Синдром Гоголя — страница 10 из 57

– Библейские сюжеты вышли из моды, – бросил Кошелев. – Любая аллюзия на Иисуса или Моисея – нынче, увы, дурной тон. Писатель должен сам, без помощи сторонних фактов и отсылок к Священному Писанию, порядком набившему оскомину, вводить читателя в экстазы, восторги и самозабвение согласно политическим воззрениям современности, разумеется. Фантазия писателя обладает столь великой силой, что любое написанное способна претворить в жизнь силой слов и умело собранных из них выражений. У вас же наоборот. Случилось – написал. Оттого-то за одну ночь и управились. Я вам таких повестей сколько угодно состряпать готов. Вы только с угрозыском договоритесь, чтобы архивами поделились. Дело за делом буду вынимать и детективные истории множить. Но в бумажках этих нет ни чувств, ни переживаний, ни выпуклого персонажа, способного оголять шпагу и вершить суд над врагами, к слову сказать, не менее яркими, нежели положительный герой.

– Нет ничего ценного в досужем вымысле, – разгорячился оскорбленный секретарь, кажется, принявший негодование литератора слишком близко к сердцу, что изобличало в нем душу ранимую и тонкую. – Воспеваемые вами модные веяния принесли тьму бульварных романов еще в те, старые времена. И эта тьма, подобно саранче, заполонила полки книжных магазинов. Она же колдовским магнитом тянет к себе огромное число подписчиков из тех, кто предпочитает бульварные журнальчики выпуск за семь копеек. Какого труда стоит среди этого хлама, срок существования которого день-другой, сыскать что-то стоящее, действительно глубокое, потрясающее, волнительное, способное вывернуть душу и сжать сердце. Единицы! Единицы, кто может творить в жанре социального реализма. Словом, делать хо-рошую литературу.

– Чем вы заслужили хорошую литературу? Вы сделали нечто великое? Спасли сотню жизней? Что вы дали миру, чтобы требовать взамен нечто хорошее? Вы даже, как я слышал, в четырнадцатом не призывались. Что вы знаете о реализме, сидючи в вашем гробу над редакцией, – выпускал пулеметные очереди Кошелев.

– Что же предлагаете миру вы? – парировал тот. – Читать про упырей, русалок, про вздорных сыщиков из вашей избалованной гашишем Англии, про восставших из загробного мира, про Дьявола в человеческом обличье, пытающегося противостоять большевикам? Сей персонаж, между прочим, вымышленный, как уже нынче доказано атеистами, именно он порядочную оскомину и набил, а жанр умер вместе с Леонидом Андреевым, которому вы подражаете.

– Ах, вы на моего «Фихтнера» намекаете? Ошибаетесь, дражайший Дмитрий Глебович, это вовсе не оскомина, а тот самый маячок верности намеченных ориентиров в искусстве. Ведь то, что привлекает массы, то и истинно.

И вновь вскочив, он развел руки в стороны.

– «И вот толпа идет, довольная, домой. Смелее все в куски мельчайшие крошите – и этот винегрет успех доставит вам, – подражал он шпрехшталмейстеру, нервно дирижируя руками. – Легко вам выдумать, легко представить нам! Что пользы, если вы им «целое» дадите? Ведь публика ж его расщиплет по кускам»[14].

– «Смешно, когда поэт зовет великих муз к ничтожной цели!»[15] – тихо парировал Зимин, опустив голову к тарелке, делая вид, что дальше говорить с Кошелевым не намерен.

Но тот не унимался:

– И, позвольте… – Он шлепнулся на свой стул. – Опять вы нападаете на моих русалок и упырей, и вовсе безосновательно. Уж коли personnage de principal[16] – упырь, так, что ли, чувств он не имеет никаких? Попробуйте проникнуться чувствами существа, осознающего свою смерть. Да и как иначе, если не через метафоры и сказочные сравнения, аллегорию, гиперболу и емкую литоту передавать истину в ее нетронутом девственном величии?

– Ложь, блажь, фантазии – не те покрывала, в которых мы хотим видеть сегодня истину, – Зимин сошел на стон, сжав кулаки, – за которую, между прочим, кто-то заплатил кровью, сражаясь на баррикадах! И это, позвольте, совершенно невозможно, все равно что в ледяную колбу погрузить пламя. Никому не дано описать переживание смерти. Ваш роман – не искусство, а очередная попытка игры на том, что никому не дано испытать. Все глупо-глупо-глупо. Увы. Реальности – зеро, сопереживания – ноль.

Зимин даже привстал, сыпля ответным огнем, но, поймав взгляд Грениха, устало опустился на стул и с неохотой вымолвил:

– Впрочем, мы все, старея, ищем выход. Надеюсь, вы нас еще удивите и порадуете.

Сказано это было с тонким и очень искусным намереньем задеть.

– Искусству! – взвизгнул Кошелев. – Искусству позволено быть вздорным, нести чушь, дурачиться, дразниться. Искусству не позволено мямлить и быть невнятным. Любая чушь будет воспринята публикой на ура, коли подана она с твердой убежденностью и несгибаемой авторитетностью. А у вас же самого-то, Зимин, все «ме» да «бе».

И он с обезоруживающим артистизмом заблеял.

– Все ваши писульки вы продвинули, обернув в красный фантик. Что, я не читал ваших работ и не знаю, какими они были, когда еще не светило вам ни «Красной нови», ни «Перевала»? Да Асаев, уверен, смеется над вашими упырями. В каком разделе вас публиковали? Сатира и юмор? Продались вы советчине! – вскипел Зимин, окончательно позабывшись.

