы. Он быстро закрыл лицо руками, но Стерн успел увидеть, что глаза его наполняются слезами. Стерн пожал его руку.

Джо, не обязательно все время прятать чувства от окружающих, уважения к тебе от этого не прибавится. Лучше иногда давать им волю. Почему бы тебе не рассказать об этом?

Джо не отнимал рук от лица. Пару минут слышалось только тихое всхлипывание, затем Джо заговорил срывающимся голосом.

А что рассказывать? Была женщина, она меня бросила, вот и все. Ты понимаешь, я не представлял себе, что такое может случиться, когда сам любишь и тебя любят. Я думал, раз вы сошлись вот так вместе, то уже продолжаете жить и любить друг друга, у нас так, там, откуда я родом. Конечно, я был дурак, наивно, конечно, было не думать, что может выйти и по-другому, но я просто не знал. Если на дублинском почтамте я еще не был мужчиной, то уж за четыре года в горах я стал им вполне, но вот женщины — о женщинах я ничего не знал. Ничего. Я любил ее и думал, что она меня любит, но она морочила мне голову, просто дурачила меня и обманула, как дурачка, да я и был им. Стерн грустно покачал головой. Не надо все время себе это повторять, ты себе только больнее делаешь, а на самом деле, может, все было и не так. Ведь могла быть какая-то другая причина. Она старше?

Лет на десять, примерно твоих лет. Как ты догадался?

Просто угадал. Но послушай, Джо, десять лет — это много. Может, что-то случилось с ней за эти годы, что разлучило вас, что-то, чего она боялась, продолжала бояться, что-то ее так мучило, что она не решилась рискнуть. Люди убивают любовь по самым разным причинам, но обычно все эти причины в них самих, а не в ком-то еще. Так что, возможно, дело совсем не в тебе. Может, какой-то прошлый опыт, кто знает.

Джо поднял голову. К нему вернулась злость. Но как ты не поймешь, я же верил ей, я любил ее, мне даже в голову не могло прийти не верить ей, никогда, ни разу, вот такой я был наивный. Я просто верил ей, любил ее, и думал, так будет всегда-всегда, потому что любил ее, как будто этого достаточно, чтобы хоть что-нибудь продлилось. Но теперь все, у меня в душе нет места вере во что бы то ни было и всяким глупым мыслям, будто есть вечные вещи. Священник-пекарь шестьдесят лет пек четыре стороны своей жизни, раскладывая свою карту, и ты тоже должен определиться, найти четыре границы своих возможностей, и, что касается меня, я это сделал, мои стены окружают меня и никого больше, только меня одного.

Но, Джо, к чему же ты так придешь?

К тому, к чему стремлюсь, к ответственности за себя самого. А что?

Стерн развел руками.

Что значит эта твоя ответственность?

Не делать ошибок. Никто не вышвырнет меня из моей страны, потому что у меня не будет своей страны. Никто не бросит меня, потому что я никому не дам такой возможности. Никто больше не сможет причинить мне боль.

А все же это может случиться, Джо.

Нет, если у меня будет достаточно власти.

И славы?

Оставь свой сарказм. В принципе, мне плевать на славу, я бы с удовольствием оставался в тени, будь у меня власть. Скажи, кто станет крупнейшим торговцем нефтью на Ближнем Востоке, когда достигнет совершеннолетия?

Нубар Валленштейн, устало сказал Стерн.

Точно, это он. И ты что-нибудь собираешься предпринять?

Ждать, когда он достигнет совершеннолетия.

Ты уже достал меня своим сарказмом, ты что, не понимаешь, что я говорю серьезно? У меня есть план, и скоро я соберу все козыри в этой игре под названием «Иерусалим».

Стерн покачал головой и вздохнул.

Ты все не так понял. Ты неправильно понял.

Джо улыбнулся и сделал знак, чтобы им принесли еще два коньяка. Он взял у Стерна еще одну дешевую сигарету и погонял ее из одного уголка рта в другой.

Так значит, неправильно понял, отче? Вот такое суждение вынес мой сегодняшний исповедник? Ну, насколько я могу судить, я все-таки понял, как это делается, в основном ухватил. Может, не так, как велят делать в правильных книжках, не так, как должно, а просто так, как оно делается. Так что давай больше не будем распускать нюни под Рождество, а поговорим о ружьях и деньгах?

Он поднял стакан.

Но ты ведь особо не беспокоишься, правда, Стерн? Не надо, пусть это тебя не тревожит. Пока я не найду чего-нибудь получше, я буду возить ружья для твоего арабо-еврейско-христианского государства, которое не существует, и возить с удовольствием, и что мне до того, что оно никогда не появится. А тебе от меня польза, ты это знаешь. Только не надо пороть всякую чушь о том, что где-то что-то там возникнет, потому что нет же ничего, и родины у меня больше нет. Последний мой дом был в Иерихоне, с той женщиной, которая от меня ушла.

Он усмехнулся.

Согласись, холодновато сегодня в Иерусалиме? Похоже, снег идет в стране, текущей молоком и медом, вот какие дела. Ну давай, за твою власть и за мою. За тебя, отец Стерн.

Стерн медленно поднял стакан.

За тебя, Джо.

* * *

Весной 1922 года Стерн должен был встретиться в Смирне со своим главным агентом в Турции, состоятельным греческим заговорщиком. Основной целью этого человека было увидеть Константинополь вновь греческим, за что тогда и сражалась греческая армия с Кемалем и с турками в глубине материка, но он уже десять лет, с тех пор как их интересы совпали во время Балканских войн, работал на Стерна, помогая ему возить оружие для повстанческих группировок в Смирне и Ираке.

Именно он частенько давал Стерну денег, которых тому всегда отчаянно не хватало; в общем, это был Сиви, тот самый Сиви, который дружил с Мод и помогал ей деньгами после смерти своего единокровного младшего брата Яни.

Вдобавок этот скандально известный, теперь уже семидесятилетний старик являлся некоронованной «королевой» сексуальных излишеств в Смирне; он ходил в оперу в просторных красных одеждах и огромной красной шляпе, унизанной розами, которые можно было снимать и бросать друзьям из ложи; на пальцах его сверкали кольца с рубинами, а в зубах он сжимал незажженную сигару. Благодаря репутации своего отца, одного из основателей современного греческого государства, своим собственным экстравагантным манерам, своему состоянию, а еще по той причине, что Смирна была самым многонациональным городом на Ближнем Востоке, он являлся чрезвычайно полезным агентом с многочисленными связями и знакомствами, особенно среди греческих общин по всему свету.

Он жил один, если не считать секретарши, молодой француженки, воспитанной в монастыре, но давным-давно совращенной чувственной атмосферой здешнего общества и того салона, который держал Сиви. Стерн должен был встретиться с ним, как обычно, в три часа утра, так как занятия Сиви втягивались допоздна. За десять минут до назначенного времени Стерн вышел из гостиницы и побродил вдоль гавани, чтобы проверить, нет ли за ним слежки. В три он быстро свернул па боковую улочку и, обогнув виллу, подошел к черному ходу. Он негромко постучал и увидел, как открылся глазок, затем услышал, как отодвигается засов. Секретарша аккуратно прикрыла за ним дверь.

Привет, Тереза.

Здравствуйте еще раз. У вас усталый вид.

Он улыбнулся. Неудивительно, старый греховодник никогда не назначает встречу в нормальное время. Как он?

Лежит. Десны.

А что с ними?

Говорит, болят, есть не может.

Ах, это; особенно не беспокойся, это бывает у него раз в три-четыре года. Начинает бояться, что у него выпадают зубы, не может показаться на людях без своей любимой сигары. Это продолжается у него одну-две недели. Скажи, пусть ему приготовят яйца всмятку.

Тереза засмеялась. Спасибо, доктор. Она постучала в дверь спальни, в ответ с той стороны раздался тихий удар. Стерн удивленно поднял брови.

Резиновый мячик, шепнула она, значит, войдите. Чтобы лишний раз рот не открывать. Ему кажется, что воздух, попадая в рот, ускоряет разрушение десен. Я еще зайду вас проводить.

Сиви сидел на кровати, попирая огромную гору алых атласных подушек. На нем была теплая пижама красного цвета, голова обвязана красной тряпкой с узлом под подбородком. Комната освещалась только камином, в котором потрескивали большие оливковые поленья. Стерн отодвинул портьеру и увидел, что все окна наглухо закрыты, чтобы в комнату не проникал весенний ночной воздух. Духота стояла страшная, и он снял куртку, прежде чем присесть на краешек постели. Он измерил у старика пульс, пока Сиви сопел над кастрюлькой с кипятком, стоявшей на ночном столике.

Итак, медицинское заключение?

Что удивительно, тело еще не успело остыть.

Не шути так. Я вполне могу отвалить хоть сейчас.

Как ты можешь тут дышать?

Вообще не могу, это одна из моих проблем. Перекрыт доступ кислорода к голове. Так говоришь, кто ты теперь?

Рабочий. Я разгружаю табак на пирсе перед твоей виллой.

Слева или справа?

Слева.

Отлично. Работай хорошенько, но смотри береги спину. Таская тяжести, ее можно повредить. Сейчас день или ночь?

День.

Я так и думал. Я просто чувствую, как это гадкое солнце крадется вдоль ставен, пытаясь проникнуть в дом. Говоришь, зима или лето?

Зима. Снег идет.

Странно, но я так и знал, меня все время знобит.

Знаешь, если выпадает челюсть, эта фланелевая повязка ничем не поможет.

Чушь, иллюзии всегда помогают.

А еще, знаешь? С годами ты начинаешь все больше походить на свою бабушку с отцовской стороны, там внизу на портрете.

Старик покачал головой.

Я бы особенно не возражал, это замечательное суждение. Она была очень набожная, достойная и трудолюбивая женщина, в точности как мать одного из героев войны за греческую независимость, который, между прочим, дружил с Байроном, ты, наверное, знаешь. Но вот чего ты не знаешь: когда я последний раз был на Мальте, ко мне нанялся в слуги не кто-нибудь, а сам внук байроновского венецианского гондольера, его сводника и катамита. Дед Тито командовал албанским полком в нашей войне, потом оказался на Мальте, обнищав после серии скандальных злоключений, связанных с его прежней деятельностью. Что, тебя не интересует захватывающая новость про мальтийского внука? Ну, тогда расскажи мне, что нового в мире. Я прикован к постели с той поры, как Махди[15] взял Хартум.

Тот фаллос, который ты повесил вместо молоточка на задней двери, — вот это новость. Он ужасен.

Сиви радостно засмеялся и вдохнул пар из кастрюльки.

Приятно на ощупь, правда? Да ведь нет смысла скрывать истинное положение вещей, да и вообще, надо как-то поддерживать сложившуюся репутацию. Мой отец обзавелся сыном в восемьдесят четыре года, и хоть это не моя стезя, мужественность у нас в крови.

Стерн вручил ему листок бумаги, и Сиви, нацепив пенсне, стал изучать цифры.

Ох, как портится мое зрение.

Ухудшается.

На этот раз Дамаск.

Да.

Когда?

К середине июня, если возможно.

Легко.

А еще я бы хотел в сентябре организовать тут встречу с одним человеком.

Я тебя совсем не виню, в сентябре тут чудесно. Кого ждет удовольствие посетить эти Места и познакомиться со мной?

Одного человека, который работает на меня в Палестине.

Прекрасно, гостям из Святой Земли я всегда особенно рад. Он из числа твоих арабских друзей или еврейских?

Ни с той стороны, ни с другой.

А, значит, из более отдаленных областей твоей многогранной личности. Может, друз?

Нет.

Армянин?

Нет.

Но, конечно, не грек, иначе я бы его знал.

Нет, не грек.

Араб-христианин?

Нет.

Не турок?

Нет.

Так, мы перебрали практически все неевропейские составляющие населения Смирны, значит, он, видимо, европеец.

В некотором роде. Ирландец.

Сиви пошарил рукой возле кровати и достал бутылку ракии и два стакана.

Доктор, я подумал, что вы, наверное, пропишете мне что-нибудь в этом роде, поэтому на всякий случай приготовил. Ты знаешь про успехи греческой армии в глубине материка?

Знаю.

И вот как раз в тот момент, когда дела пошли неплохо, появляешься ты и предлагаешь неверную ирландскую возможность? А на Китай у тебя в ближайшее время нет планов? Впрочем, это неважно, мне все равно не ехать в эти далекие страны. Я останусь здесь, на живописном берегу Эгейского моря, пока не вылечусь.

За твою бабушку, сказал Стерн, поднимая стакан.

В самом деле, произнес Сиви, совершенно заслуженно. Я не только никогда этого не отрицал, но даже при всем желании не смог бы.

* * *

Осенью 1929 года Стерн спустился к Иордану, чтобы в маленьком домике на окраине Иерихона встретиться с человеком, которого не видел несколько лет, с арабом из Аммана, работавшим среди бедуинских племен на Моавитских холмах. Несмотря на то что он был на год или два моложе Стерна, выглядел он куда старше. Невысокий, чуть выше ребенка ростом, он сидел почти неподвижно, и его большие темные глаза в свете одинокой свечи казались безжизненными и непроницаемыми.

Сильный ветер стучал в темные окна и заглушал шум реки. Араб говорил шепотом, часто останавливался и закрывал рот тряпочкой. Всякий раз при этом Стерн отводил взгляд или рылся в своих бумагах, делая вид, что не замечает, как плохо у его собеседника с легкими. Закончив дела, они молча пили кофе, слушая завывания ветра.

У вас усталый вид, произнес наконец араб.

Просто много ездил в последнее время и мало спал. Этот ветер когда-нибудь кончится?

После полуночи. На несколько часов. Потом начнется опять.

Араб чуть улыбнулся одними губами, но выражение глаз не изменилось.

Я даже кашлять перестал. Уже скоро.

У вас будет свое правительство, и тоже довольно скоро. Только представьте себе, вы отдали этому делу пятнадцать лет, и оно близко к завершению.

Окаменевшая изнуренная худенькая фигурка смотрела на него неживым взглядом, прижав ко рту тряпочку.

Перед вашим приходом. Вечером. Я не думал об Аммане. Странно. Что-то меняется. Я думал, как мало мы знаем друг друга. Почему?

Наверное, таков характер нашего дела. Носимся туда-сюда, встречаемся на час, и вновь спешим. Нет времени поговорить о других вещах.

Пятнадцать лет?

Видимо, да.

Вы помогаете нам. Вы и евреям тоже помогаете. Мне сказали. На кого вы на самом деле работаете?

Стерн не удивился этому вопросу. Весь вечер хозяин разговаривал, перескакивая с темы на тему без всякой связи. Он полагал, что это как-то связано с болезнью араба, сознанием близости смерти.

На нас. На наш народ.

В наших местах так называют свое племя. С некоторой опаской, несколько соседних племен. А вы?

Всех нас, арабов и евреев вместе.

Это невозможно.

Но это так и есть.

У собеседника не хватило сил отрицательно покачать головой. Иерусалим, прошептал он и замолчал, чтобы отдышаться. Мальчик, сказал он через несколько мгновений. Сад. Мяч.

Стерн смотрел в стену и старался не слушать вой ветра. Двумя месяцами раньше, в конце лета, у одного мальчугана случайно залетел в сад футбольный мяч, казалось бы, пустяк, но мальчик был еврей, а сад принадлежал арабу, и все это случилось в Старом городе. Всего лишь мячик, нелепость. Араб узрел сионистский след на своей земле, и мальчика зарезали на месте. В Хевроне толпа арабов зарубила топорами шестьдесят евреев, включая детей. В Сафаде еще двадцать, тоже не щадя детей. К концу волнений погибло сто тридцать евреев и сто пятнадцать арабов, евреев убивали арабы, а арабов английская полиция; мальчик, сад, мячик.

Все семиты? прошептал араб. Все вместе? Армяне и христиане. Что с ними стало? Где были их братья христиане во время тех убийств?

Стерн поерзал на стуле. Он почему-то никак не мог подобрать слова. Да и какой смысл спорить с человеком, который умрет через неделю, в крайнем случае через месяц? Он потер глаза и ничего не сказал, слушая завывание ветра.

Араб прервал молчание, снова сменив тему, особо не ожидая услышать ответ, который его уже не интересовал, потому что в голову прикочевала следующая мысль.

Классики. Вы их часто цитируете. Отчего? Вы тоже были раньше ученым? Как я?

Стерн почувствовал озноб. Ему было не по себе. Должно быть, непрекращающийся вой ветра давил ему на психику.

Нет. Мой отец был ученым. Должно быть, я привык повторять то, что слышал от него.

Может быть, я слышал о нем? Я когда-то много читал. Как его звали?

У него нет имени, пробормотал Стерн. Он утратил имя. Человек пустыни. Многих пустынь.

Но ваш акцент. Он у вас характерный.

Йеменский. Я там вырос.

Мертвые холмы. Каменистая почва. Совсем не похоже на долину Иордана.

Нет, совсем не похоже.

Стерн сгорбился на своем стуле. Подавляющий рев ветра за окном не давал сосредоточиться. Он поймал себя на том, что начал говорить так же отрывисто, как умирающий напротив. Ветер мчался по равнине к Мертвому морю и Акабе.

Он вдруг почему-то представил себе, как его отец восемьдесят лет назад брел в Акабу, пройдя через весь Синай без запасов пищи и воды, два заката и три рассвета, ничего не замечая, пока не увидел у своих ног лающую собаку; он улыбнулся в ответ на вопрос пастушка, добрый он джинн или злой, и в награду рассказал мальчику малоизвестную сказку из «Тысячи и одной ночи» и пустился дальше в путь — джинн Стронгбоу, бывавший разными людьми в разных селениях, поистине великий и многоликий дух, как назвал его однажды дед.

