– Это важно, это… Мы, кажется, ужасную ошибку совершили вчера, дядю Карлика похоронили, а он все же… жив. Я просто погляжу, послушаю, а вдруг он там проснулся. А мы и не знаем. Вот, меня Осип Дмитриевич свезет.
– Эт что вы удумали! – взъярился тотчас старик. – Вот удумали, а! Не встанут они, не встанут, видел я ихнее лицо, синее-пресинее. Умерли господин Кошелев, упокой, господь всемилосерднейший, его душу.
– Ася, – устало вздохнула Офелия, беря ее под локоть. – Идем спать.
Лицо девушки скривилось, она всхлипнула, закрыла лицо руками, отвернулась. Грениху стало ужасно ее жаль. Бедная девочка, выросшая в доме набожной матери, наверняка верила в страшные сказки, а может, в воскрешение дяди тоже. И вся эта суматоха здорово ее помучила.
– Не пойду спать, страшно. – Она отошла к углу, потупилась, прижала к лицу измятый и мокрый от слез платок. – А вдруг дядя там один, в земле бьется?
Офелия притянула ее к себе как дитя и, нежно обняв, положила руку на волосы, уткнувшись носом в макушку.
– Не бьется уж, это точно.
– Откуда вам знать, тетя Лия?
– Я знаю.
Самолюбие Грениха испытало легкий укол. Будущая ординатор сказала это с такой уверенностью, будто больше знала о нарколепсии, чем он. Наверное, уж ходила в ледник на опознание. И виденное ее вполне удовлетворило.
– Профессор, не уходите, – прогундосила Ася в бежевую кофточку Офелии.
– А я никуда и не ухожу, – вздохнул Грених. – Я с вами посижу. Захару Платоновичу пульс надо мерить каждые полчаса.
– Если хотите, я сама могу, или вон Осип пусть посторожит. Он у нас на все мастер, Захара Платоновича правая во всем рука, – подала голос Офелия. – Вы поди устали от нас ото всех.
– Нет, не устал. – Грених придвинул к кровати больного стул и сел. Офелия с Асей, не выпуская друг друга из объятий, опустились на лавочку.
Осип Дмитриевич издал протяжный вздох, поднялся с табурета, откланялся, попросил позвать, как только будет нужен.
И целую четверть часа все слушали тихое и монотонное тиканье часов, доносящееся из гостиной. Грених скрипнул стулом, встал, измерил пульс и сел обратно.
– Кошелев был очень больным и несчастным человеком… – вдруг молвила Офелия, поглаживая волосы девушки. Та немного успокоилась, прикрыла веки, на щеках все еще горел этот странный аллергический румянец, вкупе с чуть растрепанными волосами и припухшими глазами делая весь ее вид тревожным и потерянным.
Константин Федорович сжал пальцы, внутренне понимая, что вдове нужно выговориться.
– Я его по детству не очень хорошо помню, только то, что он был больной и слабенький, и его все время возили к врачам. Мы больше с Митей дружили – Зимина вы знаете, – а он за Карлика всегда всем сердцем болел. Не смотрите, что он такой нелюдим, он добрый, очень ранимый. Однажды, помню – было мне лет тринадцать, – пришла с гимназии, а Митя сидит на ступенях нашей веранды со страшным лицом – тогда он впервые стал свидетелем, как Карлик упал замертво. Его отчаянию не было предела. А потом весь город гудел – Карлик воскрес, и Митя плакал так, будто потерял и вновь обрел родного брата… Я и не думала, что стану женой этого самого мальчика-альбиноса…
Офелия захлопала мокрыми ресницами. На строгом ее лице пролегла черная полоса потекшей туши.
– Заново мы познакомились на философском вечере у литературоведа Переверзева. Я училась на медицинском, но меня всегда к поэтам тянуло. Карлик был настоящим гвоздем… но только не в том качестве, который он, видно, полагал. Думал, что большой оригинал, знаменитость… Шут! Над ним смеялись, его осыпали тонкими остротами, а он их принимал за комплименты. Да, у него был какой-то шик, эмигрантский, вычурный, броско-колючий. Называл себя Оскаром Уайльдом. И не стеснялся, напротив, щеголял претенциозным стилем. Писал он в давно вышедшем из моды стиле «ужасных рассказов», которые теперь пытается звать «фантастическими», чтобы быть в ногу со временем. Еще до революции вышла его книжка «Вампиры» под псевдонимом Барон Олшеври, но он ее не любил, считал глупым подражанием, хотя она… удивительно хороша. Почитайте! Да, подражание, но чрезвычайно милое. Когда вернулся из эмиграции, ходил по книжным лавкам, скупал томики и сжигал их. Нынче в моде соцреализм, но он и здесь как-то умудрился вплести своих упырей, сатану и чертей, и это сошло ему с рук… Боюсь, как бы это плохо не кончилось… Они просто еще не все поняли, что он понаписал… Господи!
Офелия Захаровна протяжно вздохнула, проведя рукой по лбу.
– Мне всегда было очень жаль смотреть, как он один отбивается от целой стаи голодных волков. Знаете, нет злей общества, чем самое высокое литературное собрание. Мы – медики, прослывшие циничными натурами, и то сердечнее, что ли. Писатели и поэты же… из-за своей извечной мнительности неизбежно обрастают шипами, когтями и начинают источать яды. Каждый мнит себя «тем самым», «гласом времени», «народным». А у Кошелева… это было не настоящее. Он клоуничал, передразнивал. Может, и у всех остальных тоже ядовитость показная – черт их всех поймет… Но ведь так нельзя! Нельзя опускаться до оскорблений. Есть такие, кто любое слово готов принять за чистую монету!
