Он выходил и уходил так до тех пор, пока его не увели со сцены. Под руки. Кинозрители покатывались. Наталья не смеялась. Она не знала, что такое настоящая серьёзная музыка, рояль, композитор Бах, но у неё сразу сжалось сердце – пианист мгновенно стал ей близок. Она была такой же. Трусливой, не верящей в себя, зачуханной, А пианист всё выходил и выходил. Он словно хотел умереть на сцене. Это был шок, бесконечно растянувшийся его шок… Вот и сегодня и у неё был такой же. Только она, в отличие от музыканта – сидела и сидела. Никуда не уходила. Словно тоже из упрямства. Все уже попрощались с ней, ушли, а она всё сидела за столом. Так же откинуто. С отвешенным ртом. Словно была уже без сознания. Вера Николаевна думала, что она просто пьяна. Включившееся сознание Ивашовой уловило тихие слова женщины: «Ты бы уложил её, что ли, у себя. А сам бы вот здесь, на диване». Только тогда она поспешно встала. «Извините, пожалуйста, меня! Задумалась. Спасибо вам. До свидания». Деревянными ногами пошла на выход. Стыдно было нестерпимо, до слёз.
5
Между тем у себя в доме на окраине города утром проснувшийся Проков – недвижно лежал. Не в спальне с женой, а в большой комнате на диване, Похмелья не чувствовал. Контузия, полученная в Афгане, от всяких похмелий вылечила. Просто лежал с пустой головой. Ничего не мог вспомнить о дне рождения Плуга. Лежал на левом боку, придавив протез, который вчера даже не смог отцепить.
Слышались какие-то шорохи, поскрипывания за спиной. Повернул голову.
Жена месила на столе тесто. Уже по тому, как брезгливо она выпятила нижнюю губу было видно – она очень сердита на мужа. А уж что-что, а губу выпячивать жена умела.
– Разве тебе можно пить, Николай? Ты ещё рюмки не выпил у Плуготаренков, а уже был в отключке. Ты вспомни, как сидел сначала за столом. Ещё трезвый. Вспомни! Юра тебе говорит, к тебе обращается, а ты пригнулся над тарелкой – и хомячишь. Будто вовек пельменей не ел. Я тебя ногой толкаю, а ты даже не слышишь. Хомячишь. Стыдоба! А потом, потом что ты вытворял? Когда выпили и запели? Кто громче всех орал и пугал своей чёрной ручищей? И больше всех толстую Юрину невесту? Да так, что та, бедная, полезла под стол, будто достать там что-то. А?
Проков молчал. Тесто скрипело.
– А на улице что было потом? Помнишь? Как мы с Верой Николаевной отбивали тебя у милиции? Ведь фургон уже приехал за тобой. Милицейский фургон! Не мы бы – лежал бы сейчас в вытрезвителе, а не здесь на диване.
Проков скинул ноги, сел. В майке, в трусах. Всклоченный. Стал отстёгивать протез. Потом, вырвав у жены полотенце, пошёл во дворе. В летний душ возле огорода.
В половине девятого он вышел за ограду и отправился в город. На жену, развешивающую бельё во дворе, не смотрел. У него всё чётко – в девять он должен быть на работе.
У киоска возле парка развернул утреннюю газету, накинув её на присогнутый протез. Должна быть напечатана статья об инвалидах. И вдруг разом забыл о газете – тот парень, парень в кепоне, пацан, торопился к трамваю. И трамвай вот-вот должен был тронуться.
Проков бросился, побежал.
Трамвай уже шёл, но Проков упорно бежал, махал скомканной газетой. И, увидев в зеркале бегущего инвалида с чёрной неживой рукой, вагоновожатая сжалилась, тормознула, чуть-чуть сдвинув дверь. И Проков влип в месиво тел.
Пацан в кепоне пробирался к середине вагона, Проков лез за ним. Ухватил, наконец, за плечо: «Ну-ка, постой-ка, шплинт». Пацан лет шестнадцати повернул конопатое недоумевающее лицо. «Ошибся, дядя?» Проков схватился за ручку на спинке сиденья, чтобы не упасть…
Случилось всё в позапрошлом году.
В ту осень, уже с сентября, хулиганьё начало по-волчьи сбиваться в ночные стаи. Ходить припозднившемуся обывателю по улицам, особенно на окраинах Города, стало опасно. Налетали всегда неожиданно. Без всяких «козёл, дай закурить» сбивали с ног и начинали пинать.
Афганца Прокова отпинали прямо напротив его ограды, прямо под уличным фонарём. Проков катался по земле, инстинктивно закрывался одной рукой, скукоживался как зародыш в материнском пузыре, по которому садят ногами. Но спина оставалась открытой, и в неё тоже били. Били с размаху, будто в тумбу. Особенно старался, прыгал вокруг и пинал один пацанок. В большом кепоне. С тонкой шейкой. Как шплинт.
Бряцая гитарой, дальше и дальше укатывался по пустынной улице весёлый хор. Проков ворочался на земле, стонал. Со двора дура Пальма только тявкала, повизгивала. На столбе ярко светил фонарь.
С карачек пытался встать, чтобы дойти хотя бы до калитки, до лавочки возле неё. Дошёл кое-как, сел. Весь сжатый от боли, коротко дышал. Нестерпимо ныло в боку. Видимо, поломано было рёбро. Может быть, два. Проков не мог глубоко вздохнуть. От дома бежала в ночной рубашке Валентина. Дура Пальма бежала вместе с ней, подпрыгивала к её лицу…
Плуготаренко с коляской тогда сам смог взобраться по крутому въезду на высокое крыльцо корпуса травматологии. В пятой палате на первом этаже он увидел лежащего друга точно таким же, каким тот был в ташкентском госпитале в 82-ом году, где ему оттяпали руку – сплошь забинтованным, прямо с культей руки, опять обрезанным на один бок.