Что? Нет. Он этим делом не занимался. Нет, он не такой, как мы. Ближе к старости он стал хакимом. Сперва ученый, потом целитель.

Хорошие профессии, прошептал араб. Лучше, чем наша. Особенно хаким. Целитель душ. Я бы тоже так хотел. Но сегодня у нас нет времени. Но так ли это? Может, только оправдание?

Стерн потянулся за сигаретами и потом опомнился. Зря этот человек упомянул армян. Почему это должно было вернуться сегодня? Ему не уйти от этих воспоминаний, сад в Смирне, вечер, набережная, армянская девочка, истекающая кровью, ее шепот пожалуйста, ее тонкая шея, нож, толпы, крики, тени, огни, дым, нож…

У него задрожали руки, так остро все вдруг повторилось. Он сунул их в карманы, стиснул кулаки, но это не помогло, и ветер снаружи не прекратился.

Огромный хаким, незримо присутствуя за спиной взволнованного молодого человека где-то в пустыне на рассвете полвека назад, велел дрожащему пациенту повернуться и увидеть пустоту во всем ее величии, сосредоточить внимание на летящем вдали орле, освещенном первыми лучами нового дня его тысячелетней жизни, летящем по следам Пророка, оставляемым человеком с рождения до самой смерти; хаким сравнивал причудливую вязь Корана с волнами песка в пустыне и говорил себе: да, оазис может оказаться маленьким, да, но мы найдем его, да.

Араб попытался подняться на ноги. Стерн поспешил помочь ему встать и подвел к двери.

Вот и все. В беспрестанной суете и мимолетных встречах прошло пятнадцать лет, а они так и не познакомились. Этот человек начинал жизненный путь как ученый, а закончить его хотел бы целителем, но вот все уже и кончается.

Я завидую твоей вере, прошептал тот. Тому, чего ты желаешь. Я не смог бы представить себе такое на этой земле. Больше мы не увидимся. С миром, брат.

С миром, брат, ответил Стерн, и человек побрел через ночь к своей реке, что текла всего лишь в сотне ярдов, но ее скрывала тьма, такую маленькую и узенькую, но такую знаменитую из-за событий, происходивших на ее берегах тысячи лет назад, и уже начинающую мелеть, словно земля уже поглощала ее, такую полноводную у истоков, среди мягких зеленых холмов Галилеи, покрытых полями нежных злаков и нежных воспоминаний, благодатный поток, струившийся вниз к колючей сверкающей пустыне Мертвого моря, где рукой Божьей в незапамятные времена возведены безжизненные и пустые соляные города.

* * *

Через несколько лет, подыскивая объяснения мировым событиям, палестинские арабы сплели первые из своих изощренных фантазий про Гитлера. По одной из теорий, он был нанят помогавшей сионистам британской секретной службой, которая дала ему задание изгнать евреев из Европы, чтобы увеличить их приток в Палестину.

Или еще невероятнее, что Гитлер — сам тайный еврей, и единственная его цель в Европе — подорвать позиции арабов в Палестине, выслав туда как можно больше евреев.

Так развалилась привидевшаяся Стерну великая Левантийская нация, включавшая арабов, христиан и евреев, и воздействие обрушившихся вестей и водоворота событий на его мечты могло бы стать сокрушительным, если бы он не спасался бегством в воспоминаниях о мирных холмах Йемена и не начал накануне своего сорокалетия принимать морфий.

Глава 16Иерусалим, 700 до р.х. — 1932

Хадж Гарун, призрачный бегун Священного города, всегда умудрявшийся выжить и уцелеть.

Как-то жарким июльским утром О'Салливан Бир появился в заброшенной лавке Хадж Гаруна и обнаружил, что старик, съежившись от страха, прячется в уголке за древним турецким сейфом. Лицо заливали слезы из запорошенных ржавчиной глаз. Его колотила крупная дрожь, а во взгляде ирландец прочел полнейшее отчаяние.

Господи, сказал Джо, старина, да возьми себя в руки. Что здесь творится?

Хадж Гарун весь сжался и закрыл голову руками, словно в ожидании удара.

Говори тише, прошептал он, а то они и до тебя доберутся.

Джо с серьезным видом кивнул. Он придвинулся ближе и взял старика за плечи, чтобы унять его дрожь. Склонившись к нему, он тихо спросил:

Ну, так в чем дело?

Голова кружится. Ты же знаешь, что у меня всегда по утрам кружится голова.

Исусе, знаю и не удивляюсь. Ты такого насмотрелся за последние три тысячи лет, что каждое утро, открывая глаза, просто обязан испытывать головокружение, у любого спроси. Новый день всегда проблема, так что все нормально, успокойся и шепни мне, что у нас тут за беда.

Они. Они все еще там.

Все еще где?

В приемной. Как ты сумел мимо них пробраться?

Прошел вдоль стены на цыпочках, притворившись собственной тенью. Сколько, говоришь, их? По меньшей мере дюжина.

Расклад не в нашу пользу. Они вооружены?

Только кинжалами. Копья они оставили в казармах.

Ну, хоть так, по крайней мере. А что это за головорезы?

Возничие, самые отъявленные. Располосуют надвое, не задумываясь.

О'Салливан мягко присвистнул.

Вот проклятые мерзавцы. А откуда явились эти захватчики?

Из Вавилона, но, по-моему, никто из них не состоит на действительной службе в вавилонской армии, разве что сержант. А он, наверное, да, такой спесивый.

Так они не из регулярных войск? Нанялись пограбить, как «черно-пегие»? Самое подлое отребье.

Да, они наемники, варвары, судя по наружности, наездники из персидских степей. А если судить по акценту, мидяне.

Вот как, мидяне? Вот паршивцы. Когда они вломились?

Прошлой ночью, когда я мучился зубами и пытался уснуть. Застали меня врасплох, я не успел ничего сделать, чтобы защититься. Бросили меня сюда и сидят там, пьянствуют, играют на добычу и похваляются своими зверствами. Я ужасно устал, я глаз не сомкнул. Они жрали сырую печень, принесли ее с собой целый мешок.

Вот как. А почему именно этот вид мяса?

Чтобы распалить похоть. Мидяне всегда верили, что печень — обитель полового влечения. Теперь они говорят о трофейных задницах и говорят, что не уйдут, пока я их не обслужу.

Еще бы. Плохо, очень плохо. А что ты должен сделать?

Доставить мальчиков-проституток.

А-а.

Они ужасно ошибаются. Думают, это цирюльня.

Боже, как они ошибаются.

Тише. В Иерусалиме и правда в цирюльнях предоставляли мальчиков, но ведь это было давно?

Более-менее, полагаю, но теперь надо как-то их выпроводить.

Будь осторожен. Не думай, что мидяне будут слушаться доводов рассудка.

Знаю, не будут. Смотри не высовывайся.

О'Салливан уверенно подошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, и пощелкал пальцами, чтобы привлечь внимание. Он лихо откозырял.

Сержант. Срочный приказ из штаба. Все увольнения отменяются, возничим приказано немедленно вернуться в казармы. На южном фланге резня, египтяне только что ударили из засады. Что? Да, эскадроны уже строятся. За копья, ребята. Поторопитесь.

Скажи им, что ты пресвитер Иоанн, требовательно прошептал Хадж Гарун из-за турецкого сейфа.

Не надо, не оборачиваясь, шепотом ответил Джо, они уже уходят.

А тот пьяный, что валялся на улице у входа в лавку?

Сержант поднимает его чертовски крепкими пинками. Они уходят, теперь можно не прятаться.

Хадж Гарун выбрался из своего угла, робко, на цыпочках, прокрался в другую комнату и осмотрелся. Потом он подобрался к двери и выглянул на улицу.

Слава богу, ушли. Думаешь, на улице безопасно?

Думаю, да. По дороге сюда я видел, как эта орда выезжала через Яффские ворота.

Хадж Гарун вздохнул, его лицо просветлело.

Чудесно, как мне полегчало, давай прогуляемся. Мне нужен свежий воздух, ночь прошла в кошмарах. Всегда терпеть не мог вавилонян.

Прямо скажем, есть за что. Ну, так какой из множества маршрутов выберем мы сегодня?

Может, на базар? Я еще и пить хочу.

Я тоже. Правильно, пошли на базар.

* * *

Они прошли несколько улочек, свернули и очутились на базаре. После освобождения из плена настроение у Хадж Гаруна резко изменилось. Он оживленно болтал, улыбался и размахивал руками, показывая всякие достопримечательности.

Сотни потных покупателей, толкаясь, протискивались мимо прилавков, за которыми торговцы криками привлекали внимание к своему товару. Хадж Гарун рассеянно сгреб с одного из прилавков пригоршню сочного свежего инжира и отсыпал половину О'Салливан Биру. Вскрывая кожуру и поедая содержимое, они медленно двигались в плотной толпе, уворачиваясь от навьюченных осликов и тележек, склоняя головы поближе, чтобы докричаться друг до друга в этом гаме.

Видишь магазин, где продается локва, надрывался Хадж Гарун. Когда-то там было великолепное заведение, лучшее кабаре в Иерусалиме. А заведовал им бывший великий визирь Османской Империи, он объявлял акты и выходил в конце представления на аплодисменты. Интересно, как человек с таких высот может опуститься в жизни до такой жалкой роли.

Да, интересно.

Что?

Сам всегда так думал, рявкнул Джо.

А вот на этом углу в эллинские времена меня оштрафовали за публичную хироманию.

Что это такое?

Ты про человека на углу? Не знаю. То ли обкурился гашишем, то ли впал в религиозный экстаз.

Да нет, я про то, в чем тебя обвиняли греки.

Ах это, смеясь, крикнул Хадж Гарун. Одержимость рукой, но это не то, что ты думаешь. Нельзя было гадать по руке без лицензии, а я был неплохим хиромантом. Видишь вон то здание? Я там когда-то сидел в заточении.

Они шагнули с мостовой в палатку с фруктовыми соками, и Джо заказал два больших стакана. Они стояли, потягивая гранатовый сок и поглядывая на здание, Хадж Гарун предавался воспоминаниям и весело смеялся.

Это было, когда у нас тут разразилась страшная эпидемия сглаза. Вряд ли ты раньше о ней слышал?

Нет, не припоминаю. Когда это было?

В начале ассирийской эпохи. Все горожане почему-то стали бояться дурного глаза. Он мерещился людям повсюду, и никто не осмеливался выходить на улицу. Улицы опустели, лавки закрылись, вся торговля прекратилась. Иерусалим без торговли? Не бывает. Город умирал, и я понял, что пора действовать.

Джо вытер потное лицо и попытался обтереть руку о мокрую рубашку.

Ну, еще бы. И как же надо действовать?

Сперва я пробовал выпекать хлеб.

Неплохо. Хлеб всегда на пользу.

Да, я хотел сделать так. Известно, что половые органы — одна из лучших защит от дурного глаза, они привлекают его внимание и уводят в сторону, не позволяя, таким образом, причинить вред. Ну, я рассудил, что если печь хлеб в форме фаллоса и есть его по всему городу в достаточных количествах, то можно обеспечить надежную защиту, на которую люди всегда могут положиться.

Джо снова вытер лицо. Было ужасно жарко. В мареве безоблачного неба ему привиделась такая картина: он сам крадется по Иерусалиму темной ночью, рисуя на дверях дурной глаз. На следующее утро в городе начинается ассирийская паника, и тут неожиданно появляется он с чудесными буханками хлеба, продает их за бешеные деньги и сколачивает капиталец. Но как уговорить священника-пекаря испечь хлеб такой формы? Сказать ему, что это десница и кулак Божьи? Не пойдет, здесь слишком в ходу выражения о руке Аллаха. Старый францисканец решит, что я уступил басурманам, и откажется растопить свою печь.

Кончилось полным крахом, смеялся Хадж Га-рун. Хлеб слабо подействовал. Людям нужна была зримая защита, а не съедобная, тогда я стал ходить и рисовать фаллосы на стенах. Это немного помогло, по крайней мере, люди стали вновь показываться на улицах. Тогда я стал агитировать их, чтобы они рисовали свои фаллосы, чтобы подбодрить себя, и они послушали, стали рисовать их на лампах и чашках, на всех вещах, носили даже одежду с такими вытканными узорами и кольца с такой гравировкой, браслеты, ожерелья и кулоны. Скоро Иерусалим стал городом десяти миллионов фаллосов. Конечно, не забывай, что все это случилось давно, когда я пользовался кое-каким влиянием, и люди не только слушали меня, но и верили тому, что я говорю.

Джо попытался отклеить рубашку от груди, чтобы там немного проветрилось, но не смог, так она прилипла.

Не забываешь? спросил Хадж Гарун.

Нет-нет, я прекрасно помню.

Вот. А на следующей стадии моего плана мне требовалась помощь менструирующей женщины.

Ясно. А зачем такой необычный оборот?

Потому что в те времена менструация была очень мощным средством. Она эффективно действовала против града и вообще плохой погоды и могла уничтожать вредителей растений, не говоря уже об увядших огурцах и трескающихся орехах.

Очень хорошо.

Я тоже так думал, но оказалось, что ни одну женщину невозможно убедить выставить свои интимные органы на улице во время менструации. Дома, ночью, на ферме, чтобы способствовать урожаю, на это бы они еще пошли, но не на людях в Иерусалиме, хотя они могли так обезопасить город.

Я спорил и ругался с ними на площадях, но они остались непреклонны, говорили, что это повредит их репутации. Нет, ты представляешь? Насколько мелочны могут быть люди, когда всему городу угрожает кризис? Люди бывают очень эгоистичны, вот что я тебе скажу.

Верно.

И равнодушны к общественному благу.

Совершенно верно.

Они способны думать только о себе, даже когда все кругом вот-вот пойдет прахом.

Абсолютно верно.

Хадж Гарун засмеялся.

Ну, раз причина оказалась в этом, то оставалось сделать только одно. Нужно было одно завершающее эффектное действие, чтобы вырваться из тупика, поднять все население города на борьбу с грозной опасностью. Безусловно, мне нужно было самому занять крайне религиозную позицию в битве со сглазом, какой бы она ни показалась непопулярной и вызывающей, личным примером показать людям, что нужно делать, чтобы всех спасти. Другого выбора просто не существовало. Я должен был это сделать, и я это сделал.

Конечно сделал. А что именно?

Хадж Гарун с улыбкой посмотрел на здание напротив.

Я снял набедренную повязку и отправился отважно бродить по улицам, и каждый раз, встречаясь с дурным глазом, я задирал хитон и показывал, гак сказать, товар лицом: ха. Показывал и показывал, и всякий раз, когда я так делал, сглаз, который на нас лежал, ослабевал, и Иерусалим становился ближе к полному выздоровлению.

Джо качнулся обратно к прилавку с фруктовым соком и поспешно заказал еще два стакана гранатового. У него кружилась голова, мелькавшие столетия вызывали жажду, ему представился век ассирийцев и Хадж Гарун, энергичный молодой человек, еще уверенный в себе и влиятельный, все еще пользующийся уважением и доверием в те давние дни, как он дерзко разгуливает по Иерусалиму в 700 году до Рождества Христова, при каждом столкновении со сглазом задирая одежду, чтобы сокрушить его, пустившийся в одиночку сражаться с эпидемией, грозившей опустошить его Священный город, вот он, дерзкий и самоотверженный, презрев себялюбие и пренебрегая возможным ущербом для своей репутации, шагает и исполняет свой долг, каким он ему представляется, Хадж Гарун, бесстрашный религиозный маяк древности.

Меня схватили, сказал старик, посмеиваясь.

Еще бы.

Да, меня арестовала ассирийская полиция за развратное поведение или за непристойное обнажение, а может, еще по какому-то вздорному обвинению. В общем, меня бросили в темницу вон туда и сказали, что будут держать там, пока я не пообещаю исправиться. Но к тому времени моя война с великой эпидемией сглаза уже близилась к победному завершению. Меня вскоре освободили.

Личный триумф, сказал Джо.

Я тоже так думал, но, конечно, славы мне это не прибавило.

Почему?

Коммерция. Как только они вновь получили возможность торговать, они тут же забыли о моей религиозной жертве. Здесь так бывает.

Понимаю.

* * *

Они вышли из палатки с соками и опять стали пропихиваться через базарную сутолоку.

Знаешь, кричал Хадж Гарун, иногда мне кажется, что я с детства был стариком и впоследствии мне мало чему пришлось учиться. Когда я хожу здесь, на каждом углу всплывают бесконечные воспоминания. Ты знаешь, что у Цезаря роль сторожевых собак выполняли гуси?

Кря, не знал, гаркнул Джо, а может, у меня от суматохи и толкотни это просто из головы вылетело.

Или что когда городом владели египтяне, у них был обычай сбривать брови, если умирала любимая кошка? Кошек тогда бальзамировали и отправляли хоронить на родину в Бубастис.

Кошачий город, говоришь? У меня, вероятно, уже мозги кипят, такая адская жара. У меня такое ощущение, что нужно хлебнуть крепкого отрезвляющего напитка. Или, как ты однажды сказал, самое время.

Хадж Гарун засмеялся.

Оно навевает воспоминания, вот почему я люблю тут гулять.

Но как тебе удается с ними справляться? крикнул Джо. С этим безостановочным мельканием запахов времени?

Оставаясь в движении.


