Я плавал средь морей и льдин,
У моря видел все оттенки,
И все-таки конец один:
Домой приехал, сразу - к стенке...
Под лихую пластинку, которую я сохранял на память об улыбке Сталина, он уже не плясал...
Побывав недавно в Ялте, я не встретил никого из наших друзей: кто уехал, а кто, как Саша Марков, спился...
На месте оказался лишь Стасик Славич, даже адрес и телефон не изменились, да он и сам не изменился: рассказывает глуховатым голосом ялтинские новости и упоминает Вассермана. "А он ведь был здесь..."
Незадолго до смерти... Приехал с дочкой, из Кишинева, лысый, сгорбленный, похож на старичка... Прошел молча по набережной, даже не выпил ничего и уехал.
- Прощаться приезжал?
- Вроде того.
- А он знал, что у него... рак?
- Не мог не знать, врач же!
Мы налили портвешка. Теперь его на набережной опять завались, только цены другие. Выпили за Яна не чокаясь. Пусть его душа ТАМ успокоится... Он был не такой, как мы. Но он был естественнее нас, ибо жил, как хотел. Мы же этого не умели делать. Это раздражало одних и привлекало к нему других. Но и те и другие пытались Яна подмять под себя, сделать его жизнь похожей на их собственную... Временами это удавалось. И тогда он страдал.
Приняв еще по стаканчику, мы со Стасиком долго молча смотрели на порт, неприятно пустынный: теплоходы почти не ходят по Черному морю из-за нефтяного кризиса. Прихватив бутылку водки, пошли допивать к Стасику домой, прикупив по дороге дешевых овощей у крымских татар, расположивших свой крошечный базарчик неподалеку от памятника Ленина, все так же стоящего в центре города с черепом, обгаженным голубями.
Где-то рядом, за лифтом, громыхнула доска и объявился жирный котина. Без всякого интере-са ко мне он прошествовал над моей головой, стряхивая на нее сухую пыль, и скрылся... А я остал-ся стоять, вдруг почувствовав, что ноги мои от долгого сидения на карачках затекли.
В день отлета из Парижа, куда мы, несколько писателей, были приглашены на международ-ную книжную ярмарку, погрузился я на шестом этаже в лифт, одноместный, в нем даже чемодан пришлось на попа ставить, и не успел отмахать вниз пару этажей, как встал. И дымком запахло... Сперва нажимал я на кнопки, потом кричать начал. А внизу, в холле, на диванчике, Маканин с Фазилем Искандером на вечные темы беседуют, и каждое их слово так слышно, будто они рядом... Но вот меня-то они не слышат. Такой странный резонанс... И автобус у подъезда, который в аэропорт ждет... И до самолета час или около того... А я все кнопки нажимаю, и слова-то снизу о мироздании, о вечности... Господи, думаю, вечность - это так вот сидеть неуслышанным в лифте, который почему-то железный и напоминает гроб, поставленный на попа... Как меня через узкую щель вытаскивали, не говорю...
А еще в доме, где я живу, собираемся как-то в Кремль: там Борису Мессереру будут госпремию вручать. А до этого мы у него на этаже по рюмке коньяку приняли, торжественные, наглаженные такие, даже чуть надушенные...
И вот торчим в лифте, а Белла Ахмадулина с ног сбилась, пытаясь нам помочь... То на один этаж, то на другой... А Борис из лифта все больше нестандартной лексикой... и на Беллу, и на диспетчера, и на весь мир... Время ехать, премия-то - это не шутка, сам Борис Николаевич вручать будет...
Но ладно... В моем безразмерном застолье возник мой другарь Емил, как будто не расстава-лись... "На здраве", - кричу ему через стол и рюмку тяну, наперсточек золотой. Так в Болгарии первую рюмку поднимают: "На здраве... Емил! Добре дошли? До моего подвала? А помнишь, как по России..."
ДУЛЯ
(Болгарский друг Емил)
Шел летний месяц июнь, цвели тополя, забивая обочины тротуара белым пухом, а старушки у метро торговали пучками редиса, лука и букетиками ландыша.
Из Пловдива, впервые в Москву приехал Емил, и на семейном совете с женой, после долгих споров, решено было устроить для него автомобильную пробежку по знаменитым местам, чтобы смог наш другарь поближе рассмотреть Россию.
Ну а поскольку Емил человек не совсем, что ли, свой, а заграничный, никто бы ему не позволил свободно ездить по нашей насквозь засекреченной стране. Решили путешествовать без разрешения: ездить в машине, жить в палатке, ну а в местах шибко городских, в Питере, скажем, или Риге, нашли знакомых, которые согласились на одну-две ночи нас приютить. С тем и двину-лись в путь.
Для компании я пригласил давних моих друзей, семью Зябкиных: Бориса и Люсю. Мы уже ездили вместе на Селигер и в Карелию, путешествовали по Украине, по Закарпатью. Мечтали заглянуть и в уютную Прибалтику, да никак не выходило...
Они недолго колебались, у них и отпуск подоспел, и в какой-то день июня, раненько, по утренней прохладе, мы вырулили на пустынное, еще влажное после поливальных машин шоссе и взяли курс на Ленинград.
Я не собираюсь описывать все наше путешествие. Оно проходило довольно гладко, пока не въехали в долгожданную Прибалтику. А история началась с того, что, проезжая мимо сельского магазинчика в Эстонии, по дороге к Тарту, я притормозил машину и, обернувшись к Борису, попросил проверить, есть ли у нас во фляге водка.
