Синдром Гоголя — страница 22 из 57

Двигаясь парком, в попытке отвлечься от мрачных дум, Грених рассказывал Майке про кружки юных натуралистов, которые ныне действуют при школах. Она слушала с интересом, не перебивала. Вскоре перед ними распростерлась мощенная булыжником площадь Революции, прежде Храмовая, за обилием людских голов проступили массивные стены церковного строения с портиками и обшарпанными, облезлыми колоннами.

У входа толпа сгустилась еще теснее, загораживая сбоку погребальные дроги и венки. Архиерей настоял на соблюдении всех канонов, председатель не воспротивился.

Внутри тоже было серо и темно. Осеннее небо сделало свое мрачное дело. Не спасали ни высокие полукруглые окна, ни обилие свечек на подоконниках, ни светлые фрески над головами. Внутреннее убранство храма поражало непривычным отсутствием иконостаса и напольных подсвечников, всегда теснившихся вдоль стен. На серых стенах белели прямоугольники некогда висевших там икон. Не было ни главного престола в алтаре, ни поклонного креста, ни паникадила, вместо него свисал большим устрашающим пауком какой-то черный пучок из веревок и цепей.

Свет здесь терял свою силу, как искра в колбе с пробкой, сжигая ту малую часть кислорода, которую еще не поглотили легкие прихожан. Огни свечей на подоконниках тонкими язычками, едва заметными, неосязаемыми, подрагивали, как чуть живые, прозрачные сказочные существа, готовые вот-вот угаснуть, раствориться. Майка с силой стиснула руку Грениха, прижалась к локтю виском.

И не потому, что церковь была битком набита людьми, не теснота заставила ее прильнуть к родителю; детское неокрепшее воображение тотчас ответило подспудным страхом на неприветливое, давящее, серое убранство, присущее храмам. Нарисованные в полный рост фигуры святых на фресках, освещенные снизу, казались неестественно вытянутыми. Под зябким светом они вырастали до гигантских размеров, высились грозными воинами, восставшими из мертвых, армией палачей, нависающей сверху. И даже возвышенные лики их со страдающими взглядами, обращенными к небесам, вместо благоговейного обожания внушали ужас.

– Не люблю церквей, стараюсь не заходить, – шепнула девочка. – Раз я уже была в такой – на всю жизнь хватило. Та была из сруба, старая, с дощатым полом. По приказу батюшки меня изловили – дьявола изгнать. Я так кусалась и лягалась, что пришлось им запереть меня. Одна доска в углу за алтарем оказалась плохо приделана, я ее подняла, а там просвет – крысиный ход. Вот было удивление у батюшки и у всех сельчан, когда они открыли двери и меня не нашли.

Грених опустил голову, не без улыбки глянув на Майку. Но улыбка его была такой несчастной, что девочка, не зная, как ее расценить, пожала плечами, видно, тотчас решив, что ее рассказ воспринят как враки.

– Ну крысиный ход, ну крысы у нас большие, ну малость поработать пришлось, чтоб его расширить… Чего? Не веришь?

Тут на них зашикали, и Константин Федорович решил протиснуться дальше от дверей. Наконец можно было разглядеть и гроб с золотым позументом, обитый изнутри белым глазетом, украшенный цветами, – единственный здесь по-настоящему нарядный предмет. С венком на лбу утопало в цветах бледное вытянутое лицо Кошелева, при взгляде на него Грених ощутил укол в сердце. Прежде Константина Федоровича не слишком трогали обстоятельства смерти его нового знакомца, со всем старанием выжимавшего из себя оригинала. Ну умер – с кем не бывает? Надо сделать первичный осмотр и вскрытие – сделаем. Сердце Грениха приобрело в известной степени черствость – жизнь и смерть составляли часть его профессии.

Но вдруг со всей ясностью и живостью вспомнился профессору тот предсмертный монолог покойного. Совсем иным предстал перед Константином Федоровичем литератор – болезненным, искренним. Какие только причудливые маски мы порой на себя не надеваем, лишь бы не показаться другим уязвимыми, нуждающимися в помощи, не вызвать ненароком жалость, не маякнуть о своей несостоятельности, не показаться обществу обременительным. И только в минуту самого острого отчаяния маски слетают и взору предстает лик, изъеденный самообманом.

А что, если Кошелев и вправду был отравлен, а яд набирал свою силу, действовал именно в те минуты, когда Грених читал умирающему лекцию о болезни Желино?

Все симптомы, что переживал горе-дымокур, говорили о влиянии вдыхаемых особенного вида смол. Все, кроме одного. Он горел, его лихорадило. Жар. Что могло вызвать жар?

Глаза профессора невольно вновь обратились к белой с золотым позументом обивке гроба, светлым пятном выделяющейся в тесном кольце спин и голов. Лицо Кошелева стало еще более тонким и прозрачным за эти два дня, цвет кожи приобрел восковой оттенок. Рот приоткрыт, создавалось впечатление, что он дышит. Но нет, это дышали тлетворные газы в процессе разложения внутренних органов.

Не было никакого сомнения – Карл Эдуардович уже не встанет.

