И глянул при этом на начальника чиховской милиции Виктора Павловича Мартынова.
Тот взгляд понял как приказ, вернулся в горотдел, созвал сотрудников и поставил задачу: найти родственников новоявленного обеспамятевшего футболиста.
— Я этим вообще-то уже занимаюсь, — со скромной гордостью сказал Харченко, довольный тем, что умудрился начать выполнение задания еще до того, как начальник его дал. — Я его пробивал по базе и проверял. Теперь данные есть, легче будет.
— Ну и займись, — напутствовал Мартынов.
Виталий занялся: немедленно послал запрос в Москву и продублировал звонком знакомому человечку из МУРа.
Ответ пришел очень скоро: бывший футболист Геннадий Колычев, бывший надзиратель, алкоголик, бывший пациент клиники психоневрологического института имени Бехтерева, сейчас здоров, социально реабилитирован, имеет семью и ребенка, работает вторым тренером в частной спортивной школе. Никуда не пропадал, память не терял. Приложена была фотография: свежий сухощавый мужчина, очень отдаленно напоминающий Гошу.
Виталий тут же доложил Макарову, Макаров Тудыткину. Тот рассмеялся и удивился:
— А как же это получилось? Кто он тогда?
— Черт его знает, — недоумевал и сам Макаров. — Может, тоже был футболист, но другой.
— Ладно, разберемся. Они завтра с “Энергией” играют, не трогать его пока: нам выгодно, чтобы “Энергия” продула! И никому ничего не говорить!
— Есть!
И Макаров выполнил приказ, никому ничего не сказал, в том числе и Виталию. Это обернулось последствиями на другой же день.
Футболисты “Энергии” вышли на поле, как гладиаторы на арену, куда должны выпустить свирепых львов, и во взглядах, которые они обращали в сторону сидящего на центральной трибуне Димы Орловского, читалось: “Ave, Caesar, morituri te salutant!”.
Женя Шлиман, сидевший точно напротив своего друга и врага, заранее торжествовал.
Публики собралось много — чуть не все взрослое население Чихова.
Татьяна, конечно, не пошла и сыновьям велела не ходить.
— А мы и не собирались, — сказал Толик, — мы на пруды рыбу ловить!
И, уехав на велосипедах, они окольными путями пробрались к стадиону, бросили велосипеды в кустах, а сами полезли на трибуны известным путем: через гаражи на дерево, с дерева по толстым веткам подобрались к забору, а дальше уже пустяки.
Вся чиховская милиция, конечно, тоже присутствовала — редкий случай, когда долг совмещается с интересом.
Харченко слушал, как шумят трибуны, видел это нетерпеливое многолюдье, понимал, что ждут героя — Гену Колычева, не зная, что он никакой не Гена и никакой не Колычев.
Он сказал стоявшему рядом Лупеткину:
— Вот тоже… Тут вкалываешь, работаешь головой с утра до ночи — и спасибо никто не скажет. А этот ногами чего-то такое сделал — полный восторг.
Лупеткин не согласился с начальником:
— Не просто ногами… Талант нужен!
— А для нашей работы таланта не надо?! — Харченко обиделся.
Но вдруг лицо его просветлело. Он направился в помещение стадиона, где одевались, готовясь к матчу, футболисты.
— Куда это вы? — остановил его помощник Везухова. — Нельзя!
— Мне можно, — отстранил его Харченко.
Он подошел к Гоше, дружески улыбнулся ему, протянул руку. Тот приподнялся, пожимая ее, и Виталий шепнул ему на ухо:
— Не Гена ты, Гоша. Мне ответ на запрос пришел. Отойдем.
Виталий отвел Гошу в сторонку и показал ему ответ из Москвы и фотографию.
Гроша долго разглядывал, а потом растерянно спросил:
— А как же? Но я же… Я играю же!
— Мало ли кто играет. Пару раз хорошо сыграть и я могу, — объяснил Виталий.
И ушел, отмщенный.
Игра началась.
“Тайфун” действовал по уже наработанной за последние игры схеме: любыми способами пихать мяч вперед и, как только появляется малейшая возможность, передавать Гоше, который по обыкновению маячил у чужой штрафной, закрываемый сразу тремя игроками “Энергии”. Но вот один из них упал, второй об него споткнулся, а третий слегка зазевался — как раз когда Гоше послали мяч. Гоша остановил его — правда, не так ловко и четко, как обычно, примерился, ударил… Мяч пролетел метрах в десяти возле ворот.
Что ж, со всеми случается.
Но вот и второй раз попал мяч к Гоше. Он размахнулся — и ударил почему-то не по мячу, а вонзил ногу в газон, да еще и упал от этого.
Трибуны выли и свистели.
“Энергия” приободрилась и на 38-й минуте вколотила “Тайфуну” гол.
Дима плясал на трибуне и показывал Жене кукиш.
Но на 43-й минуте вражеский игрок скосил Гошу в штрафной.
Дима уныло сел. Два промаха форварда “Тайфуна” его не успокоили. Наоборот, раздосадованный этими ошибками, большой футболист, несомненно, сейчас реабилитируется.
Гоша поставил мяч на отметку, отошел.
И, как уже с ним было, увидел предвидящим мысленным зрением: мяч летит влево. Мимо ворот.
Гоша тряхнул головой, прогоняя дурман, разбежался, глядя в правый верхний угол.
Вратарь, видевший матч с “Чихалты”, не знал, что и думать.
И, как его коллега, принял верное решение: поверить наглости бьющего и прыгнуть именно туда, куда он целится.
