Синдром Гоголя — страница 50 из 57

Глава 16, в которой Грених раскрывает дело

Мысленно простившись с жизнью, Константин Федорович расслабил тело и полетел вниз, но встреча с твердой поверхностью была неожиданно безболезненной. «Это аффект», – не спешил радоваться Константин Федорович, распластавшись на земле. Черная пропасть поглотила его чем-то пряным, склизким на ощупь, как давно перегнившая солома.

Вспыхнуло спасительное воспоминание:

«…На дне водонапорной башни до первого уровня вырос холм из мусора всякого, поросший полынью. Эту башню недостроили, для нее водяную турбину собирались приобрести, – возник перед глазами начальник милиции».

– Тьфу ты! – поднимаясь на локте, выругался Грених. – А я уж было думал, мне сегодня ангелы споют «Аве Мария».

Лицо заливало что-то теплое, он прикоснулся к виску, поднес мокрые пальцы к носу – кровь. Все ж треснулся обо что-то, от потрясения и не заметив.

Было темно, как в пасти дракона, но рекогносцировка на ощупь показала, что холм внутри действительно зарос полынью, да такой высокой и густой, что Грених почувствовал себя муравьем на газоне – он не мог достать до самой верхушки кустов, сколько ни тянулся. От того, что под крышей было прохладно, а солнца втекало сквозь бреши ровно столько, чтобы полынь могла вырасти, но не сгореть, она здесь достигла высоты двух метров, а может, и больше, и разрослась такими плотными джунглями, что Грениху некуда было ступить.

Еще раз отерев с щеки и уха кровь, он полез в карман за фонариком и с досадой обнаружил, что тот при падении выпал.

Провозился с полчаса в поисках, надышался резкого, дурманящего полынного амбре, перепачкался в грязи весь с головы до пят, выругался, двинулся к стене – на первом этаже башни располагалась дверь, но снаружи она была заколочена досками. Грених заприметил ее, еще когда ходил по двору. Придется искать что-то потяжелее и ломать.

Схватка с дверью тоже оказалась безуспешной – ничего тяжелого и полезного не нашлось. После часа длительной работы плечом, коленом, спиной Грених взмок, устал, замерз и стал страшно злиться, что оказался заложником такой глупой ситуации. К тому же кружилась голова от удара и принялось мутить. У двери совсем не имелось места развернуться, удобно встать, разбежаться, чтобы высадить ее, – подножие поросшего полынью холма было узким, едва помещалась ступня. В башню сваливали мусор, потом принялись ссыпать грунт, припорошили все это песком – что-то рыли, что-то сооружали, но стройка стала.

Дело шло к ночи, Майка будет беспокоиться. Не дай боже пойдет следом. Как бы ее Зимин не тронул…

Грених ткнулся в дверь потным лбом, закрыл глаза. В ушах стоял звон пополам с собственными шумными хрипящими вдохами и выдохами, а перед глазами – в зеленых и красных вспышках утомленно-горестное лицо Зимина…

Невольно Грених представил, как секретарь лезет на второй этаж гостиницы по лепным украшениям, как переступает подоконник. Кошелев его впускает, он курит с ним, пьет, ведь ссора их была деланая. Зимин дожидается, когда Кошелев совсем опьянеет, всыпает в графин с водой яд, наливает ему в стакан, дает выпить, а потом выползает наружу за подоконник, встает на выступе карниза и ждет, чтобы убедиться, что Кошелев умер. Остается только напечатать предсмертную записку на машинке, и никто никогда не помыслит, что это было не самоубийство.

Каким же ядом воспользовался Зимин, откуда его взял? Яд был, наверняка… Зимин и Грениха пытался отравить. Еще до похорон!

Он вспомнил себя в трактире за ширмой, перед глазами бутылка «Массандры», два стакана и черно-желтое лицо Зимина. С ясностью, какой был лишен в тот пьяный вечер, Грених смотрит на секретаря, тот всыпает что-то в стакан профессора, стакан выскальзывает из рук. Лицо секретаря сереет, а профессор неловкой рукой стирает салфеткой пролитый портвейн со стола.

Его просто спасли неведомые ангелы-хранители.

Тогда в винном тумане он не придал значения странным манипуляциям Зимина с желтоватого цвета пакетиком с колючим росчерком химического карандаша в углу. Грених решил, что Зимин принимает лекарство. Но в пакетике был яд.

Осквернив могилу, убив монаха и будучи на самой высокой ступени отчаяния, секретарь весь в грязи притащился к Офелии. Бедная Ася, разумеется, его узнает, и, может быть, даже, сама и впускает в дом, а потом становится невольной свидетельницей объяснения двух любовников, которые замыслили убить неугодного мужа. Да все у них пошло вкривь и вкось.

Грених вспомнил запекшуюся кровь на затылке девочки и обессиленно привалился к двери спиной, стал медленно сползать вниз. Теперь стало понятно ее молчание. А самое неприятное – участие Офелии в этом не ограничивалось ролью жертвы. Вот почему, прибежав за ним растрепанная и взволнованная и рассказав, что обнаружила бедную девочку полумертвой, она не стала ее приводить в чувство и солгала про веронал. Кроме того, прежде чем бежать за помощью… вымыла полы в гостиной! Эта столешниковская красотка с томным голосом, жена известного писателя, роковая женщина, взгляд с поволокой, короткие крашеные кудряшки – мыла пол в гостиной и чистила от грязи ковры вместо того, чтобы оказать первую помощь потерпевшей!