Это похоже на то, что я делал в горах на родине. Но графство Корк — это местность, по крайней мере, было ей. А что значит оставаться в движении, когда речь идет о тысячелетиях?

Ну, возьмем, к примеру, римскую осаду, проверещал Хадж Гарун.

Хорошо, давай.

Что ты говоришь?

Я говорю, что там случилось во время римской осады?

А, так вот, римляне много недель обстреливали нас из катапульт, везде падали чудовищных размеров камни. Большинство укрылось в подвалах, и многие погибали, когда на них сверху обрушивались дома. А я нет. Я выжил.

Как?

Оставаясь на открытой местности. Я бегал трусцой по улицам. В движущуюся мишень попасть всегда труднее, чем в неподвижную.

Ты прав, подумал Джо, и вот ответ на все вопросы, вот в этой картине. Хадж Гарун, бегущий по Иерусалиму, по вечному городу. Исусе, да, Хадж Гарун — это движущаяся мишень Римской империи и множества других когда-либо существовавших империй. Развевающийся хитон, длинные и тонкие ножки полируют босыми пятками булыжник мостовой, круг за кругом три тысячи лет бегал он от осадных машин армий захватчиков. Круг за кругом, бросая вызов горам оружия, карабкающимся на холм, чтобы его сокрушить. Упрямо бродя по улочкам, протирая булыжную мостовую, пыхтя и хрипя на бегу через тысячелетия, Хадж Гарун, призрачный бегун Священного города, всегда умудрявшийся выжить и уцелеть.

Старик взволнованно схватил Джо за руку. Счастливо смеясь, он крикнул ему в ухо:

Видишь вон ту башню?

Да, крикнул Джо, у нее такой призывный вид, и я готов. В каком мы столетии?

Глава 17Босфор

На один жизненно необходимый ему час.

В 1933 году Стерн очутился близ Босфора, он шел вдоль берега, и краски тусклого октябрьского неба напомнили ему о другом таком же дне в этих краях, когда высокий худой человек вошел в заброшенную оливковую рощу, торжественно снял свои изысканные одежды, скомкал, выбросил их в набегающие черные волны и, выйдя из темной рощи босым хакимом в лохмотьях, направился на юг, к Святой Земле, а может быть, дальше.

Полвека минуло, на месте оливковой рощи теперь находилась больница для неизлечимо больных, куда он пришел проведать в последний раз старого друга Сиви, вернее, скорее тело, когда-то принадлежавшее Сиви, а теперь прикованное к кровати и неподвижное, слепо уставившееся в потолок, тяжкая обуза, наконец покинутая духом.

Стерн пошел дальше. У парапета он увидел женщину, бедно одетую иностранку, устремившую неподвижный взгляд на воду, и вдруг понял, о чем она думает. Он подошел и встал рядом.

Мне кажется, лучше подождать до вечера. Тогда поднимется ветер, и никто не увидит.

Она не шелохнулась.

Я выгляжу настолько несчастной?

Нет, солгал он. Но помните, есть другие средства. Выходы из ситуации.

Я пробовала. У меня просто нет больше сил.

Что случилось?

Один человек сошел с ума, сегодня, когда начался дождь.

Кто он был?

Мужчина. Его звали Сиви.

Закрыв глаза, Стерн вновь увидел дым и пламя в саду в тот вечер в Смирне одиннадцать лет назад, который привел его, а теперь и эту женщину, на босфорскую набережную. Он с силой сдавил железные прутья ограды и постарался, чтобы голос прозвучал так же невозмутимо.

Ну, раз уж вы приняли решение, вам надо беспокоиться только об одном: чтобы у вас не вышло осечки. Вашим друзьям такое придется не по душе по двум причинам.

Он говорил таким обыденным тоном, что она впервые оторвала взгляд от воды и посмотрела на него. Большой нескладный сутулый мужчина, национальность на взгляд определить трудно. Вероятно, она в тот момент не разглядела усталости в его глазах, только бесформенные очертания фигуры под дождем рядом.

Только две? спросила она горько.

Видимо, да, но их достаточно. Первая связана с чувством вины, которое вы заставите их испытать. Может, они еще что-то должны были сделать? Конечно, они обидятся на вас за то, что вы будете напоминать им об этом самим фактом, что они-то остались в живых. А еще вы напомните им, что они тратят жизнь попусту, и это их тоже возмутит. Глядя на вас потом, они не смогут избавиться от неприятного чувства, что вы не приемлете морального разложения больше, чем они. Они даже не будут отдавать себе в этом отчет, но вы это почувствуете, едва они сядут рядом. Им всегда есть что сказать с самым серьезным лицом. Думаете, это затем, чтобы позвать вас, вернуть к жизни? Нет. Они хотят поговорить с вами о вашей трусости. Это слишком легко. Вот обычно их первые слова.

Но это на самом деле легко, прошептала она.

Конечно. Когда решишься по-настоящему, это всегда легко. Просто встаешь и уходишь. Но большинство людей на такое не способны; они потому и говорят о вашей трусости, что пытаются забыть о своей собственной. Им от этого не по себе. Им из-за вас не по себе.

Она зло рассмеялась.

И это все, что они говорят?

Ну, в зависимости от того, кем они вам приходятся. Мать, озабоченная тем, как она воспитала своих детей, готова будет упрекнуть вас за то, что вы не обставили все как несчастный случай. В конце концов, представьте себе чувства своей матери.

Очень трогательно.

Да. А бизнесмен, скорее всего, укажет вам, что вы не привели в порядок дела. Иными словами, когда совершаешь самоубийство, ты должен думать обо всех, кроме себя самого. Вы всего лишь расстаетесь с жизнью. А каково окружающим?

Кошмар, какой эгоизм.

Да. Но есть еще несколько человек, которые никогда не напомнят вам об этом и станут вести себя так, словно ничего не произошло. Надо сказать, что это один из способов выяснить, кому вы действительно дороги, правда, опасный.

Похоже, вы по этой части специалист.

Да нет, один-два случая, и все. Но вы не хотите узнать о второй причине, почему недопустима неудачная попытка? Потому что иначе вам предстоит узнать, что жизнь, даже великая, не больше чем память. Мне думается, что этим на самом деле объясняется то, что сделал Христос после воскресения.

Христос?

Мы же знаем, что он провел сорок дней на Масличной горе с друзьями, а потом исчез. За эти сорок дней он, должно быть, понял, что не может продолжать свое дело с теми же самыми людьми. Все кончилось. Им нужны были лишь воспоминания о нем, которые они сохранили, но не он сам. За те три года, что он проповедовал, он уже успел сильно перемениться и, конечно, продолжал меняться, как все. Но друзьям это было не нужно.

И что же он сделал?

Стерн потер лоб.

Есть две теории, оптимистическая и пессимистическая. Печальная теория относится к Иерусалиму. Вы там бывали?

Да.

Тогда, наверное, вы видели крипту святой Елены в Храме Гроба Господня?

Стоп, я знаю, что вы собираетесь сказать. Про человека, который ходит туда-сюда по верхней площадке лестницы. Смотрит в землю и бормочет себе что-то под нос, и так две тысячи лет подряд.

Хотите сказать, что уже слышали мою теорию?

Нет, но я однажды видела этого человека, а кто-то мне о нем рассказывал.

Так вот, по моей пессимистической теории этот человек и есть Христос. Случилось так, что после сорока дней, проведенных с друзьями, он уже собрался отправиться на небеса, но сначала решил взглянуть на место распятия, на ту гору, где произошло самое значительное событие в его жизни. Он так и сделал, и увиденное так его потрясло, что уйти он уже не смог. С той поры так и ходит там, меря шагами площадку и разговаривая сам с собой о том, что он увидел.

Что же он увидел?

Ничего. Совсем ничего. Три креста убрали, и на вершине стало совсем пусто. Так, словно там ничего не произошло.

Она покачала головой.

Да, мрачновато. А оптимистический вариант?

В хорошем настроении я склонен верить, что он все-таки ушел оттуда. Он увидел то, что увидел, но потом все-таки решил сделать еще что-нибудь. Тогда он постриг или подвязал волосы, сбрил бороду или отпустил ее подлиннее, потолстел, научился говорить прямо, как все нормальные люди, и потом изучил какое-нибудь ремесло, чтобы прокормиться.

Какое ремесло?

Сапожное, например, а может, опять плотницкое, хотя вряд ли. Посмотрев на пустоту той вершины, он, скорее всего, предпочел что-нибудь новое. Да, наверное, стал башмачником.

И куда он отправился?

О, он никуда не уехал. Обе теории, мрачная и жизнерадостная, предполагают одно и то же место действия. Он остался в Иерусалиме, и теперь, когда он переменил внешность, он может ходить, где хочет, оставаясь неузнанным, возможно, выдает себя за армянина или араба. Он и теперь ходит, конечно, ведь он бессмертен, за эти годы он успел забыть свои прежние беды, даже то, кем он был раньше. А все потому, что случилась одна чудесная вещь, странное и прекрасное превращение. Оно заняло больше времени, чем потребовалось бы ему для вознесения на небо, но все-таки оно произошло.

Что?

Иерусалим подвинулся. Сотни лет он медленно двигался к северу. Он переместился с горы Сион в сторону того пустынного холма за городскими стенами. Помогали этому процессу чужеземные завоеватели, думавшие, что они оскверняют город; они разрушали его, и всякий раз город отстраивался заново чуть ближе к тому самому холму. Пока наконец холм не встал сперва у самых стен, потом внутри стен, затем ближе к центру, и, наконец, в самой середине, окруженный криком и толкотней базаров, играющими детьми, толпами торговцев и религиозных паломников. Понимаете, унылого заброшенного холмика не стало. Наоборот, Иерусалим пришел к нему сам. Священный Город объял его, вот почему он наконец смог забыть свои былые страдания. Ему больше не нужно было бояться ничтожности собственной смерти.

Ну, что вы об этом думаете? спросил Стерн с улыбкой.

Думаю, это, конечно, более жизнерадостная теория.

Конечно, счастливый финал две тысячи лет спустя. И не такой уж невозможный. В общем, мой собственный отец в прошлом веке поступил примерно так же.

Что он сделал? Передвинул Иерусалим?

Нет, на это нужно больше времени. Я имел в виду уход с опустевшей вершины в измененном обличье. А он тоже был сравнительно знаменит и, представьте, довольно-таки узнаваем.

И никто так и не узнал, кто он?

Лишь те, кому он сказал сам.

Но откуда вы знаете, что вам он сказал правду?

Стерн улыбнулся. Он уже почти победил ее.

Я понимаю, что вы хотите сказать, но все же я должен ему верить. То, что он сделал, слишком невероятно, чтобы не быть правдой. Невозможно так подделать жизнь.

Все равно, подделки могут быть очень масштабными.

Я знаю.

Один человек даже подделал всю Библию.

Я знаю, повторил Стерн.

Почему вы так говорите?

Ну, вы же говорили о Валленштейне, не так ли? Албанском отшельнике, отправившемся на Синай?

Она удивленно посмотрела на него.

Откуда вы знаете?

Стерн улыбнулся еще шире. Наконец-то он нащупал то, что искал.

А разве вы не о нем говорили? Траппист, который нашел подлинную Библию и был так удручен ее хаотичностью, что решил изготовить собственную, поддельную? А потом уехал обратно в Албанию, где дожил до ста четырех лет в темнице под замком в черной глухой келье, единственном месте, где он мог жить, потому что стал Богом? И все это время о нем заботилась София Молчунья, ставшая к тому времени, как я повстречал ее, Софией Хранительницей Тайн? Которая так потрясена была смертью Валленштейна в 1906 году?

Но это же неправда.

Что?

Что Валленштейн умер в 1906 году.

Правда.

Этого не может быть. Я в то время была там.

Тогда вы, должно быть, Мод. Вы бежали в Грецию, а у Екатерина случился припадок, и у него полопались все вены, на такую смерть обрекла его родная мать София, во всяком случае, сама она так считала. Она рассказала мне всю эту фантастическую историю, когда я застрял там во время первой Балканской войны. Рассказала, видимо, потому, что просто не могла больше держать в себе груз этой тайны. Причудливо перемешаны величие и суеверие в этой женщине. Она всерьез верила, что безумие Екатерина развилось потому, что сам Валленштейн был ангелом, в самом буквальном смысле не святым, а ангелом небесным, который не мог породить нормальное человеческое дитя, потому что был сверхчеловеком. А может, и был в нем какой-то такой проблеск, принимая во внимание масштабы его подделки.

Мод молча смотрела на него, все еще не веря.

Двадцать семь лет назад, прошептала она.

Да.

Но разве может хоть что-то из этого быть правдой?

Здесь правда все, но далеко не вся. Могу, например, рассказать про вашего ребенка. София назвала его Нубаром, родовое имя, похоже, она сама из армян. Она воспитала его и любила его так же сильно, как ненавидела Екатерина. И оставила ему немалое наследство, которое сколотила на сделках на нефтяном рынке. Он очень влиятельный человек, хотя мало кто даже слышал о нем. А теперь что вы обо всем этом думаете?

Ничего. Я даже не в состоянии ничего думать. Все это какое-то волшебство.

Вовсе нет, смеясь сказал Стерн, взял ее под руку и повел по улице прочь от воды.

* * *

В тот и множество других вечеров они говорили допоздна, отчаяние ее постепенно отступало и в конце концов ушло совсем, и кошмар ее первого замужества и одиночество второго, когда она чувствовала, что брошена любимым человеком, и скрытый детский страх, разросшийся до такой степени, что она уже не могла его выносить и убежала от Джо, от большой любви всей своей жизни, того единственного в мире, чего ей всегда хотелось, волшебной грезы, ставшей явью в Иерусалиме — и утраченной.

Каждое действие потом отдавало тщетой и горечью. Шли годы, она с ужасом понимала, что стареет. Она стала вновь искать Сиви, хоть какое-то связующее звено с прошлым, и с удивлением узнала, что он тоже живет в Стамбуле; с трудом найдя его, она была потрясена, настолько отличался он от того элегантного светского человека, каким она знала его во время Первой мировой войны. Одинокий и жалкий, он работал теперь простым служителем в больнице для неизлечимо больных.

Потом эта странная запутанная история с его бывшей секретаршей, не дававшая ему покоя, он пересказывал вновь и вновь, как Тереза уехала в Палестину, в местечко под названием Эйн-Карем, в арабскую колонию прокаженных, словно наложив на себя какую-то ужасную епитимью.

Это казалось непостижимым. Как мог человек так перемениться?

Стерн покачал головой. Еще не время было говорить, слишком свежа еще память о той воде, возле которой она стояла. Сиви? Да, он его как-то видел, всякий, кто хоть немного жил в Смирне, знал Сиви. Да, и Терезу тоже. Он кивнул, чтобы она продолжала рассказ.

Она нашла доброго и нежного Сиви совершенно сломленным, он жил в маленькой убогой комнатушке близ Босфора, печальный, растерянный и мрачный, настолько потерянный, что часто даже забывал поесть.

Она решила посвятить себя заботам о нем, это было лучшее, что она могла сделать. Она мыла пол и посуду, готовила и на время почувствовала себя увереннее. Заботы о Сиви придавали ее жизни хоть какой-то смысл. Но потом настал тот ужасный дождливый день, когда она зашла в больницу забрать его после работы, как делана каждый день, и обнаружила его привязанным к кровати, шагнувшим за непроницаемый барьер безумия, это было в тот самый вечер, когда Стерн повстречал ее у воды.

Что же осталось у нее теперь, к сорока трем годам?

Воспоминания об одном давнем ярком месяце на берегах залива Акаба.

А кроме того, сын, которого она зачала тогда.

Хотите познакомиться с ним? спросила Мод.

Да, очень хочу.

Она посмотрела на него смущенно. Только не смейтесь, пожалуйста. Я назвала его Бернини. Мечты тогда рушились, но еще не совсем исчезли. Наверное, я надеялась, что когда-нибудь он тоже построит свои прекрасные фонтаны и лестницы, ведущие куда-нибудь.

Стерн улыбнулся. А почему бы и нет? Хорошее имя. Но на лице Мод вдруг появилось беспокойство. Она взяла его за руку и ничего не ответила.

* * *

В маленькой квартирке над Босфором Стерн пытался развлечь мальчика историями о своем детстве. Он рассказал о своем первом неуклюжем воздушном шаре, который построил примерно в возрасте Бернини.

И вы летали?

Метр или два, смотря с какой силой отталкивался. А после этого меня просто волокло вниз по склону.

Почему же вы не приделали к корзине колеса? Тогда вы могли бы ехать через пустыню, как под парусом.

Наверное, мог бы, но я сделал по-другому. Я продолжал попытки усовершенствовать воздушный шар и через некоторое время построил такой, который смог взлететь.

Я бы не стал этого делать, сухо заметил мальчик. Мне бы хватило паруса.

Они сидели на узенькой террасе. Вошла Мод с чаем, и мальчик, улегшись на живот, стал смотреть на ползущие в проливе корабли. Когда Стерн вышел, Мод проводила его до угла.

Он часто такой вот, не знаю, как объяснить. Пару минут говорит о чем-нибудь, потом обрывает себя, словно пугается, что сказал слишком много, будто затронул какую-то мысль, которую боится спугнуть. Он не спросил, например, почему тебе хотелось летать, и не стал объяснять, почему он предпочитает ходить под парусом. Просто лег и стал смотреть на корабли. Я знаю, что он что-то представлял себе, думал обо всем этом, но не захотел с нами поделиться.

Он еще маленький.

