– Да… да… ты прав.
Они закрыли за собой дверь отеля «Дельта-Монреаль» и рядышком, не спеша, как заправские туристы, двинулись по улице в направлении монастыря серых сестер: на плане, который им дали в гостинице, было показано, что он всего в километре отсюда. Молча, не вспоминая вслух того, что случилось с ними ночью, они свернули на бульвар Рене Левека, прошли среди монументальных зданий, где расположены знаменитые в целом мире фирмы, и добрались наконец до широкой аллеи за решеткой запертых ворот.
Там они позвонили в домофон, им открыли ворота и впустили внутрь. Очень скоро не стало слышно машин, верхушки небоскребов исчезли из виду, под ногами у них поскрипывал гравий, с обеих сторон дороги высились деревья. Монастырь, бывшая главная больница Монреаля, оказался выстроен в форме буквы «Н» с романской часовней посередке, и крест наверху сверкал под солнцем…
По бокам часовни – два длинных серых крыла здания. В крыле Святого Вильгельма – община, в крыле Святого Матфея живут старики, инвалиды, сироты. Четыре этажа, сотни одинаковых окон, строгая архитектура, от которой холодок пробегает по коже… Люси легко представляла себе атмосферу, которая царила здесь в пятидесятых годах. Дисциплина, бедность, самопожертвование…
Они молча шли вдоль строения из темного кирпича. За дверью одного из входов в крыло Святого Вильгельма их поджидала настоятельница серых сестер. Обрамленное черным и белым сухое лицо, пергаментная, как облатка, кожа. Монахиня попыталась улыбнуться, но Христовы страдания наложили на ее черты неизгладимый отпечаток.
– Вы сказали, что приехали из Франции и работаете в полиции? Чем могу вам помочь?
– Нам надо бы встретиться с сестрой Марией Голгофской.
Выражение лица настоятельницы стало еще более страдальческим.
– Сестре Марии Голгофской больше восьмидесяти пяти лет. Она страдает артритом и почти не встает с постели. Что вам от нее нужно?
– Мы хотели бы задать ей несколько вопросов о ее прошлом. Точнее – о пятидесятых годах.
Монахиня сохраняла невозмутимый вид, но чувствовалось, что она колеблется.
– Вы ведь, надеюсь, пришли не из-за недоразумений с Церковью?
– Нет-нет, ничего общего.
– Тогда вам повезло: у сестры Марии Голгофской прекрасная память. Впрочем, бывают вещи, которых нельзя забыть.
Их пригласили войти, они двинулись по холодным темным коридорам с очень высокими потолками и закрытыми дверями по сторонам. Слышался шепот, вдали, напоминая прощальный взмах платком, мелькали и исчезали какие-то тени. И еще был гул, вибрирующий гул. Христианские песнопения…
– Скажите, матушка, сестра Мария Голгофская никогда не покидала вашего монастыря? – Шарко старался говорить едва слышно.
– В начале пятидесятых она по приказу свыше ушла от нас: ее направили в общину Сестер Милосердия при больнице Мон-Провиданс, где она оставалась несколько лет, потом вернулась сюда.
Мон-Провиданс… Люси уже слышала это название в архиве, от Патриции Ришо, и мгновенно отозвалась:
– Значит, она работала в школе для умственно отсталых детей, внезапно ставшей, по приказу правительства Дюплесси, психиатрической больницей?
– Совершенно верно. В школе, преобразованной в больницу, где постепенно собралось столько же безумцев, сколько и вполне здоровых людей. Сестра Мария Голгофская трудилась там несколько лет. В ущерб собственному здоровью.
– А почему она вернулась сюда, к вам?
Мать настоятельница обернулась, посмотрела на Люси. Глаза ее блеснули так, будто в каждом зажгли по свечке.
– Она ослушалась приказа и сбежала из Мон-Провиданс, дочь моя. Вот уже больше пятидесяти лет сестра Мария Голгофская – беглянка.
54
Комната монахини была обставлена просто, настолько просто, что это наводило на мысль о нищете: ничего, кроме голых стен серого камня, кровати, стула, молитвенной скамьи с пюпитром, на котором лежала Библия, оловянного распятия в изголовье кровати, шкафа, битком набитого книгами, и часов. Сквозь овальное окошко, расположенное очень высоко, сочился белесый свет. Старая женщина лежала поверх одеяла, вытянув ноги и сложив руки на груди. Смотрела в потолок.
Мать настоятельница подошла к ней, наклонилась, что-то прошептала на ухо, потом возвратилась к посетителям. Сестра Мария Голгофская медленно повернула к ним голову. Зрачки монахини побелели от катаракты, но окружала их океанская голубизна радужки.
– Я вас оставлю, – сказала мать настоятельница. – Выход вы легко найдете сами.
Она вышла, не прибавив больше ни слова, дверь за ней закрылась. Сестра Мария Голгофская, поморщившись от боли, с трудом встала, двигаясь со скоростью черепахи, добралась до стакана с водой и спокойно принялась пить. Из-за того что черное платье доходило до полу, казалось, будто она плывет по воздуху. Потом монахиня вернулась на кровать, приставила к стене подушку и села, привалившись к ней.
– У меня скоро время молитвы. Говорите, что вам нужно, только, пожалуйста, покороче.