По крайней мере, это казалось очевидным для Грениха, который повидал за свою жизнь тысячи трупов. И такие, которые не торопились выдавать признаков разложения, тоже попадались. Тому способствует множество причин, начиная от температуры воздуха, или воды, или почвы, где было обнаружено тело, а также наличия или отсутствия вентиляции.

У самого изголовья гроба возвышалась фигура жены Кошелева в узком темно-зеленом твидовом пальто с добрым меховым воротником, из которого выглядывала голова в зеленой шапочке, надвинутой низко на глаза. Высвеченных кудрей из-под нее было не разглядеть, наверное, она их скромно убрала назад. Офелия Захаровна с отсутствующим видом глядела в сторону, пунцовые губы были по-прежнему поджаты, и всем своим видом она показывала, что лишь терпит эти долгие минуты.

Рядом с ней стояла еще одна молодая женщина, даже скорее юная, ее Грених раньше, кажется, не видел. Маленькая, тоненькая в черном старомодном платье с высоким воротником до подбородка и плерезами на манжетах, как будто даже ей великоватое в плечах. На голову наброшена черная шерстяная шаль, один конец перекинут за спину, другой свисал на грудь, переплетаясь с косой пшеничного цвета – непривычно длинной для нынешних барышень, которые предпочитали короткие локоны. И эта шаль, и эта девичья коса придавала незнакомке вид Джульетты или нежной тургеневской девушки, совершенно здесь неуместной в толпе старух в тулупах, каких-то граждан в коротких пальто и бекешах, женщин в косынках, повязанных по-пролетарски, и шапочках-клош. Что-то в лице ее было знакомое, но Грених никак не мог уловить в чертах, что же именно заставило глядеть на девушку так пристально. Молочно-белая кожа с нездоровым румянцем, темные бровки, которых не коснулось новомодное течение выпиливать из них линию тоньше хирургической нити, ярко-синие глаза под припухшими веками.

С перекошенным плачем лицом она опускала руку ко лбу Кошелева, легонько гладила, будто желая его пробудить от страшной летаргии, но заметив чей-то укоризненный взгляд, тотчас принималась делать вид, будто поправляет венок. Потом ее лицо искривлялось в гримасе отчаяния, и она старательно глушила подступившие к горлу слезы.

«Неужели дочка Кошелева? – пронзило Грениха неожиданное озарение. – Ведь чем-то отдаленно похожа на него!»

И вдруг она подняла глаза и посмотрела прямо на Грениха. Он тотчас ее узнал по этому открытому взгляду, лишенному жеманства. Девушка с каштанами, которая довела его до гостиницы. А ведь он даже не узнал ее имени.

Явился преосвященный Михаил, и все обратились взглядами к нему. В белых одеждах, весь разукрашенный знаками крестов, надписями и изображениями серафимов, со своей деревянной панагией на груди, архиерей повернулся лицом к тому месту, где был когда-то престол, и приступил к последованию мертвенному.

Грених наблюдал, как дрожал в руках святого отца требник. Само отпевание в этих пустых без икон и престола стенах было пронизано каким-то потаенным трагизмом, возвращающим в далекие библейские времена, когда первые христиане, гонимые римлянами, вынуждены были проводить службы в пещерах.

Люди молчали, многие истово крестились. И голос преосвященного Михаила – такой чистый, звенящий, пронизывающий чуть ли не до самого костного мозга – парил над их головами стаей многокрылых серафимов. Никто и не заметил, что клирос был пуст: отпевание проходило без привычного хора.

Потом последовало прощание. Оно длилось значительно дольше, чем шла служба: вся вереница почла за необходимое подойти к покойному, каждый хотел убедиться в правдивости легенды и собственными глазами увидеть: хоронят мертвого или живого? В храм втекал бескрайний людской поток в одни двери, вытекал в другие. Были и такие, которые подолгу, склонившись, изучающе разглядывали, иногда целыми группами, под своды купола взлетали сухие вердикты и мнения. Постепенно похороны превратились в научный коллоквиум, а тот, в свою очередь, в хаотичную свалку. Бесстыдные фотокорреспонденты озаряли стены храма вспышками, трое журналистов обступили архиерея и засыпали его вопросами, еще от двоих пришлось отмахиваться начальнику милиции.

Милицейские предприняли попытку разогнать участников паломничества, начались беспорядки, ругань, даже драки. Гроб подняли под возмущенные вскрики тех, кто не успел добраться до покойника, вынесли под всеобщее оживление и протест. Как его поставили на погребальные дроги и двинулись к кладбищу, Грених уже не видел – был оттеснен далеко назад. Майка нервно работала локтями, пытаясь выбраться наружу, чуть не потеряла свою буденовку. И откуда в Зелемске столько народу? Ведь тишайшим городком был, площади пустынны, экипажей нет, не шумели школьники, не бегали мальчишки, даже газетчики и те не оглашали пустоту улиц гортанным выкриком, в иных городах горячо оповещавшим горожан об очередной сенсации или новом съезде РКП(б). А тут вдруг такой крестный ход.

– Лучше вернуться, – остановил Грених дочь, когда, будучи уже в парке, понял, что к могиле Кошелева они смогут пробраться разве только по верхушкам надгробий и крестов.

Майка поджала губы и, недовольная, повернула к дороге. В гостиницу возвращались, сделав основательный крюк.