Да не такой уж и маленький, иногда даже страшно. Мыслит иногда бессвязно, последовательность как-то нарушена. И опять так, словно бы нарочно, не договаривает. В школе плохо учится по всем предметам, кроме рисования.

Стерн улыбнулся.

С таким именем это здорово.

Но Мод не ответила на улыбку.

Нет. Раньше он рисовал дома, а теперь даже этого не делает. Просто ляжет, обопрется локтями и смотрит на все, особенно на корабли. Хуже того, он даже не умеет читать. Врачи говорят, ничего страшного, но, по-моему, он совершенно не обучаем. А ведь ему уже двенадцать лет.

Она остановилась. Стерн обнял ее одной рукой. Он не знал, как ей помочь.

Слушай. Он здоров и нормален, а то, что он сейчас, может быть, слишком замкнут, так это не обязательно плохо или вредно. Ведь он, по-моему, вполне счастлив, а разве это не самое главное?

В ее глазах стояли слезы.

Не знаю. Я просто не знаю, что делать.

Ну, в крайнем случае, ты могла бы облегчить свою ношу. Почему бы не связаться с отцом мальчика? Он всё в Иерусалиме, довольно близко.

Она смущенно переступила с ноги на ногу.

Я не могу этого сделать. Мне слишком стыдно за то, как я себя вела.

Но это было двенадцать лет назад, Мод.

Знаю, но все же не могу себя заставить. Я была с ним слишком жестока, а он ни в чем не виноват. На это нужно собраться с силами, я пока не готова.

Стерн смотрел в землю. Она взяла его за руки и попыталась улыбнуться.

Ладно, не беспокойся. Все будет нормально.

Хорошо, ласково сказал он. Я знаю, что так и будет.

А теперь тебе нужно ненадолго уехать?

Он усмехнулся.

Неужели это так заметно?

Да, когда мужчина собрался в путь, это видно.

Примерно на месяц, видимо. Я дам телеграмму.

Благослови тебя Господь, прошептала она, за то, что ты такой, какой ты есть.

Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.

* * *

Стерн рассказывал ей, как отец ухитрился загрузить в его детскую память все имена и события своих многолетних странствий, пересказав постепенно все путешествие, примерно так же, как сделал бы слепой сказитель в те времена, когда еще не существовало другого способа передавать сцены прошлого от поколения к поколению, — в сущности, скопировав хадж своей жизни несмываемыми чернилами в сознание своему маленькому сыну, он штрих за штрихом создавал причудливую гравюру духа.

Но вот что странно: из множества случаев, обилия величественных томов, составлявших легендарное путешествие Стронгбоу по пустыне, старый исследователь никогда не рассказывал о нежной девушке из Персии, которую он так любил в молодости; они были даны друг другу лишь на несколько недель, пока ее не унесла эпидемия. Так почему?

А зачем бы он стал рассказывать? ответила Мод. Он любил ее, и все, что тут еще скажешь? Кроме того, изучая чужую жизнь, всегда находишь в ней какие-то тайны, и, может быть, та персидская девушка составляла его тайну.

Может, ты и права, неуверенно произнес Стерн, вставая, но затем вновь садясь обратно. Но Мод показалось, что на самом деле он говорил не о персиянке и Стронгбоу. Он вел себя так, словно заботило его что-то иное, больше касающееся его лично. Она ждала продолжения, но его не последовало.

О чем еще он никогда не говорил? спросила она немного погодя.

Странно, но именно о Синайской Библии. Хотя, конечно, знал о ней. Почему он держал это в тайне?

А как ты думаешь?

Стерн пожал плечами. Ответил, что даже представить себе не может такой причины. А затем опять встал и принялся расхаживать по комнате.

Когда он умер? По-моему, ты никогда мне этого не говорил.

В августе 1914 года, в тот самый месяц, когда кончился девятнадцатый век. Знаешь, я вспомнил, как ты рассказывала о том пророчестве, которое за два месяца перед тем сделал отец О'Салливана, что семнадцать из его сыновей погибнут в великой войне. Стронгбоу, наверное, тоже обладал каким-то даром. К тому времени ему исполнилось девяносто пять, и он совсем ослеп, но был еще крепок телом и в ясном уме. Просто он решил, что прожил достаточно долго. В его последние дни я был возле него в старом шатре Якуба, и, как сейчас помню, он сказал Хватит.

Якуб уже умер к тому времени?

Да, но лишь на несколько месяцев раньше. Они так и остались неразлучны до конца, вечные собеседники за бесконечными чашечками кофе. В общем, сказав, что уже хватит, он сделал то, что не могло быть простым совпадением.

Стерн нахмурился и надолго замолк. Казалось, он забыл, о чем говорил.

А именно?

Извини, что?

Что же он сделал?

А. Он предсказал час своей смерти и уснул, чтобы дождаться ее во сне.

И не проснулся.

Совершенно верно.

А что не могло быть совпадением?

Такая вот смерть. Он когда-то давно слышал рассказ от бедуина из племени джабалия. Примерно в 1840 году так же умер слепой крот у подножия Синайской горы после разговора с отшельником в пещере. Конечно, ты знаешь, кто был тот отшельник.

Валленштейн.

Да, Валленштейн. В 1840-м отшельник, а в 1914-м слепой крот. Перед смертью Стронгбоу явно думал о мечте Валленштейна. Он думал о Синайской Библии.

И снова Стерн умолк и задумался. Беспокойно дошел до окна, вернулся и опять отошел к окну.

А коль уже это было для него так важно, сказала Мод после паузы, ты все-таки не догадываешься, почему он тебе ничего не сказал?

Нет, быстро ответил Стерн.

С неба раздался гром, комната неожиданно осветилась вспышкой молнии, но Стерн, казалось, ничего не замечал.

Нет, повторил он. Нет.

* * *

Мод смотрела на пол. Ей хотелось верить ему, но она не могла. Она знала, что это неправда и никоим образом правдой это быть не могло. И хотя она знала этих двух стариков только по рассказам Стерна, она в точности могла представить себе, как было дело. Она видела все так ясно, словно сама была там, возле Якуба и Стронгбоу, когда они прогуливались под миндальными деревьями, ведя одну из своих нескончаемых бесед.

Якуб говорил жизнерадостно, что все это чудесно, все, чему учится мальчик, но вдруг посерьезнел и, потянув Стронгбоу за рукав, сказал совсем другим тоном, что из их наставлений следует исключить одну тайну, хотя бы одну, ради его же блага, чтобы он смог раскрыть ее потом для себя самостоятельно.

Бывший хаким взвесил его слова и отметил сию мудрость важным кивком, и в тот вечер они долго сидели, выбирая, какую из тысяч тайн, которыми они сообща владели после стольких лет блуждания от Тимбукту до Персии и сидения на одном пригорке, выбрать.

Так что Стерн лгал себе. Он притворялся, что его дни и ночи заняты конспиративными делами, но дело обстояло не так. Занимало его другое, более важное для него лично.

Ей смутно припомнилось сказанное им, и тотчас все вдруг стало ясно. Он тоже долгие годы искал Синайскую Библию.

Валленштейн. Стронгбоу. О'Салливан и теперь вот Стерн.

Чем же все это кончится?

* * *

Ей не хотелось говорить об этом, но она знала, что не сможет обойти это молчанием, а потому в конце концов спросила.

Стерн, а что тебя заставило начать поиски Синайской Библии?

День клонился к вечеру, он в этот момент наливал себе водки. Плечи его, казалось, дрогнули, и он налил больше обычного.

Ну, пришлось, когда я понял, что в ней. Вернее, что в ней было. Да и сейчас есть, где бы она ни находилась.

А что это, Стерн? Для тебя?

Да всё. Все мои мысли и надежды, то, что я на самом деле искал в Париже, когда выдумывал там новую нацию, общую для арабов, христиан и евреев, понимаешь, о чем я? Такой народ, возможно, уже существовал здесь вначале, до того, как люди разделили себя этими названиями, это можно проверить по синайскому оригиналу. А если так, то у меня будет доказательство, по крайней мере, я смогу доказать это себе самому, коль уж больше некому.

Что доказать? То, что ты сделал? То, для чего работаешь? Свою жизнь? Что?

Да, все это.

Мод покачала головой.

Вот проклятая книга.

Ну, зачем так говорить? Ты представь, что значила бы такая находка.

Может быть, не знаю. Просто она меня раздражает.

Но почему раздражает? Из-за О'Салливана? Из-за того, что он хотел ее найти?

И да, и нет. Тогда, возможно, поэтому, а сейчас появилась еще одна причина.

Какая же?

Она устало пожала плечами.

Трудно сказать. То, как она овладевает людьми. То, как из-за нее люди на стенки лезут. Валленштейн семь лет сходил с ума в своей пещере, пока муравьи выедали ему глаза, Стронгбоу за сорок лет истоптал всю пустыню, ни разу не заночевав дважды в одном и том же месте. Джо со своими безумными поисками несуществующих сокровищ, ты со своей несбыточной страной. Что это за миражи, за которыми вечно гоняются мужчины? Почему вы все помешались на одном и том же? Стоит вам услышать об этой чертовой книге, и вы тут же с ума сходите. Все.

Она замолчала. Он взял ее за руку.

Но это же не из-за Синайской Библии, правда?

Хочешь еще водки?

Мод?

Да нет, я знаю, конечно, не из-за нее. И все равно я бы хотела, чтобы этому проклятому фанатику Валленштейну никогда не приходила в голову его бредовая идея. Он что, не мог оставить нас в покое?

Но он тоже ничего не мог с этим поделать. Она лежала там, все, что он сделал, — это нашел и прожил ее, или еще раз прожил, и вернул ее нам, все то, чего нам всегда так хотелось. Ханаан, представляешь. Счастливая земля Ханаанская три тысячи лет назад.

Совсем не счастливая.

Но могла же быть все-таки. Пока оригинал не найден, никто не может точно сказать.

Вполне можно сказать. Ты сам знаешь, что она не была счастливой.

Он промолчал.

Черт, скажи, что знаешь, скажи. Признайся. Скажи, что знаешь.

Ладно, знаю.

Она вздохнула и начала рассеянно гладить его руку. Злость сразу же исчезла с ее лица.

И все же, прошептала она.

Да, правильно, вот так каждый раз. И все же. И все же.

Она взяла водочную бутылку и поглядела на нее.

О, Господи, пробормотала она. Иисус Христос.

Да, сказал Стерн, слабо улыбнувшись. Среди всех прочих.

* * *

Что самое удивительное, хотя О'Салливан перепутал все сведения об этой Библии, смешав их с причудливыми рассказами Хадж Гаруна, Стерн на самом деле знал, где хранился синайский подлинник. Он знал, что тот был зарыт в Армянском квартале Иерусалима.

Но он никогда ее там не искал.

Почему?

Стерн засмеялся и наполнил свой стакан.

Ты знаешь, вот этой части рассказа Софии я никогда не верил. Для такого одержимого и умного человека, как Валленштейн, это место было слишком явным. Подумай. Перед тем как отправиться на Синай писать свою фальшивку, он прожил двенадцать лет в каком-то подвале в Армянском квартале. Разве можно было возвращаться и прятать подлинник в том же самом подвале? Если будут спрашивать, кто-нибудь да вспомнит, найдут то место, и все усилия Валленштейна пойдут прахом. Могла ли допустить такое София, если вспомнить, как она любила его? Она знала, чего стоил ему и, в конечном итоге, ей этот подлог, и солгала, чтобы защитить его, себя, для того чтобы их страдания не оказались в итоге бессмысленными.

Рассуждая, Стерн продолжал расхаживать и дымить сигаретой. Потом налил себе еще. Мод ошеломленно смотрела в окно в замешательстве.

К чему все это было сказано? Софии не было смысла лгать, чтобы защищать Валленштейна после тех мер, которые он сам принял. Уезжая в Египет искать пергамент, он представлялся состоятельным армянским антикваром. Кто знает, какие у него еще были обличья?

Над подвалом должен стоять какой-то большой дом, а там он наверняка выдавал себя за кого-то еще. Может, магазин, в котором он на самом деле торговал антиквариатом. Или церковь, в которой он служил священником, или монастырь, монахом которого он притворялся. Что угодно. Ясно же, что расспросами о Валленштейне и его подвале никак нельзя было выйти на рукопись.

Уже немного захмелев, Стерн начал рассказывать обо всех тех местах, где он искал рукопись. Сперва он думал, что она может оказаться в каком-нибудь большом городе, поэтому ездил в Каир, Дамаск и Багдад и бродил по ночным улицам.

Не продает ли кто-нибудь совсем старую книгу? Редкую ценную книгу? Он готов хорошо заплатить.

Понимающие улыбки. Левантийский язык. Его провели по сумрачным комнатам, где продавались самые разные создания, шла торговля телами, которые так же утешают, заверили его, как древнейшая в мире книга.

О досточтимый ученый, добавил его провожатый.

Стерн бежал на свежий воздух. А может быть, где-нибудь в пещере возле Мертвого моря? Мог Валленштейн найти там укромное местечко, когда добирался домой с Синайской горы?

Стерн завел свой вездеход и носился по барханам и пересохшим речным руслам, высматривая пещеру. Стоило на горизонте показаться бедуину, машина мчалась к нему, откидывался верхний люк. Оттуда высовывалось запыленное лицо Стерна, на испуганного кочевника слепо взирали стекла защитных танковых очков.

Очень старая книга? Пещера в окрестностях? Хоть маленькая?

Потом ему стал мерещиться далекий оазис, пятнышко в пустыне, такое маленькое, что может прокормить только одну семью, конечно, чтобы спрятать книгу, лучше места не придумаешь.

Зашипели клапаны, наполняя водородом воздушный шар. Он снижался где-нибудь над крохотным зеленым пятнышком на краю Синайского полуострова. Женщина и дети прятались в шатре, а мужчина поднимал нож, чтобы защитить семью от летающего призрака из «Тысячи и одной ночи».

В двадцати метрах над землей появлялась голова Стерна.

Нет ли у вас здесь древних книг?

Потом он понял, что неправильно ищет. Надо искать не место, а человека. Валленштейн встретил божьего странника, остановил на нем взгляд и прошептал, что вот настоящее святилище. Дервиш будет носить ее с собой до самой смерти, а перед этим передаст ее таким же образом другому божьему страннику, ведь этот сверток или ларец является олицетворением Бога на земле, которое тайные хранители носят с сотворения мира и будут носить до конца света, и обронить его или бросить на произвол судьбы — значит сделать то же самое со всем миром.

Стерн пошел по пустыням и базарам с единственным вопросом.

Что за святыню вы храните?

Разматывались тряпки, и являлись на свет сокровища: деревянные щепочки, засохшие цветы, пузырьки с грязной водой, украшенная резьбой спичка, осколки стекла, перепачканные полоски бумаги, живой мышонок, забальзамированная жаба и множество других олицетворений Бога, в общем, все, что угодно, за исключением того, что он искал.

А вы? устало спросил Стерн однажды.

Мне не нужны идолы, ответил мужчина презрительно. Бог во мне. Подожди, и завтра на рассвете ты увидишь единственного и подлинного Бога.

Стерн заночевал. На следующее утро человек встал спозаранку, съел скудный завтрак и напряг кишечник. Среди прочего там оказался маленький гладкий камешек, который он благоговейно омыл и, смазав растительным маслом, вновь проглотил с восторженной улыбкой.

Завтра в это же время, сказал он, Бог явится вновь, если ты хочешь вернуться и поклониться Ему.

Далеко за полночь Стерн рассказывал свои истории, выкуривая сигарету за сигаретой и подливая себе водки, смеясь над собой и смеша Мод.

Когда он ушел, она обошла комнату, собирая пепельницы и стирая пепел, который нападал повсюду, пока он размахивал руками во время своих бесконечных рассказов. На кухне она замерла, уставившись на раковину и не выпуская из рук пустые бутылки. И вдруг почувствовала страшную усталость.

Теперь она поняла, почему он ни разу не занимался с ней любовью, вероятно, даже вообще ни с кем, почему интимные знакомства у него всегда застревали на этой стадии.

Отстраненный, безымянный, мимолетный, такой же одинокий в конце, как и в начале.

Только не с кем-то из тех, кто мог узнать его. Никогда. Он этого слишком опасался.

* * *

Он ворочался уже несколько часов, проснувшись от страшной зубной боли. Поспать удалось лишь в самом начале, а теперь, за два часа до рассвета, он уже даже ворочаться не мог. Подтянул одеяло, отброшенное к ногам, и лежал, дрожа в темноте от боли, раздирающей челюсть.

Наконец за окошком забрезжил тусклый серый свет. Стерн выдвинул ящик тумбочки рядом с койкой и вытащил иглу. По телу прокатилась теплая волна, и он рухнул обратно в постель.

Я ускользаю, подумал он. Каждую ночь дюжина новых глав секретной утерянной книги, которую он мечтал найти, чудесные эпизоды, из которых ни один не запомнился.

Он снова, как в детстве, парил высоко в ночном небе над развалинами Мариба, среди звезд и воздушных потоков, над плывущим далеко внизу миром, высоко над Храмом луны, неожиданно показавшимся из песков. За несколько минут он прожил все минуты детства в Йемене с отцом и дедом, мудрыми и добрыми людьми, дожидавшимися его, чтобы передать ему свою мудрость.

Серое окно поблекло добела. Я ускользаю, подумал он и уснул от действия морфия на один жизненно необходимый ему час.

Он проснулся окоченевший и вялый и облился холодной водой. Снов больше не было, пришел пустой день, но невыносимый приход его он все-таки пережил.

