Синдром Гоголя — страница 16 из 57

– …Ранее он признался мне в пристрастии к гашишу, – монотонным голосом рассказывал Константин Федорович.

– Вижу я, что имел убитый особое пристрастие. Обычно мы за самогонщиками гоняемся, а тут – нечто поинтереснее будет. Ну и натопали – восемь пар насчитал, все место преступления изгадили, чуть задержишься – на тебе… И зачем он снял номер с двумя спальнями, аристократ, что ли? Вот это да! – Милиционер вдруг кинулся в сторону, нагнулся, заполз под письменный стол и вытянул оттуда старую пишущую машинку «Ундервуд», довольно увесистую. Он водрузил ее на столешницу, где, видно, она стояла до того, как безжалостно была сброшена на пол. Сразу ее увидеть было невозможно – она оказалась под макинтошем убитого, который, в свою очередь, был подмят перевернутым стулом. В каретке оставался лист бумаги. Плясовских аккуратно высвободил его, отведя прижимной валик от бумагоопорного рычага.

– Так, так… «В моей смерти прошу никого не винить. Выбор я сделал осознанно. Ваш К. P.S. Машинку жалую Зимину». Это, конечно, предсмертной запиской назвать трудно и света на загадочную смерть литератора не проливает.

Он вздохнул – глубоко и протяжно, пряча листок в нагрудный карман гимнастерки.

– Без вскрытия все лучи света не спасут нас от неизвестности. А Зворыкин уже третий день как вдрызг, увы, – продолжал протяжно вздыхать начальник милиции. – А ледник у нас никудышный. И рапортовать я устал об отсутствии хорошего судмедэксперта на собраниях начальников уездно-городской милиции. Тело скоро начнет разлагаться. Не подсобите, Константин Федорович?

Грених, поглощенный созерцанием пишущей машинки, медленно перевел взгляд с нее на начальника милиции.

– Что?

– Не проведете вскрытие? – Плясовских умоляюще изогнул бровь.

– Аркадий Аркадьевич, при всем глубоком почтении… но я не имею права! Я здесь проездом.

– Тиш-ше, – начальник милиции подхватил Константина Федоровича под локоть и увел от двери. – Вы скальпель держать умеете? Умеете! Держали когда-нибудь? Держали! Вы – судебный медик из Москвы. Проведите вскрытие!

– Держать-то держал… – передразнил его профессор, на ходу соображая, что говорить, как откреститься от неминуемой катастрофы. Если он коснется секционным ножом тела, то тем самым не только втянет себя в неприятное дело, но навлечет еще большее подозрение. И закончится история самым нелепейшим образом – Грениха обвинят в том, что он составил литератору компанию в его ночной вакханалии. Что тогда станется с Майкой?

– Делайте запрос начальнику уездной милиции, тот пусть делает запрос в Москву. Без особого разрешения скальпель взять в руки не имею права.

– Давайте договоримся? Вы мне поможете, а я – вам. О том, что вы последним Кошелева видели, в протоколе указывать не станем. Там, кажется, сестрица вейсовская заходила после вас, воды принести. Ее последней и запишем. А вы кой-какое анатомирование проведете. Надрез сделаете, поковыряете скальпелем для приличия, напишем, что это Зворыкин ковырял. А?

– Неужели у вас нет судебных медиков? Ни одного на целый уезд?

– Нету! – заломил руки Плясовских. – Вообразите мое положение! Мне что прикажете, опять в уездное милицейское управление рапорт на Зворыкина подавать. Бесполезно, только выговором все кончится. И врача мне не предоставят, потому что их нет. Разве что опять студента, который сбежит через пару месяцев. А тут убита личность, в Москве известная. Да еще и в литературных, чтоб их, кругах. Если не поспеем как самоубийство оформить и похоронить скорее, набегут всякие корреспонденты, кинохроникеры. И все – тихой и безмятежной жизни нашего городка конец.

– Это противозаконно! А если он убит? – Грених был все еще настроен с прежней прочной решительностью и имел несокрушимые намерения отказать. Но в то же время… тот факт, что он был последним, кто видел Кошелева живым, налагает на него массу ответственности. И проведи вскрытие какой-нибудь сельский врач, ничего не понимающий ни в отравлениях, ни в инфекциях, ни в заболеваниях, не способный одно отличить от другого, кто знает, как пойдет следствие и какой у него будет итог?

– Покамест в Зелемске закон – это я, даже председатель здесь меньшим весом обладает, – приобняв за плечи, заговорщицки выдохнул в ухо Грениху Плясовских. – У нас так не всегда, честно. Это просто стечение обстоятельств. После чистки в декабре на участках ужасный некомплект, остались одни малообразованные или желторотые агенты 11-го разряда, едва кончавшие школу для подготовки младшего командного состава. Сидят – бумажки перебирают.

Грених вздохнул, вспомнив семнадцатилетних юнцов, которых учил делать вскрытия, треть из них неизбежно падала в обморок – не спасал ни красный значок в виде знамени с надписью «КИМ»[23], ни знание назубок устава РКСМ. С приходом новой власти его зачислили научным сотрудником в Кабинет судебной экспертизы и консультантом в Московский губсуд, оставив пока профессорскую должность, разве только лишив ее приставки: экстраординарный. В довесок выдали целый выводок стажеров, планировали вернуть часы лекций на факультете общественных наук. Советская власть непременно желала вырастить новое поколение специалистов судебного дела. Для этого им были нужны вот такие, как он, потерянные, старорежимные призраки прошлого, сочувствующие революции, не знающие, куда примкнуть, мизерабли[24].