Возле друга сидел востроносенький милиционер в накинутом халате с ожидающей ручкой на милицейском планшете.
– Так сколько их всё же было – восемь или десять? – настаивал милиционер.
– Трудно, знаете ли, сосчитать, когда тебя пинают, когда ты катаешься по земле, – вполне серьёзно отвечал пострадавший.
– Так вы запомнили кого-нибудь или нет? – продолжал настаивать милиционер.
– Запомнил. Точно запомнил! Но мне тут же дали по башке. И этот запомненный мною из башки сразу вылетел, – очень серьёзно смотрел на милиционера пострадавший. И добавил: – Знаете ли!
Милиционер крякнул, поднялся:
– Поправляетесь.
На его место заехал Плуготаренко.
– Эко тебя, Коля. Хуже, чем в Афгане. – Сидел, не знал, что говорить.
Распухшее, в кровоподтёках лицо Прокова было как у синего идола.
Проков сжал руку друга, щелки глаз красно наполнились слезами:
– Я запомнил его, Юра, запомнил!..
За эти два года были и ещё подобные случаи, когда он бегал за удирающими шплинтами. Один раз, догнав, долго извинялся и похлопывал по плечу перепуганного паренька в большой кепке: «Прости, друг, прости! Обознался!»
Другой случай был посерьёзней.
Лже-Шплинта он выдернул прямо из орущих зрителей стадиона. Во время футбольного матча. Начал избивать одной своей рукой защищающегося парня в большой кепке. Человек пять еле скрутили однорукого инвалида. Он же мало что помнил. В себя пришел только в милиции. Общество инвалидов его отстояло тогда, до суда дело не дошло, списали всё на контузию Прокова.
Специально возвращался в ту осень домой поздно вечером. Ближе к десяти, к одиннадцати. Как волк прокрадывался по тёмной своей улице из конца в конец. Переходил на соседние улицы. В руке сжимал гвоздодёр, завёрнутый в газету. Но не то что Шплинта, даже кодлочки какой-нибудь завалящей ни разу не встретил. Всю шпану как слизнуло с улиц его района. Он и сам уже начал сомневаться, всё ли у него в порядке с головой. Как говорится, а был ли Шплинт? Банда была, это точно, но был ли в ней этот пацан. Может быть, действительно это всё последствия его контузии. Может быть, лихая радостная мордочка в большой кепке ему пригрезилась. Пригрезилась в полуобмороке, в боли его, когда он добирался до скамейки у своего забора.
6
Проков свернул на Белинского, к двухэтажному голому зданию. С заблудившейся возле него берёзкой. Вроде деревенской девчушки с запылённым зелёным рюкзачком.
В кабинете Прокова грузный Громышев уже сидел, ждал. Похмельный, чёрный, как самое красивое и печальное бульдожье страшилище.
– Похмелиться бы мне, Коля. После вчерашнего.
Проков дал ему денег. Громышев поднялся, тяжело пошёл к двери. Видимо, в пивную. Протезы его под брюками в районе ягодиц ёрзали, срывались, ходили ходуном.
Потом в его инвалидной таратайке поехали в военкомат. Как будто в единой железной юбке до земли. Одной на двоих. Громышев поддавал и поддавал дыму и треску. Затиснутый между тучным водителем и дверцей Проков сидел как большой начальник – с папкой под мышкой…
При виде двух инвалидов, входящих в кабинет, подполковник Ганин не смог скрыть досады:
– Опять вы!
Инвалиды поздоровались, солидно сели у стола. Проков развязал папку, протянул Ганину бумагу. Список своих подопечных, кому требовалась неотложная помощь.
Военком наладил очки. В списке обнаружил целых двадцать шесть фамилий. И всем нужны телефоны, коляски, протезы! А одному – машину подавай! Это как?
– Вы что, совсем съехали? Мне что, все дела бросить и неделю заниматься вашими инвалидами?
Смотрел на настырных двух, даже не воспринимая их инвалидами.
Громышев мягко поправил его:
– Они не только наши, но и ваши, Пётр Семёнович. Они призывались на службу у вас. Они все побывали вот в этом вашем кабинете. Вы их всех напутствовали, прежде чем вручить предписания. Благословили, можно сказать, на дальнейшее.
Седой, уже предпенсионный Ганин нахмурился. Как уличённый в нехорошем. Случившемся когда-то. По молодости. По глупости.
– Ладно. Я посмотрю, что можно сделать.
Инвалиды тут же подошли, наклонились, начали уточнять в списке, кем нужно заняться в первую очередь. Взятый в клещи, Ганин только голову поворачивал к наглецам.
Вечером, за столом у Плуготаренки, Проков и Громышев опять запели, зараскачивались, затошновали. Уже без жён. По-холостяцки:
Ой, то не вечер,
То не веече-ер,
Мне малым-мало спалось,
Мне малым-мало спало-о-ось,
Ох, да во сне привидело-ось…
Тошновали полуобнявшись, заливаясь слезами. К Юре Плугу – кто кого притащил – они не знали, не помнили.
Мне во сне привиделося-а,
Будыто конь мой во-ро-ной
Разыгрался, расплясалыся,
Ды разрезвилыся подо мно-о-ой…