Глава 18Мелхиседек, 2200 до р.х. — 1933

Вера никогда не умирает, пресвитер Иоанн.

Однажды вечером весной 1933 года Хадж Гарун и О'Салливан Бир сидели на пригорке к востоку от Старого города и смотрели, как заходящее солнце медленно меняет цвета башен и минаретов, пряча в тень невидимые улицы. После продолжительного молчания старик вздохнул и вытер глаза.

Уж так красиво, так красиво. Но будут погромы, будут, я точно знаю. Как думаешь, пресвитер Иоанн, может, нам раздобыть ружья? Тебе и мне?

Джо пожал плечами. Тебе и мне, старикан всерьез это сказал. Он и впрямь верит, что они вдвоем могут что-то сделать.

Я после Смирны волнуюсь насчет этого, продолжал Хадж Гарун. Здесь тоже будет так, как там? У них тоже был чудесный город, там жили самые разные люди, и вот смотри, что получилось. Я просто не понимаю, почему иерусалимцы так друг с другом поступают. И ведь это же не римляне, не крестоносцы, это здешние, по нашу сторону стен. Я боюсь. Мы достанем ружья? Достанем?

Джо покачал головой.

Нет, никаких ружей, они не приведут ни к чему путному. Я по молодости баловался с такими вещами, но это бессмысленная игра для подростков. Возьмись за оружие и станешь ничем не лучше «черно-пегих», а так не годится.

Но что же тогда нам делать? Что мы можем?

Джо поднял камень и бросил его вниз, в сторону долины, отделявшей их от города.

Исусе, не знаю, я говорил об этом со священником-пекарем, и он тоже не знает. Кивает и опять идет печь свои четыре хлеба. Хотя уже не приплясывает больше, это плохой знак. Но для тебя-то такие беды не в новинку, вот это меня, ей-богу, удивляет. Как ты мирился с этим все годы?

С чем мирился?

С тем, что делало с тобой все это отребье. С тем, что в тебя швыряли камнями, повышибали все зубы изо рта, царапали ногтями, воровали то немногое, чем ты владел, били, обзывали и оскорбляли тебя. Если бы со мной такое где-нибудь случилось, я бы давно оттуда уехал.

Я не могу ехать. Ты, кажется, не понимаешь.

Нет, не понимаю и вряд ли когда пойму. Послушай. Смирна — это, конечно, очень плохо, но у меня с той поры другое в мыслях, что все время беспокоит меня и не отступает. Все это время я искал Синайскую Библию, а теперь начинаю беспокоиться. Понимаешь, это связано с тем обещанием, которое я себе дал. Господи, я совсем запутался. Можно тебя спросить?

Хадж Гарун взял его за руку. В Старом городе и на холмах загорались огни. Джо взглянул на старика и увидел, какие у того лучистые глаза.

Пресвитер Иоанн?

Да, да, конечно, в общем, вот какое дело. Когда-то я любил одну женщину, и она от меня ушла, но, ты понимаешь, я понял, что никогда уже не полюблю другую. Похоже, так уж мне суждено, а как быть с душой тогда? Что делать душе?

Просто продолжай любить ее.

По-моему, я этим и занимаюсь, но какой в этом смысл? Что дальше-то?

Он почувствовал пожатие хрупких пальцев, потом старик убрал руку. Хадж Гарун с серьезным видом встал на колени и взял его за плечи.

А ты еще молод, пресвитер Иоанн. Разве ты не видишь, что дальше ничего нет? Это и есть конец.

Но как же тогда все безнадежно.

Нет. Пока что у тебя мало веры, со временем она придет.

Вера, говоришь? Я с рождения верил, но за эти годы она лишь слабела, а не росла, а теперь и вовсе ушла.

Нет, такого не может случиться.

Но случилось же, она забрала ее.

Нет, она только дает веру, а не забирает.

О, Исусе, ты опять заговорил про Иерусалим. Я-то говорю о живой женщине из плоти и крови.

Я понимаю.

И что?

Вера никогда не умирает, пресвитер Иоанн. Если ты любишь женщину, ты ее когда-нибудь найдешь. За свою жизнь я повидал немало храмов, что строились вон там, на горе за долиной, и хотя все они уже рассыпались в прах, думаю, один остался и пребудет вовеки, храм самого первого царя этого города. Да, я боюсь, когда вспоминаю Смирну и думаю о том, что ждет нас завтра, но еще я знаю, что Мирный город Мелхиседека никогда не погибнет, потому что когда добрый царь Салима правил на той горе давным-давно, задолго до того, как Авраам пришел к нему за благословением и обзавелся на этой земле сыновьями Измаилом и Исааком, — задолго до этого Мелхиседек уже увидел свою добрую мечту, мою мечту, и таким образом дал ей вечную жизнь, без отца и матери, неизбывную, без начала и конца.

Ты о ком сейчас говоришь? О себе или о Мелхиседеке?

Хадж Гарун смущенно улыбнулся.

Я и он — это одно и то же.

Ну вот, опять у тебя все перемешалось.

Хадж Гарун засмеялся.

Ты так думаешь? Ну ладно, пошли обратно, она ждет нас.

Они стали спускаться с горы. Джо в темноте спотыкался и падал, а Хадж Гарун шел легко, словно парил над неровной тропинкой, по которой он ходил бесчисленное количество раз.

Долбаный вечный город, думал Джо, глядя на выраставшие перед ними стены. Блин, представить только, как он присматривает за ним на закате, притаившись на своей Масличной горе, в обличье нищего араба. Сидит, охраняет подступы, такой весь из себя бывший антиквар, старина Мелхиседек, первый и последний царь этого города на веки веков. Опасаясь погромов, Смирны, он все же пытается рассматривать вещи в перспективе, как сказал когда-то Стерн.

Сплошной дурдом, а не город. Идиотское время вырывается из-под контроля, как положено, все это никак не для трезвого христианина, которому надо плотно поесть не меньше трех раз в день, не поднимать тяжестей, а еще, может быть, и зарабатывать на стороне. А все же кто бы мог подумать, что наступит день и бедный мальчик с островов Аран будет беседовать в салимских сумерках с тем самым царем, который раздавал благословения задолго до того, как появились эти долбаные арабы и евреи с их долбаными проблемами?

Глава 19Афины

О жизни богатой и пьяной вином дальних стран.

Когда Мод вновь поселилась в Афинах, в маленьком домике у моря, Стерн часто навещал ее. Откуда-нибудь приходила телеграмма, и через пару дней поутру она встречала на пирсе в Пирее его корабль, махала ему рукой, пытаясь перекричать общий гам и грохот сходней, а Стерн свешивался через поручни, спеша обнять ее, с полными руками гостинцев, грудой ярких бумажных пакетов, перевязанных десятками ленточек, правом развязывать которые обладал Бернини.

Сидя на полу в домике у моря, Бернини начинал разбираться со всей этой кучей подарков и, распаковав, внимательно осматривал каждое новое диво: амулеты и талисманы, книжки с картинками, арабскую накидку и головной убор, разборную модель пирамиды Хеопса во всех подробностях, с потайными ходами и сокровищницей.

Бернини хлопал в ладоши, Мод смеялась, а Стерн, не переведя дух, мчался на кухню, оглашая названия блюд, которые собирался приготовить на ужин: баранина по-арабски, рыба по-французски, изысканные печенья, овощи, приправленные острыми специями, и радужное заливное. Она помогала ему найти кастрюльки и сковородки и садилась в уголок, а он стучал ножом, нюхал, пробовал, придирчиво хмурясь, добавлял капельку этого и щепотку того, попутно бегло пересказывая случаи и анекдоты из Дамаска, Египта и Багдада, отвлекая Мод от рутины ее тихой в остальное время жизни.

Ближе к вечеру он открывал шампанское и икру, а потом они зажигали свечи в тесном садике, смакуя его чудесные блюда и слушая плеск волн, а Стерн продолжал оживлять застолье своими рассказами со всего света об экстравагантных костюмах, нелепых слухах, разыгрывал воображаемые диалоги, то увлекательные, то резкие и хриплые, вскакивая со стула, а иногда и вставая на него, он размахивал руками, улыбался, крался вдоль стен, жестикулировал и корчил смешные рожи, смеялся, барабаня пальцами по стакану, хохоча и размахивая цветком.

Приходил Бернини сказать спокойной ночи, и на некоторое время в садике воцарялась тишина, они сидели молча, наслаждаясь вечерним воздухом и коньяком, потом разговор постепенно возобновлялся, теперь уже вспоминались подробности то одного, то другого яркого эпизода из числа произошедших за эти месяцы; Стерн забрасывал невод воспоминаний все дальше и дальше во тьму, пока его усилиями весь мир, казалось, не собирался к ним на огонек.

Как-то уже за полночь он достал свои блокноты и показал ей тщательно составленные планы, расписанные в подробностях списки встреч, поставки и графики.

К концу лета, сказал он, безусловно, к концу лета. Просто должно получиться, и все.

Пометка здесь, на этой страничке, другая. Одна, две, три, четыре.

По порядку, черным по белому, он отмечал пальцем пункт за пунктом, от одного до двенадцати, от ста до бесконечности. До мелочей продуманные планы. Да, к концу лета непременно.

Потом они опять курили и открывали бутылки, под шипучие воспоминания и возвышенные чувства в мерцающем свете читали друг другу стихи, цитируя слова, в которых говорилось о страдании и благородстве, жизни богатой и пьяной вином дальних стран, и огонь свечей возвращал их на тот берег под звездами, где они смеялись, и плакали, и говорили всю ночь напролет, чтобы в конце ее обрести настоящее умиротворение в объятьях друг друга, в час столь поздний, что они уже не помнили, когда задули свечи и вернулись в дом; Мод уснула, едва успев добраться до спальни, а Стерн к тому времени уже похрапывал на своем диванчике.

На следующее утро, когда она проснулась, он уже ушел, но оставил записку, что вернется к вечеру с припасами для нового пиршества. А потом был еще один чудесный вечер при звездах, а на следующий день они уже шли обратно по Пирейскому пирсу, их суматошная скоропалительная встреча кончилась.

Он приезжал несколько раз летом, а потом еще были ясные теплые осенние вечера, новые разноцветные пакеты для Бернини, пирушки и сценки, воспоминания о путешествиях и новые планы в блокнотах. Перед отправлением парохода они выпили в его каюте водки на дорожку, Стерн, как всегда, выглядел уверенным в себе и жизнерадостным, его так волновало новое начинание, что даже лицо раскраснелось, — может, он выпил чуть больше обычного, прощальный взмах, улыбка, и корабль отчалил.

На сей раз это, чем бы оно ни было, должно было произойти в конце года. А приехав под Рождество, он говорил, что это непременно случится к Пасхе, а на Пасху — что к концу лета обязательно.

В этом был весь Стерн. Что-то все время должно было произойти, но никогда не происходило.

Она вернулась домой и увидела, что Бернини играет в свои новые игрушки. Она спросила, понравились ли они ему, и он сказал да, очень. Она вышла в сад и вспоминала Стерна, его гостинцы, дорогие угощения и шампанское.

Она знала, что денег у него нет. Она знала, что уехал он, скорее всего, с пустыми карманами, но он всегда так делал решительно все: платил за все сам, покупал самое лучшее, импортное, это было глупо, а еще он возил ее на такси, тоже глупо, сама она никогда на такси не ездила.

Но Стерн вел себя так, когда был с ней, тратил свои деньги быстро, все разом, да не так уж много у него и было, но он ничуть их не жалел, потому что был целиком поглощен поэзией своих идей и великих планов, которые ничем не оборачивались на практике. Такой добрый и щедрый, такой непрактичный и глупый, и все это было отчасти даже очень грустно, потому что она знала, о какой степени бедности это говорит.

Она бы так никогда не смогла, даже если бы на ней не лежала ответственность за Бернини. Она просто никогда бы не позволила себе, как он, промотать за два дня деньги, на которые можно было жить месяц, а потом существовать непонятно на что.

Потом она думала о его блокнотах, страничках, исписанных его аккуратным почерком: каждый раз новые иллюзии, рождавшиеся всегда по ночам, когда от пламени свечи во мраке разгоралась надежда. Но свеча гасла на заре, и его Пасха все никак не наступала.

Он это знал, но не расставался с красивыми мечтами и несбыточными обещаниями. Почему? Почему он так жил?

Она вдруг рассмеялась. Она стояла перед зеркалом, рассеянно разглаживая волосы. Лицо все в морщинах. А волосы седые. Откуда это вдруг? Кто это там в зеркале?

Это не она. Ведь она молодая и красивая, ее совсем недавно включили в олимпийскую сборную и послали в Европу. Подумать только. Европа.

Она вновь засмеялась. Бернини, игравший на полу, повернулся к ней.

Что там такого смешного в зеркале?

Мы.

Кто это мы?

Взрослые, милый.

Бернини улыбнулся.

Это я знаю. Это я всегда знал. Поэтому, мне кажется, я не стану взрослым, сказал он и вернулся к строительству пирамиды Хеопса.

* * *

Когда в Европе началась Вторая мировая война, Стерн нашел для Мод работу в Каире. Он занимался всякими нелегальными делами и часто уезжал из Каира, но когда возвращался, они всегда были вместе. Афинские ночи с вином и беседами теперь казались далеко в прошлом, теперь они выезжали в пустыню и сидели вдвоем под звездами, наслаждаясь уединением и гадая, что принесет им новый месяц.

Стерн за это время сильно постарел, а может, она все эти годы видела его таким, каким запомнила с первой их встречи под дождем на Босфорской набережной: сгорбившимся, высоким, массивным, и сама его грузность действовала успокаивающе. Но теперь никакой грузности не осталось, он выглядел страшно изнуренным. Движения стали неровными, речь сбивчивой, губы сжаты, словно от боли, на изможденном лице пролегли глубокие складки, а руки часто тряслись.

В общем, когда после года разлуки Мод увидела его в Каире, она так встревожилась, что решила поговорить с его врачом. Молодой доктор выслушал ее и пожал плечами.

Ну, что я могу сказать. В пятьдесят лет организм его изношен на все восемьдесят. А все его образ жизни, вы знаете об этом?

Конечно.

Ну что же вы хотите.

Мод посмотрела себе на руки. Повернула их ладонями вверх.

Но нельзя ли что-нибудь сделать?

Что, вернуть годы назад? Нет. Что-то изменить? Да, он мог бы, но и это может оказаться поздновато.

Что изменить, доктор? Имя? Лицо? Место рождения?

Да, я знаю, устало сказал тот. Знаю.

Мод покачала головой. Ее разбирала злость.

Нет, думаю, вы ничего не знаете. Мне кажется, вы слишком молоды, чтобы судить о таком человеке, как он.

Может быть. Молодым я был, в Смирне мне было всего пятнадцать лет.

Она прикусила губу и потупилась.

Простите, пожалуйста. Я не знала.

А вы и не обязаны были знать.

* * *

Прошло два года, и настал последний вечер, который они провели вместе. Они поехали в пустыню к пирамидам. Стерн взял с собой выпить, и Мод сделала пару глотков из металлической чашки. Раньше она часто болтала, чтобы поддержать его настроение, но в тот вечер не могла. Ждала, почувствовав неладное.

Есть какие-нибудь новости от Бернини? спросил он наконец.

Он потер лоб.

В смысле, о нем.

У него все хорошо. Пишут, что ему нравится играть в бейсбол.

Настоящий американец.

Да, и школа ему подходит, он получит профессию и потом сможет обеспечивать себя. Ему сейчас лучше всего жить и учиться там, ты же знаешь, как я этому рада. Но меня все-таки беспокоит, что ты отправил его туда на свои деньги, у тебя же самого почти ничего нет.

Нет, это неважно, не думай об этом. Ты сама бы так поступила на моем месте, просто мне легче было собрать деньги.

Он еще выпил.

Мод, ты после войны, наверное, поедешь домой?

Да, чтобы быть с Бернини, но как же это будет странно, столько времени прошло. Боже мой, тридцать пять лет, я уже не могу называть Америку домом. У меня нет дома. А ты?

Он молчал.

Стерн?

Он принялся искать бутылку, пролив то, что оставалось в чашке.

А, я останусь здесь. После войны все переменится. Англичане и французы на Ближнем Востоке выдохлись. Будут большие перемены. И все возможно.

Стерн?

Да.

В чем дело?

Он попытался улыбнуться, но улыбка потонула во тьме. Она вынула чашку из его дрожащих пальцев и налила ему еще.

Когда это случилось? спросила она спокойно.

Двадцать лет назад. По крайней мере, так я себе говорю. А возможно, было всегда. Начало обычно трудно найти. Может быть, его надо искать еще в Йемене.

Стерн?

Да нет, наверное. Зачем мне теперь тебе лгать? Почему я вообще лгал? Да ты знаешь почему. Я не тебе лгал.

Я знаю.

И всегда-то так, всегда. Я никогда не был им ровней. Якуб, Стронгбоу, Валленштейн, я, отцы, сыновья и святые духи, все перепуталось, но я не мог не думать об этом по одной причине. В общем, я не смог этого сделать. Я ничего не смог из того, что могли они. Мне до них далеко. Йемен, воздушный шар, как все это безнадежно. Но то, другое, тоже было уже тогда. То, что случилось двадцать лет назад. Так что я не во всем лгал. Почему ты сегодня об этом вспомнил?

Не знаю. Вообще-то знаю, конечно. Потому что всегда помнил. Ни на день не забывал. Помнишь, я рассказывал тебе, как умер Стронгбоу. Вот со мной будет не так, я не во сне умру.

Стерн, нам не дано этого знать.