Сама сестра Мария Голгофская, несмотря на возраст, не шамкала, говорила внятно, голос у нее оказался чуть хрипловатый, и Люси вспомнился звук, с каким сминают плотную бумагу. Она подошла к кровати:
– В таком случае будем говорить напрямик, без обиняков. Нам бы хотелось, чтобы вы рассказали о девочках, которыми занимались в начале пятидесятых. В частности, об Алисе Тонкен и Лидии Окар. И еще чтобы вы рассказали о Жаке Лакомбе и враче, который работал с ним.
Сестра как будто перестала дышать. Она сложила перед грудью узловатые руки, зрачки, прикрытые катарактой, казалось, расширились.
– Но… почему?
– Потому что до сих пор люди убивают других людей ради того, чтобы скрыть свидетельства о том, что вы видели своими глазами, – сказал Шарко, опираясь на молитвенную скамью.
Тишина наступила такая, что снова стали слышны голоса поющих сестер.
– Как вы меня нашли? Никто никогда не приходил поговорить со мной об этой старой истории… Я живу взаперти, скрываюсь, я ни разу не вышла отсюда больше чем за полсотни лет. За пятьдесят долгих лет…
– Хоть вы и скрываетесь, ваше имя есть в списке сестер этой общины. Было бы все как прежде, список этот не покинул бы стен монастыря, но, поскольку через год монастырь закроют, документы уже переданы в государственный архивный центр.
Старуха приоткрыла рот, попыталась вдохнуть, но это удалось ей не сразу. Люси показалось, что зрачки монахини расширились еще сильнее, призывая к себе свет былых времен.
– Не беспокойтесь, сестра. Мы пришли сюда вовсе не для того, чтобы вас выдать или судить ваше прошлое. Единственное, что нам нужно, – разобраться в том, что происходило в те годы с девочками в стенах больницы Мон-Провиданс.
Сестра опустила голову. Белый апостольник совсем закрыл ей лицо, и теперь она выглядела тенью, призраком.
– Я прекрасно помню и Алису, и Лидию, да и как бы я могла их забыть? Я занималась ими здесь, в сиротском крыле монастыря, прежде чем меня перевели в Мон-Провиданс, назвав как причину нехватку «личного состава». Я думала, никогда больше не увижу своих малышек, но два года спустя их привезли туда, в Мон-Провиданс, вместе еще с десятью девочками из приюта Сестер Милосердия… Дети думали, что им опять поменяли место жительства, как было уже не раз, как часто делали в те времена, и они к этому привыкли. Они приехали на поезде, такие сияющие, такие счастливые, такие беззаботные, какими люди только и могут быть что в этом возрасте…
Рассказ монахини прерывался долгими тягостными паузами – воспоминания медленно всплывали на поверхность.
– Однако, войдя внутрь больницы Мон-Провиданс, девочки сразу поняли, куда попали: плач и вопли душевнобольных было не заглушить никакими песнопениями, никакими псалмами. Ясные детские личики среди безумных, среди умственно отсталых… Поняли они и другое: что им никогда отсюда не выйти. Совершенно здоровые сироты росчерком пера врачей, работавших на государство, превратились в дебилов, всем приписали задержку психического развития. Ради денег, только ради денег, потому что умственно отсталые были государству выгоднее незаконных детей. А нам, монахиням, вменили в обязанность обращаться с ними именно как с умственно отсталыми. И нам надо было… исполнять свой долг.
Голос ее дрогнул. Шарко вцепился в потемневшее от старости дерево так, что пальцы побелели. Вокруг ничего – кроме запаха тления, исходившего от осыпающихся стен, от истертых полов монастыря…
– Иными словами?
– Дисциплина, притеснения, наказания, режим… Тех из несчастных, кто осмеливался бунтовать, переводили из одной палаты в другую, и с каждым разом свободы оставалось все меньше. Палата монахинь, рабочая палата, палата с серыми стенами… Девочки не имели права общаться с теми, кто содержался в другой палате, а к тем, кто решался попробовать, применялись суровые санкции. Все делалось так, словно, размещая детей, распределяя по категориям, их постепенно удаляли от нормального состояния и приближали к безумию. К безумию, дети мои… Знаете ли вы, чем пахнет безумие? Оно пахнет смертью и гниением.
Сестра Мария Голгофская дышала с трудом. Долго, мучительно втягивала в себя воздух…
– Последняя палата – та, куда меня и определили, когда перевели в Мон-Провиданс, называлась палатой мучеников. Или палатой страданий… как угодно. Жуткое место, целый зал, где жили больше шестидесяти женщин – взрослых, разных возрастов, но все – душевнобольные. Истерички, дебилки, шизофренички… Там хранились и запасы медикаментов, хирургические инструменты, вазелин…
– А вазелин-то зачем?
– Смазывать виски пациенток перед сеансами электрошока.
Она сплела пальцы с пожелтевшими ногтями. Люси легко представляла себе, что это был за ужас – находиться в подобном месте целыми сутками. Крики, клаустрофобия, страдания, муки – физические и душевные. Пациентки и обслуживающий персонал оказались в одинаковых условиях.
– Мы ухаживали за больными, и здоровые девочки помогали нам: убирали помещение, кормили тех, кто не мог есть сам, были на подхвате у медсестер. В палате постоянно возникали ссоры, скандалы, постоянно что-то случалось, ведь в ней содержались пациентки, страдавшие самыми разными видами безумия – от вполне безобидных до очень опасных. И все возрасты вперемешку. Иногда тех, кто провинился, совершил плохой поступок, на неделю помещали в карцер – отдельную комнатку, где провинившуюся привязывали к кровати и лечили аминазином – это был излюбленный препарат наших докторов.