Грених вскинул глаза на председателя, но того разморило, он нахмурился, но не взъярился. Зимина было уже не остановить, в глазах Кошелева появился серый, плотный туман, но рот опять разъехался в усмешке.

– Красный флаг в руках – значит, правда с нами! – торжествующе рассмеялся он. – Сам-то, сам-то чем пичкаешь свою четырехстраничную «Правду»! Сколько гусей вывел соседний совхоз? Или страдальчески-биографические истории рабоче-крестьянского элемента? Ах, я позабыл, на последней странице у вас шахматные задачки собственного сочинения, а к ним чудный поучительный фельетон образцового образца – фельетон фельетонов! Мы оба легли под новый строй, только у вас это вышло не столь изящно, не так ли? И даже Офелия предпочла меня, лишь чтобы досадить тебе. Да забирай, подавись, баба с возу – кобыле легче. Мне ее жалость не нужна, пусть тебя жалеет, убогого.

– Ей-ей, полегче! – Маричев стукнул кулаком по столу, но попал по самому краю, получилось неубедительно. – Попридержи коней, зятек, с отцом жены своей сидишь за одним столом. Не посмотрю, что малахольный. Я как-никак председательствую в исполнительном комитете и могу, если совсем распоясаетесь, и перепоручить обоих, как хулиганов, милиции. Нет на вас Аркадия Аркадьевича сегодня.

– Ваш зять полагает, что коли тромбон звучит громко, то не слышно, как он фальшивит, – сквозь зубы бросил Зимин.

– Такие вопросы хорошо решать простым пари. – Председатель исполкома покровительственно опустил красную ладонь на плечо Зимина. – Пусть каждый напишет повесть. Вы, Зимин, пишите социальный реализм, у вас хорошо выходит про крестьянский элемент, а зятек пусть наконец закончит нечто свое фантастически-сатирическое. У товарища Грениха материал готов. И поглядим, кто прав. Устроим литературный вечер в исполкоме, созовем ученый свет нашего уезда, каждый зачитает свое творение. И честным голосованием решим, чья история правдивей окажется. Ну разве не ладное решение?

– Вы прямо-таки само воплощение царя Соломона, папенька, – осклабился Кошелев. – Да только не просто это. Возьми да настрочи нечто «фантастическое»! Уж если б было это так! Социальный реализм… производственный роман… могут быть состряпаны за месяц. А вот чтобы искрометность, сила, образность, а самое главное – одновременное присутствие духа времени и души повествователя!.. Требуется писать собственной… кровью!

Последнее слово он даже не выкрикнул, а взвизгнул, кинувши на тарелки салфетку. Отшвырнул стул и рванулся к двери. Но едва распахнул ее, вдруг обернулся и с искривленным злобой лицом выпростал указательный палец в сторону Зимина.

– Что ж! Я принимаю вызов, Дмитрий Глебович! Отправим на суд народа наши труды. Но уж потом не обессудьте.

В эту самую минуту в открытую дверь стремительно впорхнула женщина лет двадцати семи. Грених, всегда смотрящий вниз, увидел сначала ее узкие лодыжки в блестящих розовых чулках и ботиночки. Из-под полы пальто бежевого цвета, широкого кроя, выглядывала белая гофрированная юбка. Он медленно поднял взгляд, увидев белую шляпку-колокол поверх короткостриженой головки с выбеленными локонами, густо подведенные глаза под тонкими ниточками бровей и яркие пунцовые губы. Одетая, как московская модница со Столешникова переулка, женщина быстро-быстро застучала каблучками, обходя стол и одновременно глядя поверх голов присутствующих строгим, взыскательным взглядом. В ее решительных шагах и движениях сосредоточился весь цвет новой эпохи дерзких и гордых барышень с коротенькими волосами и черным, туманным взглядом.

Остановившись за стулом Маричева, вошедшая вскинула ресницы. Пунцовый рот был строго поджат. Дочка председателя, супруга свихнувшегося литератора, не иначе.

– Что здесь опять произошло? – вздохнула она, понимая, что явилась в самый разгар какого-то скандала.

– Пошел вон, шарманщик! – выкрикнул Кошелев так, что жена его вздрогнула и отпрянула, прижав руку в кружевной перчатке к груди, губы поджались еще крепче, превратившись в пунцовую нить.

Кошелев повернулся к двери и тихим голосом продолжил, будто читая роль:

– И ты разворачиваешься и уходишь. Щемит сердце от боли. Но боль эта столь высока, что преобразуется она в некое подобие энергии, начинает сверкать и искриться, становится зримой и осязаемой. Дождем рассыпается, взвихряется ветром, сияет, как тысячи самоцветных камней, бьет молнией, шумит раскатами грома. И вдруг! открывает портал. И не в иные миры, а в твой внутренний мир. Он бескраен и необъятен. Это он шумел ветрами и рассыпался дождем искр, это он сотрясал сердце, будто громом. Ты – завороженный и восхищенный – переступаешь порог…

Кошелев демонстративно шагнул за порог, но ступил обратно, пересек столовую длинными, решительными шагами, подхватил руку молодой женщины, затянутую в кружево короткой перчатки, больно сжал, отчего та содрогнулась, и на мгновение прижал ее пальцы к своим губам.