Может быть, но про себя я знаю. Скажи, когда ты узнала по морфий?

Неважно.

Все равно скажи, когда?

По-моему, очень давно.

Когда?

Однажды, когда мы ночевали вместе в Стамбуле, я видела твой черный кейс. Я проснулась утром, когда ты еще спал, а он лежал возле тебя на полу.

Но ты и до этого знала, правда? Чтобы знать, тебе не нужно было видеть кейс.

Наверное, нет, да какая разница?

Никакой. Просто интересно. Я-то изо всех сил пытался выглядеть по-другому.

Ты не просто пытался. Ты был другим.

Он замолчал, словно сбившись с мысли. Она ждала продолжения, но он молчал.

Стерн?

Да.

Ты собирался рассказать мне, когда это случилось. Когда это было.

То есть когда это, по-моему, было. То время, которое я сам себе определил.

Ну?

Он медленно кивнул.

Ладно. Это называлось Смирной. Я там готовил встречу. О'Салливан должен был впервые встретиться с Сиви. Я не говорил тебе раньше о Сиви. Он был не тем, за кого себя выдавал. Мы много лет работали вместе. Фактически с самого начала. Он был мне очень хорошим другом. Самым лучшим, не считая тебя.

Значит, тогда, у Босфора, когда ты спас мне жизнь, ты шел к нему?

Да.

Иисус, шепнула она, ну что я за дура, как же я не догадалась.

Но Стерн расслышал лишь первое слово. Он уже был не здесь.

Иисус, говоришь? Да, он тоже там был. Маленький темноволосый человек, моложе, чем его изображают. Но та же бородка и те же глаза. Ходил с револьвером. Застрелил одного человека в голову. И Дух Святой тоже там был, половина тела у него была бордового цвета. А сам Бог? Его я не видел, но он, наверное, тоже был там, и не с пустыми руками. С ножом или с телом. Там все были, в том саду.

Стерн?

Да, сад. Точно, тогда все и случилось.

Стерн?

Он издал горлом какой-то животный звук.

Прямо в начале нового века, вот когда это случилось. Сразу после того, как мир Стронгбоу и Валленштейнов погиб в Первой мировой войне. Он, их мир, не пережил безымянных пулеметов, безликих танков и облаков ядовитого газа, который убивал разом смельчаков и трусов, как сильных, так и слабых, хороших и плохих вместе, так что стало уже неважно, какой ты. Да, их мир умер, нам нужен был новый, и мы получили его, мы получили наш новый век в восемнадцатом году, и Смирна стала первым актом, прелюдией ко всему прочему.

Стерн?

Ты спрашиваешь когда. Всего лишь двадцать лет назад и навсегда, и какой же сад поджидал нас.

Глава 20Смирна, 1922

Стерн подобрал нож, Джо видел, как он это сделал. Он видел, как тот взял девочку за волосы и запрокинул ей голову. Он увидел тоненькую белую шею.

Ионическая колония, считающаяся родиной Гомера, один из богатейших городов Малой Азии как при римлянах, так и при Византии, вторая из семи церквей, которым адресована Книга Откровений, в которой Иоанн тоже называет ее богатой, но говорит, что наступит день, когда ее постигнет ужасное несчастье, что и случилось, когда ее уничтожил Тамерлан.

Но теперь, в начале двадцатого века, она расцвела вновь, население ее составляло около полумиллиона греков, армян, евреев, персов, египтян, европейцев, пестро одетых, усердно занимавшихся торговлей и любовью; по удивительному изобилию жизненных благ этот красивый порт превосходил все прочие в Леванте.

Греки, евреи, армяне и турки все еще жили в своих кварталах, но кварталы эти уже постепенно начинали перемешиваться, а богатей всех национальностей предпочитали пышные виллы Европейского квартала.

Город славился прекрасным вином и ладаном, коврами и ревенем, инжиром и опиумом, берегами, поросшими олеандром, лавром, жасмином, миндалем и мимозами. Славился своими непрекращающимися концертами, музыку здесь обожали, особой популярностью пользовались местные оркестры из цитр, мандолин и гитар.

Славился местный люд и пристрастием к кафе и прогулкам и, не меньше чем к сценическим представлениям, к тем маленьким драмам, тайным любовным и коммерческим сделкам, что разыгрывались шепотом во дворах и переулках.

Известен он был и винопитием, а также ненасытной жаждой открывать всевозможные новые клубы, где играли в карты, бились об заклад, жадно слушали нескончаемые головокружительные истории о наслаждениях и интригах, сплетничали, окунувшись в нетрезвый гомон, где день незаметно превращался в вечер, а вечер в ночь.

По склонам горы, на вершине которой стояла древняя византийская крепость, растекался Турецкий квартал: лабиринты затененных виноградом переулков с фонтанчиками, возле которых мужчины лениво посасывали свои кальяны, пока профессиональные сочинители писем писали за них послания, полные неистовой страсти или ненависти.

Люстры и хрусталь с Запада, специи, шелк и краски с Востока, доставляемые караванами навьюченных верблюдов с колокольчиками на тюках. На узком побережье в две мили длиной стояли кафе, театры и роскошные виллы с уютными двориками. Прохожие всегда узнавали о прибытии поезда из Борновы по запаху жасмина, неожиданно наполнявшему воздух, пассажиры привозили цветы для своих здешних друзей огромными корзинами.

Сюда Стерн приехал в начале сентября на встречу, которую планировал с весны, встречу, на которой О'Салливан Бир должен был познакомиться с Сиви, чтобы в дальнейшем работать уже непосредственно с ним.

Девятого сентября в гавань вошла поскрипывающая греческая каика с несколькими пассажирами на борту, среди них тощий старый араб и невысокий молодой человек в рваном, не по росту большом мундире времен Крымской войны. Каика пришвартовалась на рассвете, в субботу, но даже для этого раннего часа город выглядел необычно тихим и подавленным. На набережной перед собой О'Салливан Бир увидел афишу о новом фильме, привезенном в Смирну, двухфутовыми черными буквами.


LE TANGO DE LA MORT[16]


Он подтолкнул локтем Хадж Гаруна и указал на афишу, но оказалось, старик ее уже заметил. Не говоря ни слова, тот попятился от перил, задрал одежду и стал рассматривать свое родимое пятно, которое шло от лица вниз по всему телу.

О'Салливан Бир наблюдал за ним с беспокойством, ему казалось раньше, что старик не обращает внимания на свое пятно. А теперь он уставился на него так внимательно, словно изучал какую-то разноцветную карту.

Ну, что? тихо спросил Джо. Что ты видишь?

Но Хадж Гарун ничего не сказал. Вместо ответа он поправил ржавый рыцарский шлем и печально воззрился на небо.

* * *

Двумя неделями раньше и на двести миль восточнее греческая армия, попытавшись расширить владения Греции после распада Османской Империи, была наголову разбита турками. Но в конце августа жизнь в городе еще текла по обычному руслу. Переполненные кафе, толпы людей, прогуливающихся вечером по набережной. Носильщики доставляли к пристани груз изюма и инжира. В опере готовилась ставить спектакли итальянская труппа.

Первого сентября на поездах начали прибывать первые раненые греческие солдаты, мест в вагонах не хватало, и люди лежали на крышах. Поезда продолжали приходить все утро и весь день, и контуры лежащих на крышах тел четко прорисовывались на фоне заходящего солнца.

На следующий день стали прибывать легкораненые на грузовиках и тележках, мулах, верблюдах и лошадях, на дровяных повозках, не изменившихся с ассирийской эпохи. А на следующие дни — пешие солдаты; опираясь друг на друга, запыленные, безмолвные, они устало брели к мысу западнее города, откуда армия должна была эвакуироваться.

И наконец, беженцы из континентальной части страны, армяне и греки, волочившие свою поклажу. Они стали табором на кладбищах, а те, кто не поместился, расположились прямо на улицах, сгрудив вокруг себя мебель. К пятому сентября ежедневно прибывало по тридцать тысяч беженцев, ковыляли уже совсем изможденные и жалкие, самые бедные, пришедшие с пустыми руками.

Тогда наконец греки и армяне в Смирне начали понимать. Они закрыли магазины, заколотили досками и забаррикадировали двери. Исчезли толпы гуляющих, закрылись кафе.

Греческий генерал, комендант города, подвинулся рассудком. Ему стало казаться, что у него стеклянные ноги, и он не хотел вставать с постели, чтобы не разбить их. Все равно войск у него уже не было. Гарнизон эвакуировался вместе с остальной армией. Турецкие войска Кемаля получили полное господство над континентальной частью страны.

Восьмого сентября греческий верховный комиссар объявил, что полномочия греческих городских властей окончатся в десять часов вечера. Гавань наполнилась британскими, французскими, итальянскими и американскими военными кораблями, готовыми эвакуировать соотечественников.

На следующее утро в город организованно и дисциплинированно вошли передовые части турецкой кавалерии, за ними строем шли пехотные подразделения. Всю субботу, тот самый день, когда О'Салливан и Хадж Гарун приехали в город, в Смирну продолжали вливаться турецкие войска в разношерстных мундирах, на некоторых была американская военная форма, захваченная у русских.

В сумерках без особого шума начался грабеж. Турецкие солдаты заходили в опустевшие магазины и рылись в товарах.

Вооруженные грабежи начали турки гражданские. Они стали выходить из своего квартала и останавливать в переулках армян и евреев. Но увидев, что итальянские и турецкие патрули не обращают на это внимания, они набросились на большие магазины, сворачивая тюки из атласных свертков и набивая их наручными часами.

Вскоре к ним присоединились турецкие солдаты, и к полуночи они уже вламывались в запертые, дома. Произошло несколько убийств и изнасилований, но пока в основном ограничивались грабежом. Убивали преимущественно ножами, чтобы ружейной стрельбой не беспокоить европейцев.

Но к утру следующего, воскресного дня стесняться перестали. Банды турков бегали по улицам, убивая мужчин, утаскивая женщин и грабя дома греков и армян. Ужас был так велик, что греческий патриарх Смирны отправился в правительственное здание просить милосердия у турецкого генерала. Генерал о чем-то коротко поговорил с ним, а потом, когда патриарх уходил, выскочил на балкон и завопил, обращаясь к толпе, чтобы тому задали как следует.

Толпа набросилась на патриарха и поволокла его по улице в парикмахерскую еврея по имени Измаил. Ему приказали побрить патриарха, но процедура показалась им слишком медленной, и патриарха вытащили обратно на улицу и вырвали у него бороду руками.

Ему выдавили глаза. Отрезали уши. Отрезали нос. Отрезали руки. На противоположной стороне улицы стояли французские солдаты, охранявшие французскую торговую концессию.

Стерн видел, как из разграбленного дома вышли двое армянских детей в самой лучшей одежде. На улице они заулыбались, взялись за руки и пошли к пристани, громко разговаривая друг с другом по-французски.

Женщина-беженка несла на спине истекавшего кровью сына, такого большого, что ноги его волочились по земле.

Пожилой армянин по наивности открыл стальную дверь, чтобы вручить письмо турецкому офицеру. Я состоятельный купец, сказал он, снабжал армию Кемаля. Письмо, подписанное самим Кемалем, гарантировало защиту ему и его семье.

Офицер взял письмо вверх ногами. Он не умел читать. Он порвал письмо, и его солдаты ворвались в дом.

Стерн наконец добрался до виллы Сиви у гавани. Он подошел к черному ходу и увидел, что дверь едва держится на петлях. Старик лежал, скорчившись, во дворе на клумбе, его голова была залита кровью. Перед ним, склонившись, стояла на коленях секретарша-француженка, Тереза.

Это произошло только что, сказала она. Они ворвались в дом, он пытался остановить их, и они стали бить его прикладами. Они все еще в доме, нам надо увести его отсюда.

Стерн попытался поднять старика на ноги, и Сиви тут же открыл глаза. Он поднял ослабшую руку и попытался ударить Стерна.

Сиви, ради бога, это же я.

Я не потерплю, прошептал тот. Позовите Стерна. Мы должны выбить их оттуда, позовите Стерна.

Он уронил голову на грудь. Вдвоем они выволокли его из дворика на улицу. Несмотря на раздававшиеся со всех сторон винтовочные выстрелы, Тереза держалась удивительно хорошо. Стерн вслух удивился ее самообладанию.

Монастырское воспитание, сказала она.

На улице Стерн остановился, чтобы отдышаться. Ом прислонил Сиви к стене и закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. Рядом раздался тихий голос ирландца.

Адрес тот самый, но во что это здесь играют? Грабим и похищаем стариков? Делаем ноги как раз и тот момент, когда «черно-пегие» решили весело провести субботний вечер?

Он обернулся и увидел ухмыляющегося О'Салливана с револьвером за поясом. С ним был престарелый араб в древнем шлеме. Лицо араба побелело, но Стерн этого не заметил.

Помоги его нести, нам надо перетащить его в какой-нибудь другой дом.

Но прежде чем Джо успел двинуться с места, старый араб рванулся вперед с сияющим лицом.

О, мой господин, позволь, я помогу.

Господи, проворчал Джо, еще чего. Он сам-то едва на ногах держится.

Позволь, господин, исступленно повторил Хадж Гарун, не отрывая глаз от Стерна.

Послушай, сказал Джо, тяжести буду таскать я, а ты прикрывай нас с тыла. Нам тут нужен надежный воин, чтобы какой-нибудь головорез-крестоносец не напал на нас из засады.

Да, это верно, сказал Хадж Гарун, отступил назад и гордо поправил шлем, все еще глядя на Стерна.

Вдвоем они смогли отволочь Сиви по проулку прочь от гавани. Кругом валялись тела. На лимонном дереве висела девушка. Они вошли в какой-то пустой дом через черный ход и положили Сиви на кушетку. По полу к шкафу тянулся кровавый след. Джо заглянул в шкаф и сразу же закрыл его. Там лежал труп обнаженной девушки с отрезанной грудью.

Тереза обрабатывала раны на голове Сиви. Казалось, она больше ничего не замечала. Стерн повернулся к О'Салливану Биру.

Где ты взял револьвер?

У «черно-пегих», где же еще. Все добро, как всегда, у них. Должно быть, это был офицер, простые солдаты ходят с ружьями.

Что с ним стало?

Надо признаться, довольно странное происшествие. Я только подошел к нему отрапортовать, что прибыл на Крымский фронт для прохождения службы, а он посмотрел на меня — и сразу с копыт. Должно быть, не выдержал вида стольких медалей сразу. В общем, он расшиб голову о мостовую, я не успел его подхватить. По крайней мере, на вид она была здорово разбита, когда я реквизировал его револьвер, чтобы он не попал в руки какого-нибудь воинственного долбоеба.

Стерн посмотрел на него с отвращением.

Пойди посмотри, свободна ли дорога до гавани. Когда стемнеет, начнутся пожары.

Это точно, генерал, обязательно начнутся. Пойдем, обратился он к Хадж Гаруну, который стоял навытяжку у двери, не в силах оторвать взгляд от Стерна. Едва они вышли в прихожую, старик вцепился ирландцу в рукав.

Что еще? прошипел Джо.

Неужели ты не видишь, кто он? Перед самой войной я как-то повстречал его в пустыне.

Не торопись. О какой войне речь? Вторжении мамелюков? Вавилонском завоевании?

Нет, о той, которая недавно закончилась, той, которую называют Великой. Он меня, конечно, не узнал.

Джо собирался ответить, что уж он-то, блин, прекрасно знает, кто это такой. Это долбаный притворщик-идеалист, который последние два года пытался играть роль его отца-исповедника, а он возил для него контрабандой бесполезные винтовки к страны, которых нет и никогда не будет, и что это именно он затащил их в это месиво, велев явиться в Смирну на встречу с древнегреческим педиком, который теперь вот то ли рехнулся, то ли помирает. Но он ничего этого не смог сказать, и выражение лица его осталось уважительным.

Вот как, ты видел его? В четырнадцатом году в пустыне? Собственной персоной?

Да-да, на самом деле, я совершал свой ежегодный хадж, а он соблаговолил явиться на заре с небес и говорил со мной.

Говорил с тобой, во как? С небес? Явился? Да, ничего не скажешь, это событие. И кто же, позволь узнать, он такой?

Губы Хадж Гаруна задрожали. По щекам потекли слезы.

Бог, прошептал он сдавленным голосом.

Джо с серьезным видом покивал.

О, понимаю, сам, так сказать, лично. Какую же весть он принес?

Ну, как я уже говорил, я знал Бога под многими именами, и, узнавая новое имя, мы всякий раз становимся ближе к нему. И вот я спросил его, не сообщит ли он, какое имя носит сегодня, и он сказал мне. Очевидно, несмотря на сплошные неудачи мои, он усмотрел, должно быть, какую-то добродетель в моих попытках защищать Иерусалим последние три тысячи лет.

Здорово. И что же за имя он сообщил?

Стерн, шепнул Хадж Гарун благоговейно. Этот миг своей жизни я буду лелеять в памяти превыше всех остальных.

О'Салливан Бир привалился к двери и ухватился за нее.

Стерн? С небес? Стерн?

Хадж Гарун мечтательно покивал.

Бог, прошептал он. Наш всемилостивейший Господь тихо снизошел с небес.

Джо одернул себя. Исусе, что он говорит и как он на самом деле узнал его долбаное имя?

Они переходили из дома в дом, пробираясь к гавани. Наконец они выбрались в проулок, выходивший прямо на нее, вернее, выбрался Джо. Хадж Гарун застрял где-то позади. Джо немного подо ждал, и вскоре старик крадучись вышел из-за угла с тяжелым мечом в руках.