Борис разыскал флягу, она валялась за спинкой заднего сиденья, и, с силой тряхнув, заверил, что водки хоть отбавляй. На что Люся не преминула ехидно заметить, что насчет "отбавлять" у нас очень даже получается: что ни день, отбавляем. Намекая на вечерние трапезы, в которых фляга играла не последнюю роль.
- Что она у вас, бездонная, что ли? - спросила Люся.
- Не знаю, - отвечал бодро Борис. - Но булькает!
Теперь о фляге. Домашнее ее прозвище корыто. Изготовлена умельцем в каких-то авиаци-онных или космических мастерских из прочного титанового сплава, и в разные времена в разных ситуациях прикладывались к ней чуть ли не все ныне известные в стране писатели. Не писатели - тоже.
Флягу обожали. Особенно была она в ходу, когда был я холост. А холостой быт, известно, сродни походному: миска да кружка с ложкой, да вот еще драгоценное корыто, в котором можно держать и воду для питья.
Но, правда, водой я не злоупотреблял. Это же не баклажка, с которой школьники ходят в поход, а та же поллитра, только из металла...
Бутылка, посудина одноразовая, и если ее откупоришь, нужно пить до дна... Много истин таится в вине, но главная - на самом дне... Можно и недопить, и отложить, но так уже никто на моей перенедопитой родине не делает из суеверного, полагаю, страха пролить, разбить... Но еще потому, что невозможно физически прервать процесс пития, пока он идет. Этого не поймут и осудят. Недопитая поллитра дурно характеризует ее хозяина.
Корыто же прочно, как противотанковый дзот. Его хоть танком утюжь, хоть гранату подкла-дывай... Уцелеет само и свою сущность - внутреннее содержание - до капельки сохранит. Так прекрасно знать, что при любых катаклизмах есть нечто, подтверждающее прочность, неизмен-ность бытия.
Да и пить из него можно, как хочешь: на ходу, вприхлеб, или частями, или оставить на черный день... Но лучше на утро.
Один знакомый описывал мне занятную игрушку, встреченную где-то в российской глубин-ке. Снаружи так, ничего примечательного, глиняный бычок, в который заливается поллитра водки. Секрет же бычка в том, что в момент застолья он отдает четыреста пятьдесят граммов, и ни капли больше. Можешь его трясти, даже разбить, но ничего не получишь. Зато наутро, когда подступает к сердцу терзающая жажда, расчетливый бычок, как на ладошке, поднесет тебе, во спасение, драгоценный остаточек: сбереженные им от тебя же пятьдесят граммов... И ты - снова жив!
Разгадку тайны бычка я не знаю, но жаль, что сейчас уже никто не помнит, как он сделан. Видать, создал бычка, в минуту просветления, русский умелец, невыносимо страдавший по утрам от тяжкого похмелья.
Возвращаясь к корыту, отмечу одно золотое правило: не забывать доливать в него любимое пойло.
Я переспросил Бориса:
- Хорошо побулькал?
- Да, хватает, - отмахнулся он. - Езжай! Езжай!
Борис торопил, боясь пропустить вечернюю рыбалку.
Солнце, весь день простоявшее в зените, будто приваренное к небосводу, сдвинулось, наконец, с места и стало заваливаться в сторону запада. Чем дальше, тем скорей, наливаясь спелой краснотой и увеличиваясь в размерах, пока не зависло раскаленным медным шаром над дальним гребешком леса. Зелень, трава и все вокруг окрасилось в теплый желтый свет.
Мы свернули с трассы влево к озеру, огромному, до горизонта, и в мелком соснячке на песчаном берегу небольшой речонки, что впадала в озеро, разбили лагерь.
Емил тут же насобирал ракушек и вскоре преподнес нам на горячей сковородке. Его удивляло, что такую роскошь, как ракушки, у нас не едят.
- Их там столько! Могли бы завалить деликатесным продуктом Париж!
- А дождевыми червями Пекин, - добавил Борис.
- Ну а дураками мы бы завалили весь мир! - сказала Люся.
Ни к Емилу, ни к его ракушкам ее реплика, конечно, отношения не имела. Относилась она к начальству Люси, которое не заплатило за отпуск денег. "Может, они считают, что я проживу на ракушках?" - произнесла она задумчиво.
Мы с Борисом отказались от нового блюда наотрез, а Люся, чисто женское любопытство, согласилась отпробовать.
Понюхала, лизнула, потом взяла "на зубок" и не без видимого напряжения пожевала.
Мы с интересом ее рассматривали.
- Ну что передать твоим начальникам?
Люся за словом в карман не полезла:
- Так и передайте: что они, как эта улитка... Ни рыба ни мясо!
Пока Емил наслаждался ракушками, мы с Борисом наловили полосатых окуньков - Борис, сам в прошлом моряк, называет их матросами - и сотворили роскошную, с ароматом на весь берег, ушицу.
Настоящая уха - это всегда искусство, и женщин к ней истинные рыбаки не допускают. Ну разве что снизойдут, позволят порезать лучок или подать приправу.
Трижды бросаем в кипящую юшку рыбу, рассортированную по калибру, потом извлекаем, да по счету... Не дай бог, хоть одна дурочка застрянет и засорит благородную - тройную - уху костями...