И он прыгнул — и напрасно: Гошина нога крюком зацепила мяч и послала его не просто влево, а чуть ли не параллельно линии ворот, на трибуны.
Что тут началось!
Рев, свистки, на поле летят бутылки, огрызки, банки из-под пива…
Везухов надсадно кричит:
— Вон с поля!
Дима танцует на трибуне.
Женя сидит, окаменев.
Гоша побрел к краю поля.
— Чтобы я тебя никогда не видел! — с предсмертным хрипом налетел на него Везухов, сдирая с Гоши форму.
Гоша некоторое время тупо сидел в раздевалке. Потом поплелся в гостиницу. Там администраторша сказала ему, что он выписан. И без документов не положено вообще.
Ночью Татьяна проснулась не столько от звуков, сколько от какого-то предчувствия.
Нехорошо поташнивало в сердце.
Но, прислушавшись, различила и звуки: странные, откуда-то со стороны сарая.
Встала, накинула халат, вышла из дома.
В сарае кто-то всхлипывал и бормотал.
Она открыла дверь.
Гоша стоял на кровати, спиной ко входу, привязав к балке веревку, готовился всунуть в петлю голову.
— Ты что это делаешь, паразит? — спросила Татьяна.
Гоша вздрогнул, обернулся. И закричал:
— Моя жизнь, что хочу, то и делаю! Не подходи!
И утер из-под носа слезы, смешанные с соплями.
И опять показался он Татьяне не мужчиной, а подростком: так подростки широко разевают рот, когда кричат в обиде или злости — гораздо шире, чем нужно для издавания звуков. И руками нелепо махал. И хлюпал.
— Успокойся! — прикрикнула Татьяна.
— Все равно повешусь!
— А я против? Только почему здесь? Ты мне детей до смерти напугать хочешь? Хочешь, чтобы милиция приехала? Чтобы меня подозревали?
— Отойди!
— Да не подхожу я!
— Всем все равно! — кричал Гоша. — Что я живу, что сдох! Никому я не нужен! Никто меня не ищет! Повешусь — тогда вспомните!
— Кого?
— Меня!
— Кого тебя? Я вот понимаю, повесится какой-нибудь, допустим, Иван Петрович Иванов, — вслух размышляла Татьяна. — Все говорят: Иван Петрович Иванов повесился. Жалеют. Потому что понятно, о ком речь. А ты повесишься, спросят — кто повесился? Да шут его знает. Как бы никто. То есть и жалеть некого.
— Что я, и повеситься теперь не могу? — с истеричным привизгом завопил Гоша.
— Можешь. Но ты стань человеком сначала.
— А я не пробую? Я вон в футбол играл лучше всех! А этот мне говорит: ты не тот, а опять неизвестно кто! Сбил мне все настроение! В одну минуту разучился!
— Не футболист, значит? Я почему-то так и думала. Вот что, Гоша. Ты слезай. Веревка от тебя никуда не уйдет. Я ее сберегу и даже намылю, чтобы тебе легче было, когда захочешь. А пока — поживи еще чуть-чуть. Может, еще разберемся.
— Да, разберешься тут, — хлюпал Гоша, но уже успокаивался. А вскоре совсем затих. Сел на постель и угрюмо сказал:
— Есть охота.
После этого он перестал выходить со двора: стеснялся людей, своего конфуза.
Толик и Костя дичились его: мальчишки задразнили их (а как сперва им завидовали!).
Гоша возился в теплице и, похоже, целиком ушел в это занятие.
Молчал целыми днями.
Иногда стоял и смотрел перед собой, словно что-то вспоминая или, напротив, забыв остатки того, что знал.
Очнувшись, продолжал свои мелкие дела.
Татьяна, в общем-то, была этим довольна, хотя иногда посматривала на Гошу не то с досадой, не то с печалью. Не понять. Да она и сама не понимала, чего бы ей от Гоши хотелось. Пожалуй, даже и ничего — но это-то и печально…
…Я с детства не люблю подвигов и рассказов о них. Меня это даже беспокоило, я считал себя натурой неромантичной, без полета. “О смелый Сокол, пускай ты умер, но вечно будешь живым примером…” — не помню точно, как там по тексту. О том, что, дескать, лучше один раз прижать врага к истерзанному сердцу, чтобы он захлебнулся твоей кровью, чем всю жизнь греться ужом на солнце и плодить никчемных ужат. Хотя, между прочим, и сокол, и уж — хищники, и в крови врага, пусть холодной, лягушачьей, уж толк знает не меньше.
Не вдохновляло меня это. Я как-то не по-детски считал, что человек рождается жить, а не быть примером. Вот если вся жизнь пример, тогда хорошо. Даешь ежедневно стране угля, мелкого, но много, а не упираешься, как стахановец, один раз для рекорда, — ну и чем это не подвиг? Стаханов поехал получать орден и автомобиль, а ты, между прочим, остался работать, кайлом махать. Или сваи крепить в забое для будущего стахановского нового рекорда…
Нет, я понимал: красота подвига, величие, миг, озарение… Но книг про пионеров-героев, про разведчиков и про войну все-таки читал очень мало, а тянуло к тем, как я уже неоднократно и нудно рассказывал и еще повторю, где человек помаленьку, кропотливо и медленно создает целый мир. Как Робинзон, как герои “Таинственного острова”. Меня восхищали подробные и тщательные гравюры-иллюстрации, что были в этих старых книгах: каждая доска, каждый столбик в жилище Робинзона и обитателей таинственного острова казались гладко и ровно оструганными и прилаженными.