Это еще что?

Рыцарский меч.

Да, выглядит очень похоже. На дороге валялся?

Висел на стене в одном из домов, через которые мы прошли.

А что ты собираешься с ним делать?

Хадж Гарун вздохнул.

Кровь проливать нехорошо, я этого терпеть не могу. Но я помню, как вели себя римляне и вавилоняне, а поскольку мне поручено охранять наш отряд, теперь, как и тогда, я сделаю все, что в моих силах, чтобы защитить невинных.

* * *

Пожары начались, не дожидаясь темноты. Задолго до захода солнца горели целые улицы. Когда они вернулись в дом в Армянском квартале, над городом уже висел тяжелый дым.

Ну? сказал Стерн.

Мы можем дойти, господин главнокомандующий, но я не понимаю, почему мы должны туда идти. Там собралась половина ирландского населения, а «черно-пегие» выпускают им кишки. Их до хрена, и лучше с ними не связываться, если только у тебя нет пушки, заряженной ржавыми гвоздями. Хоть я и вырос на море, но от имени островов Аран я голосую за то, чтобы выбираться посуху.

С ним мы не сможем, тихо сказал Стерн, кивнув в сторону Сиви.

Без проблем, сказал Джо, улыбаясь и похлопывая по револьверу. Берусь добыть первого попавшегося мула вместе с тележкой.

Дурак, он же грек.

Так накроем его одеялом. Или ты боишься, что тебя примут за армянина? А знаешь, вполне могут, и что с тобой станет? Да-а, хуже нет, чем быть ирландцем. Что, никогда не видел раньше, как работают «черно-пегие»? Похоже, что нет, не доводилось, но вот что я тебе скажу: это еще только начало. Дождись ночи, вот когда у вооруженных людей лучше всего получается уничтожать безоружное население. Ночь — это что-то, ты ее не боишься? Неужели боишься? Неужели наш генерал, командующий строительством ближневосточных империй, боится?

О'Салливан оскалился, и Стерн шагнул вперед. В коридоре затопали башмаки. Дверь распахнулась.

Два турецких солдата нацелили на них винтовки. Потом они перевели взгляд на Терезу, стоявшую на коленях перед кушеткой. Один солдат штыком отогнал Стерна и О'Салливана Бира к стене. Другой солдат схватил Терезу за волосы и пригнул ее к недвижимому телу Сиви.

Не двигайтесь, сказала она холодно. Когда они сделают то, что хотят, они уйдут.

Солдат, стоявший у кушетки, уперся ей в спину коленом и расстегнул брюки. Неожиданно раздался злобный рык. Солдат со штыком осел на пол, голова его была почти начисто отрублена. Солдат возле кушетки хотел встать, но Хадж Гарун был уже рядом. Меч вошел солдату в плечо, разрубив его до груди.

С родинкой Хадж Гаруна что-то произошло. В сумрачном свете она казалась темно-фиолетовой, гораздо темнее, чем доводилось видеть О'Салливану Биру. Не стало более светлых пятен, оттенков, доходивших раньше до едва различимых. Его одеяние свалилось на пол, и он стоял посреди комнаты в одной набедренной повязке, склонив голову и держа у плеча длинный окровавленный меч.

За Бога Единого, пробормотал он, и от имени Его спустится с небес архангел Гавриил.

Стерн и О'Салливан все еще стояли, прижавшись к стене. Сиви лежал без сознания на кушетке. Поперек его тела распростерлась Тереза с задранной до пояса юбкой. Она вдруг задрожала, глаза ее расширились.

Что он говорит?

Двое у стены ожили.

Теперь он думает, что он Гавриил, прошептал Джо. Гавриил открыл Коран Пророку, добавил он неизвестно зачем.

Тереза обернулась от араба к ирландцу и тут словно увидела его в первый раз, как будто до того момента не замечала никого из них и не видела творившихся вокруг ужасов.

Какой-то удар сокрушил в ней то странное спокойствие, которое в самом начале бросилось Стерну в глаза. Она уставилась на лицо ирландца, его длинные волосы, и темные подвижные глаза, и, главное, бородку. Ту самую бородку с детских картинок в монастыре.

Дрожа, она стояла на коленях, закрыв голову руками, словно защищаясь. Тело ее судорожно дернулось.

Кто это? завизжала она и, бросившись на пол, стала биться головой о доски. Стерн попытался удержать ее, и она снова увидела Джо, стоявшего рядом.

Кто это? закричала она снова, давясь от крови, струившейся по ее лицу. Стерн дал ей пощечину, и она рухнула мешком, царапая себе грудь. Он стал держать ее за руки.

Джо отступал назад, пока не оказался в самом дальнем углу. Он весь взмок от пота и дрожал.

Исусе, прошептал он.

Да, спокойно сказал Стерн, побудь им в первый и последний раз. Так, вы с арабом берите его, а я понесу ее. Идите следом, а говорить буду я.

* * *

Улочки уже были по большей части завалены обрушившимися зданиями. О'Салливан Бир поскользнулся на чем-то и рухнул на мостовую. У него хрустнул локоть. Он с трудом поднялся на ноги, рука беспомощно повисла. Он не мог ею пошевелить. Поменяемся, сказал он Хадж Гаруну. Они перехватили Сиви по-новому и пошли дальше.

Знал ли Стерн дорогу? Казалось, они ходят кругами, до того одинаково выглядели улицы. Стерн толкнул калитку и зашел в огороженный стенами сад. Он положил Терезу на землю. Все трое выбились из сил.

Пять минут, сказал Стерн.

Араб вернулся и встал у калитки. О'Салливан разорвал рукав рубашки, чтобы подвязать ставшую бесполезной руку. Из-за стены послышался пронзительный вой.

Ради бога, убейте меня, не дайте сгореть живьем.

Пошатываясь, Джо вышел в переулок, дым стелился здесь так густо, что он почти ничего не видел. Мучительный крик повторился, и он увидел, как тускло-желтое пятно накидки Хадж Гаруна двинулось куда-то прочь. Он пошел следом, едва различая дорогу. Крик послышался ближе. Старый дряхлый армянин брел на ощупь вдоль стены, не видя, что направляется прямо в огонь. У него был отрезан нос и выколоты глаза. Из опустевших глазниц свисали окровавленные нити.

Кровавые слезы. Неподвижные слезы. Джо остановился.

Блеснул меч Хадж Гаруна, и старик армянин пропал из виду. Джо осторожно взял Хадж Гаруна за локоть и повел его обратно в сад. Араб стонал и горько плакал, волоча за собой по земле тяжелый меч.

Римляне убили у нас пятьсот тысяч, шептал он, но только счастливцы умерли сразу, многие, очень многие умерли по-другому.

Продолжая плакать, Хадж Гарун побрел по саду и исчез среди развалин. Взметнулись языки пламени, все вокруг окутали клубы дыма. Джо вспомнил про свою беспомощно болтавшуюся руку и потрогал, проверяя, на месте ли она.

Он лег на спину и стал смотреть на мельтешение клубов дыма. Он уже не мог дышать, перед ним вставали какие-то кошмарные тени, призрачные горящие леса. В небе над ним уже проплыла в бреду линялая накидка Хадж Гаруна, но тут через видения пробились крики, Сиви кричал, что он грек из Смирны, а Тереза визжала Кто это? Стерн насильно вливал ей в рот лекарство, но ее тут же рвало прямо на него, он опять лил в нее лекарство, но он давал его перед этим Сиви, а что толку, все равно они продолжают вопить.

Это уже неважно, все уже неважно, должно быть, наступает ночь, потому что дым густеет и чернеет, им можно накрыться, как одеялом, и уснуть. Напорное, они уже много часов здесь, Сиви и Тереза бредят, а Хадж Гарун потерянно бродит среди цветов, кругом пожар, все они задыхаются в дыму, даже великий генерал Стерн. Пошел он к черту со своими мечтами, он ничем не лучше прочих, растерялся, как и все они.

Фельдмаршал Стерн? Генералиссимус Стерн? Какой чин он присвоил себе в своей воображаемой империи? Благородное дерьмо, долбаные идеалы, так же растерялся, как и все в этом саду, сразу видно, что он никогда не умирал от голода и не скрывался от «черно-пегих».

Контрабанда оружия — чего ради? Какого черта? «Черно-пегие» все равно вернутся. Сегодня ты их прогонишь, а завтра они опять придут, они всегда возвращаются, а вечно прятаться невозможно, нет, не на этом свете. Лучше не думать об этом, а отдохнуть, закрыть глаза, и пусть она приходит, она ведь все равно в конце концов придет, ее ничем не остановить, тут ничего не поделаешь, она сама придет, не сегодня, так завтра, как «черно-пегие».

Дикая боль. Он поскользнулся и упал на сломанный локоть.

Ну вот, дождались, и Стерн, конечно, прозевал. Только охранявший их бдительный Хадж Гарун, трогательно жалкий в своем ржавом шлеме и изодранном желтом одеянии, поднял меч, готовый сразиться с турецким солдатом, который вошел в калитку и целился в него из винтовки, точно в середину туловища.

Чего ради? Он же не успеет сделать и шагу, как его застрелят. Во имя чего? За что?

За Иерусалим, конечно. За свой любимый мифический Иерусалим.

Вот он опять вышел биться с вавилонянами и римлянами и всеми прочими бесчисленными армиями завоевателей, и они, конечно, одержат верх, но он все равно будет защищать свой Священный город, в дыму и пламени, ослабевший от голода старик в смешном шлеме и изношенной накидке, с трудом передвигающий тонкие ноги, поддерживаемый видениями пресвитера Иоанна и Синдбада, униженный и оскорбленный, безнадежно запутавшийся, но вновь готовый к бою. Как сказал он во время первой встречи, когда защищаешь Иерусалим, всегда оказываешься на стороне проигравших.

Турецкий солдат хохотал. О'Салливан Бир выстрелил ему в голову.

Потом Хадж Гарун ходил, собирая их, ласково называл их детьми и говорил, что в этом саду отдыхать не стоит.

* * *

Гавань, хаос. Двухмильный берег, сто футов глубины. С одной стороны турки, с другой — вода.

Там было пятьсот тысяч человек и горящий город.

Турки вокруг были заняты грабежами, убийствами и изнасилованиями. У запряженных в повозку лошадей загорелись поводья, и животные помчались сквозь толпу, топча людей. Местами люди стояли так плотно, что мертвые не падали, подпираемые живыми.

Сиви и Тереза бредили порой до визга, Хадж Гарун без устали накладывал повязки и утешал умирающих, поддерживал старух и закрывал глаза окоченевшим у них на руках детям. Стерн исчезал в поисках спасения и возвращался.

Наступила ночь, ночь воскресенья. Пламя во тьме, вопли во тьме, отрубленные во тьме руки и ноги, поклажа, стоптанная обувь.

Неподалеку от Джо лежала маленькая девочка, и он все время от нее отворачивался. Длинные черные волосы, белая кожа, черное шелковое платье, лицо искромсано. Через разорванную щеку виднелись маленькие белые зубки. Глаза закрыты, губы стиснуты, на груди, там, куда ее ткнули штыком, красное мокрое пятно, и еще одно внизу живота, между ног натекла черная лужа.

Она стонала очень тихо, но всякий раз, когда он отворачивался, этот стон тяжким грузом наваливался на плечи. Как он вообще мог слышать ее отсюда? Нет, конечно, показалось.

На мостовой в ярде от нее лежал башмак. Дешевый, изношенный, подошва почти совсем стоптана, одинокий, грубый, помятый башмак. Сколько сотен миль прошел он, чтобы попасть сюда? Сколько раз за многие годы его чинили, чтобы он дошел досюда? Сколько лет? Сколько сотен миль?

Тяжесть надавила на плечи, он отвернулся. Глаза закрыты, губы сжаты. Белые зубки, кровавые пятна, черная лужа между ног. Восемь или девять лет, и некому о ней позаботиться. Одна именно возле него. Ну почему?

Он посмотрел на ее туфли. Новые, из блестящей черной кожи, совсем не ношенные, но все в засохшей грязи, особенно каблуки. От каблуков до лодыжек все в грязи, она упиралась в землю, когда на ней были солдаты. Сколько солдат? Сколько это продолжалось?

Слишком много, слишком долго. Ей уже ничем нельзя помочь. Она вот-вот отдаст Богу душу, вот так, в черном платьице в воскресный день. Воскресный? Да, все еще воскресенье.

Ты что, не слышишь, что она говорит?

Голос Стерна. Он повернул голову. Над ним стоял Стерн, смертельно усталый, с отчаянным лицом, перепачканный в саже и крови. В глазах пустота, он посмотрел на его ботинки. Старые и неухоженные, удивительно. Почему у такого важного генерала такая дешевая обувь? Старые и изношенные башмаки Стерна.

Что?

Ты что, черт побери, не слышишь, что она говорит?

Она ничего не говорила, он точно знал. Она только стонала, тихий тяжкий стон поблизости, от которого он не мог избавиться. Нет, не поблизости, а вокруг него. Со всех сторон, громче всех криков и воплей. Стерн опять заорал на него, и он тоже заорал в ответ.

Отвечай, черт побери.

Нет, не слышу, едрена мать, я не понимаю по-армянски.

Пожалуйста. Вот что она говорит. Где твой револьвер?

Потерял в саду.

Тогда возьми вот это.

Стерн швырнул перед ним нож и склонился над Терезой, возле Сиви. Поправил что-то в изголовье Сиви, куртку, наверное, похоже на куртку. Заставил Терезу открыть рот и зажал ей между зубами деревяшку, чтобы она не проглотила или не откусила себе язык. Вечно он занят, этот Стерн, вечно полон рот хлопот. Деловой ублюдок.

Где Хадж Гарун? За стариком надо приглядывать, а то потеряется. Постоянно забывает, где он, и куда-нибудь забредает.

Вон он, в желтом, склонился над кем-то. Это там, откуда раздался новый вопль? Что это за музыка, похоже на музыку. А кто это там подпрыгивает в танце, вверх-вниз? Вон тот, совсем без обуви. Отчего он пляшет и где его волосы? Пляшет и смеется, скачет так, вверх-вниз, так и отбыл, умер, смеясь, босиком. Где же второй башмак, тот, что прошел сотни миль? Только что, минуту назад был здесь, а теперь тоже скрылся. На нем лежит труп.

Опять тихий стон, он обернулся, пальцы переломаны, он этого не замечал раньше. Кисти раздроблены и неестественно вывернуты назад. Она, должно быть, пыталась царапаться, ее били винтовочными прикладами по рукам, дробили пальцы о мостовую, а потом пырнули штыком в грудь и много еще чего сделали, когда она лежала на спине в черном шелковом платье и воскресных туфлях.

Боль в плече. Его пнул Стерн. Наклонился над ним, что-то сердито кричит.

Ну что?

Ни хрена ничего! Делай свое дело. Я же, блин, не мясник.

Он видел у Стерна в глазах страх. Он совсем не такой крутой террорист, какого из себя строит. Высокий, да, сильный, да, ведет себя как главный, отдает приказания, словно он какой-то великий полководец, прошедший все войны на свете, герой Стерн, который знает, что делает, у которого есть на это деньги и который притворяется, что знает ответы на все вопросы, провидец Стерн, у которого не так уж много власти, как он притворяется. Глаза пустые, еще испуганные к тому же, так пусть этот высокомерный ублюдок услышит все это еще раз, а то раскомандовался, тычет всем в нос свои идеалы, фальшивый обосравшийся генерал без армии. Нет у него ни того ни другого, и надо сказать ему это в лицо еще раз. Кем он себя воображает? Ну, давай, крикни еще разок.

Так не пойдет, Стерн. Сделай это сам, для разнообразия. Я не мясник. Возьми свое грядущее царство и засунь его себе в задницу. Можешь гоняться за ним, мечтать о нем, что хочешь с ним делай, но без меня. Я больше не собираюсь работать ни на тебя, ни на кого другого и не буду больше убивать, никогда. Ты слышишь, Стерн? Отныне ты и все остальные сраные генералы можете сами творить свои блядские убийства. Ты слышишь, Стерн?

Пламя до небес, кто-то выбежал из здания, весь в огне. Уже не мужчина и не женщина, просто куча горящего мяса, прошедшая сотни миль, чтобы попасть сюда, шагавшая все эти годы, чтобы собраться сюда отовсюду, на самом деле, конечно, это невозможно проследить, особенно отсюда, здесь дальше десяти метров ни черта не видно, но ведь и не надо, в этом месте вселенная как раз шириной в десять метров, и после этого смотреть уже нечего.

Стерн подобрал нож, Джо видел, как он это сделал. Он видел, как тот взял девочку за волосы и запрокинул ей голову. Он увидел тоненькую белую шею.

Влажный нож звякнул возле него о камни, и на этот раз он не поднял взгляда. В этот раз он не хотел смотреть Стерну в глаза.

* * *

Не весь город горел. Турецкий квартал и территорию «Стандард ойл» огонь не тронул. Турки позже клялись, что город подожгли беженцы из числа христианских меньшинств. Но американское правительство утверждало, что пожар начался случайно, так как английские страховые компании, застраховавшие имущество американских табачных торговцев, не возмещали убытки от войны.

От причалов отходили перегруженные лодки с греческими и армянскими беженцами и шли к иностранным судам, стоявшим на рейде для защиты и эвакуации своих соплеменников, но не уполномоченные больше никого брать, чтобы не обидеть турок. Когда лодки подходили к английским военным кораблям и пытались пришвартоваться, матросы резали швартовы. Несколько лодок вскоре затонуло.