Плясовских говорил, увы, правду. Кадров не хватало всюду, не только в провинции.

Зелемск был городом скромным ввиду того, что чугунку еще проложить не успели, хотя готовый проект давно лежал в столе председателя. Городская милицейская канцелярия осела в том же здании, что и исполком, в правом его крыле, расположенном на небольшой пустынной площади, которую ныне назвали площадью Карла Маркса. Оклеенная декретами и директивами передняя стена его виднелась издалека. Но в здании этом, бывшем когда-то Ратушей, не предусматривалось помещения для анатомирования. Все судебно-медицинские процедуры приходилось производить в барачной больнице, что раскинулась за мрачным каменным ограждением через две улицы.

Прозекторская старого образца представляла собой небольшое каменное одноэтажное строение в глубине больничного сада, разделенное надвое кирпичной стеной. Лед был завезен в конце августа, оставалось его всего ничего. Два младших милиционера даже успели вспотеть, пока вносили тело. Пыхтя и с тихим переругиванием, они втащили носилки в узкий дверной проем. Один умудрился задеть лбом косяк; слетела темная фуражка, обнажив мокрые, слипшиеся волосы.

Нахмурившись, Грених посмотрел на часы – четыре дня. Потом снял перчатки, опустил их на дно шляпы и призадумался, слепо уставившись в кружок тульи – нет, он не вспоминал, как приступить к вскрытию. Но вдруг с устрашающей ясностью ему вспомнился первый курс. Тогда Грениху не часто доводилось присутствовать при настоящем анатомировании, не беря в расчет те случаи, когда вскрытие делалось прямо в аудитории старшими студентами на уроках анатомической хирургии. Производились операции по удалению легкого, или же нефропексия, когда приходилось закреплять патологически подвижную почку, или же банальная ампутация. Но операционный стол от робкого первокурсника отделяла лавина голов прочих медиков – более шустрых и норовистых, все тянули шеи, дабы заглянуть за шевелюру или плечо впередистоящего. Все, что мог вынести из подобных практических занятий Константин Федорович, это стойкий запах формалина, который въедался в сюртук намертво. Прошло уже почти двадцать лет. Он успел поработать в Вене и Москве, был вольнослушателем в Психоневрологическом институте у Бехтерева, но неминуемо его судьба толкала в прозекторскую.

В конце войны, получив короткий отпуск, он прибыл санитарным поездом в Москву, в надежде получить вести от жены. Вернуться назад уже не мог, занял должность прозектора в морге Басманной больницы для чернорабочих. Как занял? Прятался в нем полгода, узнав, что попал в список на расстрел. Потом что-то надо было делать с бесконечной рекой мертвых, текущей с фронта. Он сортировал тела, проводил опознания, выдавал их родственникам, делал вскрытия – так, чтобы занять бездну пустого времени, никому эти вскрытия были не нужны. Члены районного ЧК нашли его, поставили к стене, но бумага, подписанная комдивом 40-й стрелковой, остановила их. Замешкались, потом задались вопросом: кто будет разгребать всю эту гору покойников. Пожалели, оформили и даже выдали продовольственные карточки на овес, а потом опять забыли.

Память милостиво вычеркнула эти два голодных и холодных года, проведенных в кафельных залах морга. Два года в обществе одних лишь мертвых! Так и прожил бы там остаток жизни, если бы не случайно оброненное упоминание кому-то или при ком-то, а может, сказанное в пьяном бреду, о том, что он бывший экстраординарный профессор и читал когда-то курс судебной медицины.

Только за эти два года он произвел тысячу вскрытий, наверное, если не больше. Но никогда ранее не касался секционным ножом человека, который, быть может… еще жив. Плясовских с сомнением отнесся к новости, что у покойного была редкая болезнь, и мысль, что Кошелев впал в летаргический сон, отмел тотчас же. Грених с выводами не торопился… Чем ближе он подступал к прозекторской, тем больше мучился сомнениями.

Кошелева уже раздели и уложили на один из трех каменных столов ледника, на соседнем под серым саваном лежал труп вчерашней пациентки. Единственный санитар, чрезвычайно утомленный танцем с покойником, накинул на литератора застиранное покрывало неопределенного цвета.

– Одежду тоже оставьте, – почти механически попросил Константин Федорович. – Я ее осмотрю после.

– Что ж, товарищи мои хорошие, – откашлявшись, молвил начальник милиции. – Всем нам известно, в каком состоянии ныне пребывает дорогой наш Виссарион Викентьевич. – Повернулся к Грениху. – Это Зворыкин. Про доктора нашего разговор. – Зыркнул на старшего и младшего милиционеров, перевел взгляд на санитара, тот взял в охапку шлафрок и ночную сорочку Карла Эдуардовича и стоял, не шевелясь, прижимая все это к груди. Смотрел Аркадий Аркадьевич строго. Тоном говорил безапелляционным. – Тело анатомировать нужно? Нужно. Пока оно нам здесь не поплыло ванильным пломбиром. Везти его в Белозерск или в Вологду? Не успеем. Что делать прикажете?