Почему он не придал этому большего значения? Почему Плясовских не ухватился за такую существенную деталь?

Конечно же, Офелия делала это не без мотива, взяться за швабру она могла только по одной причине – чтобы выгородить кого-то, замести следы. Выгородить себя?

Окончившая медицинский Кошелева уж как-то да и разбиралась в ядах. Она внушила Зимину отравить ее мужа, невольно ли, нарочно. Зимин, будучи во власти чувств к ней, движимый завистью к Кошелеву, увы, задуманное исполнил. Но Зимин – отчаянный трус, он ведь не был способен сделать предложение женщине, которую любил, не имел смелости открыть своих рукописей и сжег их даже раньше, чем кто-либо их стал хулить. Подсыпать яду Карлику представлялось ему непосильным подвигом. Он его совершил, но не получил взамен ни успокоения, ни Офелии, которая, махнув лисьим хвостом, укатила куда-то прочь. Теперь оставалась одна лишь Ася – случайный свидетель, и он ее мучил, шантажировал, подступался к ней, хотел убить, но смелости все не находил.

И теперь, когда единственный ее заступник заперт в башне…

Грених вскочил, заорав бессмысленное и нелепое «На помощь!».

Секретарь, расправившись с ним, теперь двинулся в дом, где прятались Ася и Майка!

– На помощь! – Грених принялся колотить по деревянным дверям башни со всей силой так, что доски заходили ходуном и посыпалась сверху пыль.

Трясясь от страха, Константин Федорович с ясностью больного в бреду видел идущего по дорожке от плетня к крыльцу Зимина, слышал шуршание гравия под его медленной поступью.

Шумно вздохнув, Грених развернулся, сел.

Нет, Зимин – трус. Он не тронет ее. До сих пор не тронул.

Не смешивать работу мозга и верещания сердца! Электричество нейронных сетей отдельно, а фибрилляции предсердий и желудочков – отдельно. Иначе быть замыканию. Грених приказал себе успокоиться.

Кто в этой парочке обладал холодными головой и сердцем? Офелия! Она осуществляла руководство. Все она – кислота, яд в графине с водой для Грениха, следы на коже племянницы – такое ясное доказательство, что их поставил восставший из могилы или свихнувшийся Кошелев. Как хорошо все свалить на мертвого безумца, тело которого никогда не найдут. Его уже сейчас перестали искать; Офелия ясно понимала, что дело кончится этим.

Лицо профессора перекосило от омерзения. Он представил томную, степенную Офелию, которая с такой материнской нежностью, покровительственностью обнимала Асю, она же хватает тяжелый предмет с комода, замахивается, и Ася падает без чувств. С медицинской холодностью надевает украденные у профессора перчатки, достает из своей аптечки кислоту, растирает ее в пальцах и прижимает ладони к лицу, шее, плечам бедной бесчувственной девочки. За этим наблюдает Зимин – он здесь же, в комнате. Ася – невольная свидетельница их ссоры, а может, и многих других, что были прежде, – ей в живых оставаться нельзя. Но Зимина трясет от нервного напряжения, он раскаивается и мечтает лишь об одном – о покаянии. Стоит столбом, смотрит безумными глазами, как Офелия, будто бесчувственная фурия, оставляет на ребенке следы якобы прикосновений разлагающегося мертвеца, объясняя, что так они все смогут свалить на Кошелева, который уж точно больше никогда ни о чем не проговорится и за себя свидетельствовать не станет. Зимин все бы отдал, чтобы прервать свое участие, но слишком поздно. Возможно, он пытается остановить Офелию. Та успевает ему залепить пощечину – следы на щеке секретаря и на запястьях можно объяснить лишь ее яростной отповедью. И Зимин бежит вон искать архиерея.

Бедный святой отец! В этой истории он совершенно ни при чем. И без того помотанный гонениями, он оказался ненароком захвачен жерновами чужого адюльтера. Его ведь одно только и волновало – не утратить во всем этом адовом хаосе веры.

Грених вспомнил, с какой головной болью тогда вернулся из монастыря, не подозревая, что отец Михаил от бед, обрушившихся на его городок и страну, давно пребывал в состоянии такого отчаяния, что не замечал, как травится парами эфиров и масел. Не признал Грених в нем святости, великодушия и большого доброго сердца. Тотчас стал предполагать, что преосвященный хотел его отравить. А меж делом он был единственным, кто по Кошелеву страдал искренне, точно по собственному брату. Не мог этот светлый человек руку на кого-то поднять. Эх, время гадкое, светлых людей нет совсем, вот и перестаешь в них верить. Все ждешь лукавства и низости.

Грених должен был торжествовать – дело раскрыто. Но что толку? Теперь он заперт в этой башне, в которой сгинет. Если Кошелева за две недели не нашли, то его и подавно не сыщут. И надо же было этому случиться, когда он нашел дочь, встретил Асю, надумал бы, может, вновь жениться…

Плотнее запахнув плащ, Грених привалился плечом к двери. С усталости онемела левая рука. В таком напряжении он не пребывал со времен войны. Сознание пронзила приятная мысль, что здесь можно не мучать себя насильным, доводившим порой до безумия, караулом, и если глаза тяжелеют, их можно закрыть. Зимин – это не немчура, не австрияки и даже не Белая гвардия, а всего лишь трусливый сочинитель.