Людей сталкивали в воду с причалов. Иные прыгали и топились сами. Третьи плыли к военным кораблям.

Англичане поливали пловцов кипятком.

Итальянцы, стоявшие на якоре гораздо дальше остальных, брали на борт всех, кто мог до них доплыть.

Французские баркасы, заходившие в бухту, брали на борт любого, кто мог сказать по-французски со сколь угодно плохим акцентом Я француз, мои документы сгорели. Скоро вокруг армянских учителей столпились дети, заучивая эту магическую фразу.

Капитан американского эсминца гнал детей прочь, выкрикивая, Только американцы.

Маленькая армянская девочка-беженка с континента услышала первые в жизни английские слова, плавая возле корабля британских ВМС «Железный герцог».

НЕТ НЕТ НЕТ.

На палубах боевых кораблей иностранные моряки смотрели в бинокли на творившуюся бойню и фотографировали. Позже заиграли военные оркестры и фонографы, обращенные к набережной. Всю ночь над гаванью, заполненной окровавленными трупами, раздавалось Pagliacci Карузо. Один адмирал, отправившийся отобедать на другой корабль, задержался, потому что на винт его катера намотался женский труп.

Ночью зарево пожара виднелось на пятьдесят миль вокруг. Днем дым стелился, как горная цепь, и был виден с расстояния в двести миль.

В то время как полмиллиона беженцев гибли на набережной и в воде, американские и английские сухогрузы продолжали возить из Смирны табак. Другие американские суда ожидали груз инжира.

На одном японском сухогрузе, пришвартовавшемся в Пирее, выбросили за борт весь груз, чтобы взять на переполненное беженцами судно еще людей. Американский сухогруз привез в Пирей несколько беженцев, но когда капитана попросили сделать еще один рейс в Смирну, он ответил, что его груз инжира заждались в Нью-Йорке.

А на греческом острове Лесбос готовил к отправке свой флот самый необычный адмирал в истории.

Священник методистской церкви из штата Нью-Йорк, он приехал в Смирну по поручению Христианского союза молодых людей всего за две недели до того, как турки вошли в город. Когда началась резня, оба его начальника находились в отпуске, тогда он пошел к итальянскому консулу от имени ХСМЛ и убедил его направить итальянское судно в Смирну для перевозки беженцев на Лесбос. Он поплыл на судне сам, надеясь сделать еще рейс, и обнаружил на Лесбосе двадцать пустующих транспортных кораблей, на которых была эвакуирована с континента греческая армия. Он телеграфировал в Афины, что суда эти нужно немедля направить в Смирну для эвакуации беженцев, и подписался АСА ДЖЕННИНГС, АМЕРИКАНСКИЙ ГРАЖДАНИН.

Ответ пришел через несколько минут.

КТО ИЛИ ЧТО ТАКОЕ АСА ДЖЕННИНГС?

Он ответил, что он председатель Американского Комитета Спасения на Лесбосе, не уточняя, что он единственный американец на острове и что никакого комитета спасения не существует.

Следующего ответа пришлось ждать несколько дольше. Из Афин спросили, возьмут ли американские военные корабли под охрану транспортные суда, если турки попытаются их захватить.

Было 23 сентября, с того момента как турки вошли в Смирну, прошло ровно две недели. Турки объявили, что все беженцы должны покинуть Смирну до первого октября.

Телеграммы шли зашифрованными. В ту субботу Дженнингс отправил в Афины ультиматум. Он солгал, что американские ВМС гарантируют защиту. Солгал, что получено согласие турецкой стороны. Наконец заявил, что если греческое правительство немедленно не выделит корабли, он отправит эту телеграмму без шифра, так что вся вина в отказе спасти греческих и армянских беженцев, которые могут погибнуть через неделю, ляжет на Афины.

Он отправил телеграмму в четыре часа дня и потребовал ответ в течение двух часов. Он получил его, когда до шести оставалось несколько минут.

ВСЕ СУДА В ЭГЕЙСКОМ МОРЕ ПЕРЕДАЮТСЯ В ВАШЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ ДЛЯ ВЫВОЗА БЕЖЕНЦЕВ ИЗ СМИРНЫ.

Никому не известный человек, бывший в ХСМЛ мальчиком на побегушках, стал командующим всего греческого флота.

За два рейса Дженнингс вывез пятьдесят восемь тысяч беженцев. Английские и американские ВМС тоже начали эвакуировать беженцев, и к концу октября их было вывезено двести тысяч. К концу года около миллиона людей бежали из Турции в Грецию, привезя с собой эпидемии тифа, малярии, трахомы и оспы.

Количество погибших в Смирне достигло ста тысяч человек.

Или, как сказал американский консул в Смирне: я вынес из всего этого одно-единственное впечатление — чувство крайнего стыда за принадлежность к роду человеческому.

Или, как сказал один американец, работавший в Смирне учителем: некоторые люди здесь повинны в недозволенных актах гуманизма.

Или, как сказал Гитлер за несколько дней до того, как его танковые части ворвались в Польшу: в конце концов, кто сегодня вспоминает об уничтожении армян? Мир верит только победителям.

* * *

Стерн в конце концов сумел их вывезти. Ночью они вышли в море на маленьком суденышке, Сиви и Тереза забылись тяжелым сном на койках в трюме, то и дело будя друг друга своими причитаниями, Стерн и О'Салливан сидели на палубе, привалившись к рубке, а Хадж Гарун пристроился на носу, откуда ему открывался беспрепятственный вид на море.

Море было спокойным, редкие волны тихо покачивали лодку, и только один из путешественников не спал в ту ночь до самой зари, и его не тревожили кошмары, в отличие от его спутников. Потому что, в отличие от них, он ехал домой и дома своего никогда не менял.

Они могут плести резню на улицах, но какое это, в конце концов, имеет значение? Ведь другая ткань, ткань жизни, тоже сплетается нескончаемо, и когда они сжигают один город, из руин поднимается другой. Гора становится только больше и еще величественнее возвышается над равнинами и пустынями.

Хадж Гарун посмотрел на свое родимое пятно. Теперь оно поблекло и стало вновь размытой полосой темных и светлых узоров, картой без границ. Он обернулся на двух спящих на палубе. Прислушался к мучительным возгласам внизу и печально покачал головой.

Почему они не поняли?

Было же так ясно.

Почему они не увидели?

Исполненный счастья, Хадж Гарун повернулся к востоку, где занимался тусклый свет утренней зари. Он поправил свой шлем, аккуратно разгладил одежду. Город мог появиться в любую секунду, и он хотел приготовиться, чтобы быть достойным этого восхитительного зрелища.

Он торжественно ждал. С гордостью искал на горизонте блики Священного города, старых крепких стен и тяжелых ворот, сверкающих куполов, башен и минаретов, несокрушимых, всегда золотых в первых лучах дневного света.

Глава 21Каир, 1942

Жест. Фотография. И смерть.

Так закончилось путешествие Стерна, в пустыне в окрестностях Каира, где они с Мод сидели, проговорив всю ночь до рассвета.

После этого тоже были события, сказал он. Возможно, тебе будет интересно про них услышать.

Нет, и так уже слишком. На сегодня хватит.

Но я должен сказать о них сейчас, да и вообще, это хорошие новости. После нашей первой встречи в Турции я съездил в Иерусалим и повидался с Джо. Я сказал, что на самом деле ты рассталась с ним в 1921 году потому, что боялась его потерять. Потому что очень любила его и боялась потерять эту любовь, как это бывало с тобой раньше.

Не надо, Стерн. Все это уже давно в прошлом.

Нет, послушай, он все понял. Он сказал, что не может вернуться, но что он понимает тебя. Потом мы говорили о Синайской Библии. Он перед тем искал ее двенадцать лет до самого 1933 года, она стала для него смыслом жизни. Я, конечно, зная об этом, и я тогда сказал ему, где искать. В Армянском квартале.

Так ты всегда знал, что она там.

Да.

И все-таки сам никогда ее там не искал.

Нет. Я не мог. У меня всегда было ощущение, что найти ее должен не я. И все равно после нашего разговора он сказал, что думает прекратить поиски и уехать из Иерусалима.

Почему?

Так должно было случиться из-за того, что я ему рассказал о тебе. Потому что время обманывает нас, и что бы он там ни говорил, он никогда не переставал любить тебя. На самом деле ему не нужна была Синайская Библия, ты же знаешь. И все эти разговоры о деньгах и власти, и его злоба на меня, даже ненависть, особенно в Смирне, — все это на самом деле был не он. Я прекрасно помню, как когда-то много лет назад мы разговаривали обо всем этом. Был канун Рождества, мы сидели в арабской кофейне в Старом городе. Шел снег, на улицах было пусто, перед Смирной мы еще дружили, он даже советовался со мной. Он рассказал про вас с ним, я высказал свое мнение, и тогда-то он впервые на меня разозлился. Я, конечно, понятия не имел, кто та женщина, что ушла от него, но я видел, что он ошибается, и потому он порвал со мной потом, потому что знал, что я знаю, и стыдился этого. В нем росло чувство обиды именно потому, что мы раньше близко общались, вот и все. Он тогда никому не хотел верить, он как будто бы снова ушел в горы, совсем один. В общем, после нашей встречи в тридцать третьем он разорился, проиграл все, что у него было. Он хотел потерять все. Ты же знаешь, что он очень разбогател?

Я слышала.

Да, это все его невероятные комбинации. Он нарочно продул в покер двум темным личностям больше миллиона фунтов, но это уже совсем другая история. Послушай лучше вот что. Он поехал в Ирландию и выкопал свой древний штатовский кавалерийский мушкетон на заброшенном кладбище, там, где он зарыл его перед тем, как стать Бедной Кларой. Он пошел с ним на заброшенный участок в Корке, где сидел в лохмотьях перед тем, как уехать из Ирландии. Выбрал для этого очередной после-пасхальный понедельник и сидел там весь день, слушая чаек и глядя на три шпиля Святого Финнбара, и к концу дня принял решение уехать вновь. Как сам он написал в письме, он почувствовал, что наконец договорился с Троицей. Тогда он отправился в Америку, ни за что не догадаешься куда.

На Юго-Запад?

Да, ты прекрасно его знаешь, ему нужна была пустыня, он все еще помнил тот месяц, который вы провели вместе на Синае. Он поехал в Нью-Мексико. А точнее, в индейскую резервацию. Назвался индейцем и вскоре стал главным шаманом резервации.

Мод улыбнулась. Джо? Шаманом?

Она смущенно посмотрела вниз, на песок.

Кажется, я никогда не говорила об этом, но ему всегда не давала покоя мысль, что у меня бабушка из индейцев. Он все время расспрашивал о ней. Чем она занималась, как выглядела, все подряд. Уж не знаю, что он там себе воображал, но лицо у него в такие моменты было, как у маленького мальчика.

Она вдруг отвернулась. Рассказывай дальше, сказала она.

Вот он теперь кто. Сидит в вигваме, завернувшись в одеяло, смотрит в огонь и бормочет по-гэльски, индейцы думают, что это язык духов. У ног он держит старый мушкетон и говорит, что из этой пушки он лично убивал бледнолицых. Толкует сны и прорицает будущее. Очень уважаемый и почитаемый индейский шаман.

Мод рассмеялась. Милый Джо. Я была такой дурой, а он был слишком молод, чтобы понять. Так давно это было.

Подожди, это еще не все. На коленях у него лежит старая книга, в которую он для вида заглядывает, когда индейцы приходят к нему за советом, но сам он, конечно, не может прочесть в ней ни слова. Он сочиняет на ходу собственные истории, а уж пророчества это или быль, никто сказать не может, книга очень старая, ей три тысячи лет. Сказания слепца, записанные рукой дурачка.

Мод посмотрела на него так, что на сей раз улыбнулся Стерн.

Да, это правда. Она у него.

Но как же? Как?

По-моему, через несколько лет после его отъезда из Иерусалима его друг араб нашел ее и отослал ему. А вот как и почему этот араб ее нашел, это уже тоже другая история. Но теперь она там. В тридцать третьем году Британский музей купил Валленштейнову подделку у Советского правительства за сто тысяч фунтов, а в тридцать шестом году Хадж Гарун выслал оригинал в вигвам в Нью-Мексико, где он и сейчас лежит на коленях главного шамана племени.

Мод вздохнула.

Ну наконец-то. Милый Джо.

Она долго смотрела на пески, вспоминая тот месяц на берегах Акабы. Самые красивые мгновения ее жизни — и как же немного их было. И как давно.

Она посмотрела вдаль. Это было там, на той стороне Синайского полуострова, в общем, не так уж и далеко. И сверкающая вода, и пламенные закаты, и горячий песок под их телами каждый день, и бесчисленные звезды каждую ночь, и так без конца, любовь и целительное море, любовь и пустынное уединение, где они вместе познали пламя песков, она и теперь, закрыв глаза, почувствовала его жар.

Да нет, его нельзя ощутить, слишком давно это было. Теперь песок холодил пальцы. Она услышала позвякиванье, горлышко Стерновой бутылки стучалось о край чашки. Забрав у него и то и другое, она налила ему. Потом обняла.

Вот и все, просто сказал он. Кончился. Готов.

Не говори так, Стерн.

Ну, не совсем еще, тут ты права. Осталось еще пару дел доделать. Кончится война, ты поедешь в Америку к Бернини и когда-нибудь снова встретишь Джо, конечно, встретишь. Что до меня, то я никуда не уеду от йеменских холмов, среди которых родился. Все-таки Якуб был прав. Я никуда не уеду.

Она опустила голову. Нечего было сказать. Стерн вдруг рассмеялся.

Как просто все в конце-то, правда. После всяческих борений, попыток верить, желания верить, всё подытожат и скажут две-три вещи. Жест. Фотография. И смерть.

Он неловко поднялся на ноги и швырнул пустую бутылку в сторону восходящего над горизонтом солнца; жест, который Джо когда-то на берегу Акабы сделал в сторону тьмы, на сей раз был адресован свету. Потом он взял ее фотоаппарат и запечатлел ее между сфинксом и пирамидами, щелкнула диафрагма, осталась их любовь, жизнерадостная Мод улыбается ему в их последний день, время, отведенное им соблазнами Священного города, соблазнами пустыни, закончилось, став тканью блестящего темного гобелена несокрушимых грез и бренных дней, которые они много лет проводили бок о бок с другими, плетение жизней, чреватое масштабными тайными войнами и молчанием столь же огромным, ткань то грубая, то мягкая, многоцветная мантия жизни.

Там жест, тут фотография, потертый и сверкающий веками покров. И невольные ткачи этого покрывала, духи презренные и торжествующие, нити гобелена, имена песков и морей, души, поминаемые шепотом любви, которая и сплетает хаос событий в единое целое, а десятилетия в эпохи.

Любовь, нежная, добрая и свирепая, насыщенная, изможденная и иллюзорная, проклятая, болезненная и святая. Любовь, потрясающе многоликая любовь. Она и только она способна вызвать из забвения жизни, затерянные в этом спектакле, часы, потерянные в забытьи.

Надежды и неудачи, преданные времени, демоны, вдавленные в тишину, духи, запечатленные в хаотической книге жизни, повторяющейся и противоречивой Библии, уходящей в бесконечность, многоцветном Синайском гобелене.

* * *

Итак, в тот вечер, успокоив кровь четвертью грана морфия, Стерн поплелся грязными каирскими улочками на свою последнюю встречу, он вошел в бар, сел на табурет и стал тихо беседовать со своим партнером, который, получая инструкции по тайной доставке оружия куда-то, где идет борьба за мир, все никак не мог понять, араб перед ним или еврей.

На улице послышался скрип тормозов, крики, ругань и пьяный хохот. Собеседник нервно поглядел на занавеску, отделявшую их от улицы, но Стерн, продолжая говорить, даже не повернул головы.

Молодые австралийцы, участвовавшие в тяжелом сражении на Крите, пережили на островах голодную и холодную в критских горах осень, а весной решили бежать в Египет и смогли на веслах пересечь Ливийское море. А теперь, выписавшись из госпиталя, где им залечили раны и приделали протезы взамен утраченных ног и рук, они пошли пьянствовать, драться и праздновать возвращение к жизни.

Крики. Шум драки и вопли на улице. Смех. Долбаные чурки. Потрепанная занавеска качнулась в сторону, и что-то тяжелое залетело в открытую дверь, но никто в комнате не двинулся с места. Никто, кроме Стерна, не понял, что это такое.

Стерн толкнул сидящего рядом и успел увидеть удивление на его лице, пока тот кувырком летел на пол, назад, прочь от ручной гранаты, медленно плывущей в воздухе.

Но Стерну в тот момент она казалась не гранатой, а таким же близким облачком, плывущим высоко над Храмом луны, парящим над пустыней воспоминанием о призрачных колоннах, фонтанах и водостоках, заросших миррой, руинах его детства.

Ослепительный свет в зеркале за стойкой бара, и внезапная смерть потопила во мраке звезды и вихри его жизни, искания и неудачи, яркий ослепительный свет, и последнее огромное видение Стерна, видение родины для всех народов его наследия, исчезло, словно он никогда не жил, разбилось, словно он никогда не страдал, и тщетная одержимость его закончилась ясным каирским вечером во время непредсказуемых боев 1942 года, и его неизменный костюм, который он надел на последнюю нелегальную встречу, и его лицо были разодраны осколками зеркала в полумраке арабского бара, где он остался смотреть на неподвижный теперь пейзаж, ставший свидетелем его смерти — навечно.