– Вы его любили? – вырвалось у Грениха. От откровенного вопроса профессора губы Офелии уголками мягко шевельнулись в улыбку, на щеках появились ямочки.
– Не знаю. Он был интересен, к нему влекло… Возможно, раньше. А может, мне было его только жаль! Карлик был забавен, трогателен. Ну неужели, профессор, вы точно так же не смотрите порой на людей, как некий экспериментатор? Не скрою, любопытно было наблюдать, как он буравил эту живую литературную стену лбом. Я зачем-то пыталась быть рядом. Теперь понимаю – зачем. Холодное сердце экспериментатора. Нет, все же… вы видите меня насквозь, мою неумелую попытку скрыть чувства. Да, стыжусь… А собиралась объяснить совсем другое!
Офелия с раздражением глядела в сторону.
– Его печатали, – выдавила она с трудом. – Несмотря на насмешки со стороны литературных кругов, на несоответствие жанру. Печатали в толстых журналах, приняли в свой круг Зарудин и Асаев. Что не могло не повлиять на него. Здесь, в Зелемске, в этом провинциальном городишке, где все литературное общество и состояло в штате местной газеты, он просто сошел с ума, намеренно выпячивал свое превосходство, кривлялся, выделывался, как никогда. Все его помыслы и разговоры сводились к его персоне и непревзойденному литературному гению. По возвращении своем они с Дмитрием Глебовичем тотчас не поладили. Тихий черноволосый Митя и белый, как одуванчик, непоседливый Карлик – как два полюса магнита… Они ведь были когда-то так дружны! Но, видно, годы, эмиграция Карлика, революция, смена власти… Оба неизбежно обросли чешуей чрезмерного самомнения, нереализованных амбиций и разбитых надежд. Я и заметить не успела, как игра превратилась в нечто страшное. Меж ними загорелась война. Кошелев обрушил на Зимина все то, что терпел в Москве сам, он открыл на него настоящую охоту и не упускал случая задеть за живое. Ему было наплевать на всех, кроме себя. Он просто игрался, выплескивая яд.
Офелия со слезами на глазах отвернулась. Грених ничего не сказал, она надолго замолчала.
– Митя пишет очень давно. Он пишет для него. Все его публикации сберег, и даже томик Барона Олшеври. Трепетно их все у себя хранит. Лелеял мечту когда-нибудь показать несколько своих законченных работ. Митя очень много работает. Вся эта канцелярия, ведомости, тонны рукописей, статьи отнимают у него здоровье. На собственную жизнь у него совсем не остается ни сил, ни времени. Ох, бедный! Видели бы вы его комнатушку, в ней совсем нечем дышать… Так было нельзя поступать. Это было хуже убийства. Кошелев обсмеял его газету… и на следующий день Митя сжег все, что написал за одиннадцать лет. Все сжег, понимаете! Ничего не осталось. Он потерял смысл жизни. Он был раздавлен, убит, уничтожен. С этих пор… мы больше с мужем не живем.
Офелия провела под глазами пальцами, еще больше размазывая черные разводы. Ася, слушающая ее, вновь уселась в позу васнецовской Аленушки, глаза ее были сухи, щеки по-прежнему пылали. Казалось, она была далека от литературных страстей, и оставалось непонятным, какие чувства испытывала к дяде. Голос Офелии как будто даже ее убаюкал, она отворачивала лицо, прятала глаза, но иногда Грениху удавалось поймать их выражение, в котором крылся тлеющий вулкан.
– Когда я застал его перед смертью, он тоже жег свои тетради. И вы должны были понимать, что лишь из ревности он устроил вам весь этот балаган. Не может человек вечно быть шутом. Иногда за внешним кривлянием прячется мука, – зачем-то сказал он, обращаясь к затертому рисунку ковра под ногами женщин. Это был вовсе не сеанс психоанализа, зачем он отвечает ей? А ведь надеялся избежать своего вмешательства в эту грязную, совершенно чужую историю.
Офелия вскинула на профессора заплаканные, утомленные глаза. Речи Константина Федоровича прозвучали так, словно он укорял ее в смерти, а может, и в убийстве собственного супруга! Вечно у Грениха выходило все вот так топорно и резко. Он мысленно отругал себя за эту свою всегдашнюю прямолинейность, ледяную колкость, которую все воспринимали крайне остро.
Офелия спрятала лицо в волосах Аси и неожиданно горько, сожалеюще расплакалась.
– Да, возможно, вы и правы, я во всем виновата, потому что замуж вышла назло Мите… Потому что он… он…
Бедная Ася, которая, по всему видимому, историю эту знала, теперь болезненно скривилась и тоже всхлипнула.
«Не решался сделать вам предложение», – пронеслось в голове.
– И теперь я как будто повинна и в их противостоянии. Повинна и в смерти Карлика, и в отчаянии Мити…
«Что поделать, – сказал себе Грених, – увы, так и есть». Но вслух, разумеется, не сказал этого, сдержался, хотя фраза вертелась на языке. Вздохнув, он вынул часы, сосчитал пульс больного и отошел к окну. Пока они говорили, стало светать.
Ася иногда всхлипывала, теснее прижавшись к вдове. Теперь ее силуэт сделался размытым на фоне светлеющего рассветного, но затянутого низкими, беспросветными облаками, неба. Повисшие над тихим осенним пейзажем ровными слоями всех оттенков свинцового – от серовато-белого до синюшного – они походили на приближающийся самум. На востоке, над желто-зелеными пиками леса обозначился большой белый шар, едва заметный, будто гало.